Текст книги "Между жизнью и смертью"
Автор книги: Наби Даули
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Даули Наби
Между жизнью и смертью
Наби ДАУЛИ
МЕЖДУ ЖИЗНЬЮ И СМЕРТЬЮ
Перевод с татарского Мазита Рафикова
ОГЛАВЛЕНИЕ:
Часть первая
Письмо молодому человеку (вступление)
В те дни
Лицом к лицу
Скрестили мечи...
Судьба отщепенца
Между жизнью и смертью
Из дневника памяти
Доктор Василий Петрович
День на воле
Снова в неволе
Убийство на улице
Гибель Титана
Новый друг
Носят ли немцы лапти?
Еще одна ночь
Часы с надписью
Русская песня
Портрет "освободителя"
"Шестиногие фашисты"
"Какое это столетие?"
Бежать, бежать!
Умереть и воскреснуть
Над пропастью
Прощанье
Весенняя капель
Часть вторая
Прощай, Родина!
Чужая страна
Встреча с друзьями
Надпись на стене
Один из многих дней
Германия, в этом ли твоя слава?
Встреча с прошлым веком
Фрау Якоб
Рука друга
Ромашка
Сталинград здравствует!
Осиротевшая мать
Рухнувшие надежды
Кто виноват?
Фараоны двадцатого столетия
Буря чувств
Мы – живые свидетели
"Фау-3"
Поют жаворонки
У памятного столба
Я смотрю тебе в глаза (послесловие)
________________________________________________________________
Памяти друзей, погибших в фашистской
неволе в годы Великой Отечественной
войны, посвящает автор.
Часть первая
ПИСЬМО МОЛОДОМУ ЧЕЛОВЕКУ
(Вступление)
На войне я был рядовым солдатом. И скажу наперед, я не собираюсь обсуждать стратегические планы и боевые действия той поры. Мне это не по силам. Но я твердо знаю одно: война была навязана нам насильственно, и мы вышли на справедливый бой, чтобы оградить родную землю от врага и защитить свободу своего народа. Мы вынуждены были убивать, чтобы не быть убитыми.
Что могло ожидать нас в порабощенной стране? Муки унижений и позора, одни только муки! И советский солдат, выполняя свой долг, оставался верным родине до конца.
Силы вначале были неравны. Предательское нападение Гитлера было неожиданным, и ситуация сложилась для нас очень тяжелая. Фашистские армии быстро продвигались по нашей земле. В эти дни я вместе с тысячами моих товарищей оказался во вражеском окружении.
То было еще не поражение, а лишь одна из временных неудач. Кто был на войне, хорошо знает, что боевая обстановка меняется с каждым днем. Положение, сегодня угрожавшее гибелью, завтра могло обернуться совсем иначе. Нам было известно только, что враг окружил нас и пути к отступлению отрезаны. Но мы не пали духом. Ведь под ногами родная земля, вокруг – наши села, свой народ... Конечно, на войне может убить любого. Об этом невольно начинаешь подумывать уже с момента получения повестки на фронт. На войне надо ожидать немало и других неприятностей. Однако нам и в голову не приходило, что можно оказаться во вражеском плену.
В самом деле, шли еще только первые месяцы войны. Наша армия еще не успела развернуть свои силы. Мы ждали, что к нам придут на выручку и вражеские войска, окружившие нас, сами окажутся в огненном кольце. И хотя положение было тяжелым, мысль о трагическом исходе была нам совершенно чужда. Нас ободряла и наполняла силами надежда соединиться со своими частями.
В окружении нас было много. Может, кое-кто из моих товарищей по оружию уже тогда сумел перебраться к нашим и дошел потом с боями до самого Берлина. Но я уже был лишен этой счастливой возможности. Моя судьба сложилась иначе. В окружении я попал в плен. Тяжело сейчас вспоминать и писать про это, но и не рассказать обо всем я не могу, – иначе я не сумею ни жить спокойно, ни спокойно умереть.
Молодой человек!
Когда ты доживешь до моих лет, меня уже не будет на земле. Вот я и хочу оставить тебе небольшую повесть о том, чему я был свидетелем.
Уже в первые школьные годы ты начнешь знакомиться с историей земли и ее народов. Далекие века пройдут перед тобою. Каких только имен не встретишь ты на страницах истории! Какие только события не глянут на тебя...
И, перелистывая страницу за страницей, ты, наконец, дойдешь до нашей эпохи, до наших времен и прочтешь слово: фашисты.
Так кто же они такие, фашисты?
Прочти – я пишу о них.
В ТЕ ДНИ
Помнится, день тот был хмурый. Моросил дождь. Вокруг лежали белорусские земли. Несжатые хлеба печально склонились колосьями до самой земли. На полях и дорогах чернели обгорелые машины и танки, стволы зениток выглядывали из ржи. И всюду, насколько хватало глаз, тянулись окопы, зияли воронки, высились кучи земли, точно свежие курганы. Тучи дыма повисли над лесами, от обугленных деревьев веяло скорбью.
Вчера здесь прокатилась война. Куда ни глянь – убитые. Их незакрытые глаза устремлены в небо, словно в каком-то ожидании. Это наши товарищи, наши товарищи! Над ними уже вьется воронье. Вдалеке грохочут орудия. В тяжелых серых тучах то и дело сверкают молнии. Где-то высоко гудят самолеты.
Нас ведут обочиной дороги. Навстречу нам с грохотом несутся немецкие танки и машины с солдатами. Они мчатся на фронт. Проезжая мимо нас, солдаты кидают в нас окурки, арбузные корки и самодовольно гогочут:
– Русски капут, капут!
Самолет, проносящийся над самой колонной, просматривает ее от головы до хвоста. Немцы что-то кричат пилоту и машут руками.
Боец, идущий рядом со мной, говорит:
– Вольно тебе над нами разгуливать, ты ступай вон туда, не подпалят ли тебе там крылышки!
– Эх, нет, брат. Тогда бы он так не хорохорился. Видать, еще сильны они, – отзывается другой.
Разговор обрывается. Как знать, кто сейчас сильней и кто слабей? Да и к чему сейчас эти разговоры. Мы уже пленные. Нас ведут куда-то немецкие солдаты с автоматами на изготовку. Сапоги и ремни почти у каждого из нас отобраны, редко у кого уцелели противогазные сумки. Измученные, обросшие, почти все с непокрытыми головами, мы, наверное, выглядим стариками. Между тем самому старшему из нас едва ли больше тридцати.
Гонят нас беспощадно. Поминутно раздается: "Шнель, шнель!"* Раненые отстают и, выбившись из сил, валятся в дорожную пыль. Раздается выстрел и человек падает, обнимая землю. Чем дальше, тем больше теряем мы товарищей.
_______________
* "Быстро!"
Иные смельчаки, улучив момент, бросаются из колонны в высокую рожь. Но фашистские пули тут же настигают их, и сердце, рвавшееся на свободу, перестает биться... А над колонной все чаще звучат окрики:
– Шнель, русски, шнель!..
Впереди показалась деревушка, вернее, место, где недавно была деревня. Теперь здесь торчали одни голые печи, точно надгробные памятники сгоревшим дотла домам. Не было видно ни души. Но едва колонна вошла в деревню, откуда-то появилась старуха с ведром в руке. Рядом с ней маленькая девочка несла кружку. Видимо, они хотели напоить нас водой. Один из конвоиров выбежал вперед, пинком выбил у старушки ведро, выхватил из рук девочки кружку, бросил ее на землю и растоптал.
– Русски, вег, вег!* – закричал он и принялся отгонять бабку.
_______________
* "Прочь!"
Но та не уходила.
– Сынки мои, сыночки! Спаси вас господь... – повторяла она, вытирая глаза уголками платка.
Слова старой матери навсегда запали мне в душу. До сих пор стоит у меня перед глазами ее горестное лицо. Может быть, женщина на другой же день умерла на головешках своего сгоревшего дома. Я склоняю голову над ее прахом... Встреть я сегодня ту маленькую девочку – я не узнал бы ее. Но никогда не изгладится в моей памяти ее образ. Милая, если ты жива, будь счастлива! Мы не смогли напиться из твоих маленьких ручек. Но как мы были рады вам! Как было дорого, что мы не были забыты на родной земле...
Деревня осталась позади. Заблестел Днепр. За рекой виднелся город, над которым стояла туча дыма. На окраине горели какие-то баки, и один за другим раздавались взрывы. До города оставалось еще изрядно, а густой запах пороха и гари уже саднил горло.
Перед тем как войти в город, нас остановили. Вскоре навстречу подъехали грузовики, крытые черным брезентом.
– Боятся пешком вести нас по городу, – заметил кто-то рядом со мной.
Нас рассадили по машинам.
Улицы, по которым мы ехали, лежали в развалинах. Скоро машины остановились возле зданий, построенных почти впритык друг к другу. Это была Оршанская тюрьма.
Окна и стены ее зияли пробоинами. Немцы обнесли тюрьму колючей проволокой. У ворот торчали две вышки, на которых поблескивали подвесные прожектора.
Ворота были распахнуты. Три пулемета уставились дулами в тюремный двор. Возле них сновали немцы в стальных касках. Черные машины с пленными одна за другой въезжали во двор. Это был один из первых лагерей, устроенных немцами на советской земле.
Отсюда начался мой долгий путь невольника.
ЛИЦОМ К ЛИЦУ
В камере нас оказалось человек тридцать. Мы не знали друг друга: все были из разных частей – и разведчики, и артиллеристы, и пехотинцы... Но общая беда объединила нас. Мы быстро перезнакомились и уже начали поверять друг другу, где и кем служили, как попали в плен; рассказывали, где родились, кем работали в "гражданке".
Этот откровенный разговор напрашивался сам собой. Нас ожидала неведомая, но уж во всяком случае не радостная участь, – и сейчас каждому хотелось поближе узнать своих товарищей по несчастью.
Говорили обо всем. И лишь об одном никто не проронил ни слова: кто из нас коммунист и кто комсомолец. Эту тайну каждый молча берег в глубине своего сердца – ведь впереди еще предстояло немало жестоких испытаний.
К какой бы национальности ни принадлежал каждый, перед немцами все мы одинаково представали прежде всего русскими солдатами. Это роднило нас друг с другом как братьев.
Рядом со мной сидел рыжеволосый молодой солдат. Одна рука у него висела на марлевой перевязи. Кровь проступила сквозь рукав гимнастерки. Видно было, что солдату плохо. Он молчал и болезненно морщился, облизывая горячие сухие губы.
– Что, тяжело? – спросил я его.
– Нелегко, – ответил он, силясь улыбнуться.
– Рана серьезная?
– Плечо осколком разворотило, черт бы его побрал, – беспокойно ответил мой сосед.
Слово за слово, и мы познакомились. Рыжеволосый оказался моим земляком. До войны он работал на станции Юдино, в депо, ремонтировал поезда. Когда я назвался казанцем, парень ожил, лицо его просветлело. Обрадовался и я: может быть, только среди горя и бедствий чувствуешь, какое счастье встретиться с земляком. Соседа звали Мишей.
– А тебя как зовут? – спросил он.
– Набиулла.
– Значит, татарин. Я сразу так и подумал. Земляков я узнаю.
Шевеля губами, Миша повторил про себя мое имя.
– Трудное, не запомнить. Давай я тебя буду звать Николаем, предложил он.
– Почему Николай, а, скажем, не Павел?
– Нет, "Павел" не годится. Имя-то у тебя начинается на "эн", значит, Николай и подходит.
Возражать я не стал. С этого дня я и для других стал Николаем.
– Куришь? – спросил меня Миша.
– Закурил бы, да нечего.
– Я вот не курю, а табак есть. Порцию свою я всегда товарищу отдавал. А он...
– Убит?
– Да, убит, убили. Хороший был друг.
Миша помолчал.
– Достань у меня махорку из правого кармана. Сверни и мне, а то сердце огнем печет. Может, от дыму полегчает.
Мы закурили. Махорка тотчас пошла по рукам. Табак оживил людей. Кто-то уже начал шутить.
Миша с непривычки тяжело закашлялся. Лицо у него побагровело, на глазах выступили слезы.
Уже вечерело. В тюремной камере, и без того сумрачной, стало еще темней. Стекол в окнах не было. Оконные проемы немцы густо переплели поверх решеток колючей проволокой. За решетками виден тюремный двор и ворота. В них то и дело въезжают машины, пленных становится все больше и больше. Они уже не вмещаются в здании и группами сбиваются во дворе, под открытым небом. Раненые жмутся к стенам, со стоном опускаются на землю.
Слышно, как перекликаются люди:
– Кто из Москвы?
– Туляки есть?
– Из Харькова кто?
В ответ раздается:
– Я из Москвы!
– Я из Тулы...
Эта тревожная перекличка звучит жутко и печально, словно люди заблудились во тьме.
Над воротами ослепительно вспыхивают прожектора. Их лучи белыми змеями тянутся во двор, скользят по стенам и, словно в гнезда, прячутся обратно в металлические коробки.
Люди еще не могут опомниться. Только что доставленные сюда с поля боя, они чувствуют себя точно в каком-то кошмаре. Ум бессилен объяснить происшедшее. А время идет, и вместе с ним все глубже охватывает пленного солдата гнетущее чувство неволи. Поначалу он мечется, точно птица, попавшая в силок, но всюду, куда он ни сунься, – колючая проволока, холодные стальные стволы, часовые в рогатых касках. Только тут он по-настоящему осознает всю тяжесть случившегося, и начинается мучительная тоска по свободе.
Миша спит. Я сижу рядом. Какие только мысли не лезут в голову!
До нас доносится гул самолета. Чей он? Все напряженно прислушиваются:
– Наш!
– Фрицам гостинец привез...
Слышно, как рвутся бомбы. Их грохот пробуждает в нас какую-то надежду. Ведь фронт еще близок.
– Эх, если б наши под утро ворвались в Оршу, вот были бы дела! восклицает кто-то.
– А что ты думаешь, – поддерживает его другой. – Самолетов у нас, что ли, нету? Возьмут да сбросят десант! Вот и капут фашисту! С нашими, брат, не шути...
От этих слов становится легче. Всей душой хочется верить в них.
Темнота густеет. Во дворе пытаются разжечь костер. Но едва чиркнула спичка, как у ворот застучал пулемет. Кто-то падает, вскрикнув.
– Свет не зажигайт! – кричат у ворот на ломаном русском языке и щелкают затвором. По двору опять проползает яркий сноп света.
В нашей камере тихо. Солдаты улеглись, сбившись по двое, по трое. Но нам не спится. Каждый думает об одном: как быть?
Я лежу рядом с Мишей. Мне тоже хочется уснуть, но сон летит прочь. Приподнявшись, я снова спрашиваю себя: что же делать? Бежать, бежать! Но как?
Я стискиваю зубы в бессилии. Боль сверлит виски. В темноте камеры начинает казаться, будто летишь в бездонный колодец. Всего несколькими часами раньше я был волен поступать так, как удобнее мне одному. Теперь у меня есть друг, земляк. Могу ли я оставить его, если представится случай бежать?
От ворот донесся шум подъехавшей машины. Громко переговариваясь, во двор вошло несколько немцев, и через минуту их шаги уже приближались к нам. Люди в камере беспокойно зашевелились. Дверь распахнулась. По камере забегал свет карманного фонаря. На иных лицах он задерживался подолгу, слепя глаза.
От вошедших тянуло смешанным ароматом духов и спирта. Разглядеть их в темноте мы не могли, но, видимо, это были офицеры.
Что их привело сюда в глухую полночь?
В камере тихо. Немцы одно за другим освещают лица пленных. Они кого-то ищут.
Один из вошедших звякнул шпорами. Но пройти в глубь помещения он явно не решается.
Наконец в напряженной тишине прозвучал резкий и срывающийся голос. Офицер спрашивал что-то по-немецки. Мы поняли лишь слово "коммунист".
Кто-то, стоявший рядом с офицером, обратился к нам по-русски:
– Коммунисты есть?
Я комсомолец. Вопрос врага касался и меня. Видимо, то же самое почувствовал каждый из нас. Все, кто мог, вскочили на ноги. Безоружные солдаты встали плечом к плечу.
Офицер ждал ответа.
– Ну, кто тут коммунист, кто комиссар?
Камера безмолвствовала, и в этом молчании был гордый вызов.
– Значит, все коммунисты? – повысил голос немец. – Хорошо. Вы у нас еще заговорите. Не нынче – так завтра, не завтра – так позже. Времени у нас много. Мы можем и подождать, – закончил он и вышел из помещения, о чем-то переговариваясь со спутником. Дверь захлопнулась, и снаружи донеслось металлическое звяканье.
– Вот это и есть настоящие фашисты, – проговорил кто-то в углу.
От этих слов по темной камере словно пробежал электрический разряд. Миша, спавший до сих пор, вернее, лежавший без сознания, вдруг вскочил, но тут же схватился за плечо и, громко ахнув, повалился на цементный пол.
Да, фашисты... Мы слышали о них и до войны, знали об их зверствах в Испании, Австрии, Польше. И вот сегодня сами столкнулись с ними лицом к лицу.
Мне захотелось увидеть человека, который заговорил о фашистах. Но в камере было темно, хоть глаз выколи. На мою удачу он зажег спичку, чтобы прикурить, и я успел разглядеть его лицо. Это был солдат средних лет. Мне запомнились его глаза, сверкавшие при свете спичек какой-то внутренней силой, широкий лоб и прямой нос.
Как часто мы, встречаясь с людьми, не вглядываемся в их лица. А здесь, в неволе, стараешься по лицу понять душу человека. Вот и сейчас я думаю про солдата в углу: кто он такой? чем дышит?
Точно почувствовав, какой вопрос одолевает меня, тот заговорил снова.
– Что притихли? Струсили? – четко выговорил он. – Знаете коммунистов, так доносите. Фашисты вам это зачтут, так не оставят...
– Ты что это там задаешься? – отозвались из темноты. – За предателей нас принимаешь?
– Эй, кто-нибудь там рядом, поддай ему, а я подойду, еще добавлю...
Это сказал Миша. Впрочем, где уж ему было "добавлять", – он и рукой не смог бы шевельнуть.
– Ну, ну, ладно, это я так... – проговорил солдат в углу, и в его голосе почувствовались вместе и тревога и какая-то уверенность.
– Так и скажи, а то несешь какую-то чушь, – строго проговорил Миша. У нас ни одного коммуниста нет. Это раз. Во-вторых, если и есть коммунисты, так мы их не знаем...
Да, не знаем! Это слово с первых дней плена стало в наших устах своего рода девизом борьбы. "Кто коммунист?" – не знаем. "Кто комиссар?" не знаем. "Какое в ваших частях вооружение?" – не знаем. Неизменное "Не знаем!" выводило из себя гитлеровцев, они чувствовали издевательский смысл этих слов. Каких только мер они не предпринимали, чтобы развязать нам языки! Но в ответ каждый раз слышали все то же "Не знаем!"
В эту ночь в нашей камере надолго затянулся разговор о фашистах.
Августовская ночь уже редела, и в полутьме проступили очертания стен, когда предутренний сон охватил истомленных людей.
СКРЕСТИЛИ МЕЧИ...
Настал день.
Миша чувствовал себя все хуже. Время от времени он вскрикивал от боли и начинал стонать. Парень был смертельно бледен – видно, потерял много крови. Под глазами у него почернело. Он с трудом открывал отяжелевшие веки и в полубреду бормотал что-то неразборчивое.
Раненых среди нас было немало, но состояние Миши было самым тяжелым. Ему требовалась срочная помощь.
Я стоял над земляком растерянный, не зная, что делать. После обыска в карманах у меня не осталось даже платка. В этот момент к нам подошел тот самый солдат, лицо которого я разглядывал ночью при свете спички. Он нагнулся над Мишиным плечом и произнес, покачивая головой:
– Да-а...
Потом заглянул раненому в глаза и, взяв за руку, пощупал пульс.
– Врач? – повернулся я к нему.
– А вам разве не все равно? – обрезал он сразу.
Действительно, подобные вопросы были здесь лишними.
– У кого есть бинт? – обратился солдат ко всем и вытащил из кармана гимнастерки индивидуальный пакет. Нашлось еще несколько пакетов.
Рана у Миши оказалась очень серьезной. Мякоть плеча была вырвана до кости. Солдат аккуратно перевязал рану, и Мише стало немного легче. Дышать он начал ровнее. Вместе с ним, казалось, мы тоже почувствовали облегчение.
Перевязав раненого, солдат присел возле нас. Лицо его выражало беспокойство. Наклонившись, он шепнул мне на ухо: "Заражение началось". Все в камере, даже те, кто не слышал этих слов, сразу догадались, о чем идет речь, и собрались вокруг Миши. Многих друзей потеряли мы на войне и уже привыкли видеть смерть. Но каждая смерть по-своему тяжела и по-своему печальна. Вот и мой земляк сейчас доживает последние часы, и его гибель тяжелей и печальней многих других: ведь это смерть в неволе. Мы видим ее впервые – вот она заглядывает в лицо нашему товарищу, в его лучистые глаза, нависнув над его недолгой жизнью.
Один из солдат вынул из противогазной сумки ломтик завалявшегося хлеба.
– Миша, на, поешь...
Кто-то протянул кусочек сахара. Каждому хотелось помочь товарищу. Миша с трудом приоткрыл глаза – светло-синие, какие бывают только у русских, – попытался приподняться, но не смог.
Взяв хлеб, он так и не поднес его ко рту, а только сжал ломтик затекшими холодеющими пальцами, как будто почувствовал в нем какое-то тепло.
Открыв глаза, он взглянул на нас, потом вздохнул, высоко вздымая грудь, и прошептал:
– Спасибо.
...Медленно движется время. Мы словно стареем с каждой минутой. Здесь мы оторваны от жизни, и смерть уже глядит на нас в упор.
За два дня фашистского плена мы еще ничего не ели и не пили. Но в большой беде забывается ощущение голода, никто сейчас не думает о пище. Душа не мирится с другим – с неволей и унижениями. И не просто не мирится – она бунтует. Во рту и в груди чувствуется какая-то горечь. От чего бы это? От усталости? Или пороховой дым еще не выветрило из наших легких? Нет. Это позор плена обжигает сердце, это горечь бессилия. До еды ли нам было?
Но время делает свое: нас начинает терзать и голод. Некоторые не ели уже трое суток. Однако никто из наших не проронил перед немцами ни слова о еде. А случись такое – нам было бы стыдно глядеть друг другу в глаза.
Миша тяжело стонет. Мы молча сидим вокруг него...
Во дворе в колонну по трое выстроены военнопленные. Фашистские офицеры расхаживают перед строем, ощупывая взглядом лица стоящих. Блестят офицерские сапоги, позванивают шпоры, фуражки с широченным верхом, кажется, держатся на фашистах каким-то чудом. Можно подумать, что под фуражками не головы, а продолговатые болванки; да и фигуры у офицеров словно скроены из чего-то твердого, негнущегося: на ходу они держатся слишком прямо, а ноги в коленях как будто не сгибаются вовсе.
Пленные построены четырехугольником. Позади них стоят немецкие солдаты, а в середине каре – офицеры.
Срывающийся голос гитлеровца, заходившего ночью к нам, раздается теперь во дворе.
– Коммунисты, комиссары, евреи, три шага вперед! – выкрикивает он. Никто не выходит. Тогда офицер изящной тростью тычет в лицо одному, другому, третьему... Немецкие солдаты тут же выхватывают их из строя и тащат в машину, которая стоит поблизости. Машина, просигналив, выезжает за ворота.
– Дела плохи, ребята...
Это говорит тот неугомонный солдат, который перевязал Мишу. Мы все еще не знаем его имени, но он уже привлек к себе наше внимание. Ощущение у всех такое, будто мы уже давно знаем его. Он смотрит в окно, и лицо его мрачнеет.
– Гестапо заработало, – произнес он. – Коммунистов выискивают. Да, скрестили мечи... коммунизм с фашизмом...
Беспокойный солдат на минуту задумался. Он глядит серьезно и прямо, словно хочет открыть нам что-то.
Миша опять заговорил в бреду глухо и неразборчиво. Я, не сводя с земляка глаз, щупаю его лоб. Он пышет жаром. Что делать?
За дверью что-то прокричал немецкий солдат.
Немного спустя дверь растворилась, и вошел офицер с тремя солдатами. Все началось сначала:
– Ну, признавайтесь, кто тут коммунисты и кто комиссары? Говорите!
На черных петлицах офицера змеились ломаные зигзаги, похожие на стрелы молний. Я не сразу догадался, что это немецкие буквы "SS".
Мы молчали. Офицер подошел к Мише и пнул его сапогом.
– Вас, капут?* – спросил он морщась.
_______________
* "Что, умер?"
Миша застонал.
Отойдя от него, эсэсовец зашагал по камере, пристально вглядываясь в лица, точно мог найти коммунистов по каким-то особым приметам.
Нас снова обыскали. Многие берегли карандаш, клочок бумаги, ножик или еще что-нибудь. Все было отобрано. У двоих обнаружили часы. Немецкий солдат осклабился.
– Русски ур, гут!* – довольно проговорил он и сунул часы в карман.
_______________
* "Русские часы, хорошо!"
Офицер сказал что-то переводчику, и тот принялся втолковывать нам, что до тех пор, пока не будут выданы коммунисты, мы не получим ничего, кроме воды.
Миша как будто пришел в себя.
– Они меня ищут, соб-баки! – выдохнул он.
Офицер не понял его слов, но в них было столько ненависти, что гитлеровца перекосило. Он вынул пистолет и тигром подскочил к Мише. Но выстрелить не успел. Миша, обмякнув, в упор смотрел на него широко раскрытыми глазами. Он был мертв.
С тех пор прошло уже много лет.
Мне часто, особенно летом, приходится проезжать станцию Юдино. И каждый раз я вспоминаю Мишу. Может быть, родные до сих пор ждут его. Возможно, у него были дети. Они никогда не увидят своего отца. Коммунист Миша лежит в безвестной могиле на белорусской земле.
Мир праху твоему, земляк мой!
СУДЬБА ОТЩЕПЕНЦА
Под вечер Мишу забрали из камеры. С тяжелым сердцем проводили мы тело друга.
...Кто знает, скольким из нас суждено выжить. Быть может, вот так, одного за другим, нас всех выволокут из этой камеры.
Шел всего второй день, а мы уже ясно представляли себе, что нас ожидало. Нет, бежать отсюда, бежать от этих мук, от этих унижений!.. А гитлеровцы между тем ставят вокруг лагеря еще один ряд столбов и натягивают вторую сеть проволочного заграждения. На каждом углу вешают прожектора. Часовых вокруг лагеря становится все больше. Можно подумать, что нас здесь собираются держать вечно.
...Опять наступает ночь. Не спится, но в камере тихо. Разговаривать не тянет. Тоскливо. Время от времени доносится гул пролетающих над городом самолетов, напоминая о том, что где-то идет война. В памяти оживают острые картины пережитых боев, вспоминаются друзья, родные. Чем дольше о них думаешь, тем тягостнее становится на душе...
– Ребята, кто не спит? – раздается вдруг из угла. Я узнаю знакомый голос все того же неугомонного солдата и отзываюсь:
– Я не сплю...
– Я тоже, – говорит другой.
– А в чем дело? – присоединяется третий.
– А, да вы все бодрствуете, – говорит солдат и, немного помолчав, спрашивает:
– Сколько может быть отсюда километров до Минска?
– А это смотря как будешь добираться, – отвечает кто-то. – Самолетом за тридцать минут там был бы, поездом – за полдня, а пешему, да еще такому, как мы, – и десяти суток маловато будет.
– Вон как...
– Слушай-ка, Василь Петрович, – говорят из темноты, – если очень нужно, то я могу сказать все в точности. Я из этих мест родом. До Минска отсюда километров триста, не больше...
"Выходит, Василий Петрович собирается бежать. Вот бы вырваться отсюда вместе с ним", – проносится в голове.
– Значит, ты эти края хорошо знаешь? – переспросил Василий Петрович.
– Да, знаю.
– Расскажи-ка в таком случае, какие тут дороги, ну, скажем, для пешего? Какие леса? Реки большие? Про Днепр-то речи нет, Днепр знаем...
За эту ночь в темной камере мы изучили своего рода устную карту окрестностей Орши. Каждый рассказал все, что знал.
Я лежал, обдумывая способы побега. Хотелось, чтобы ночь прошла быстрей.
Утром нас всех выстроили во дворе и пересчитали.
– Ахтунг!* – раздалась вдруг немецкая команда. В ворота въехала небольшая легковая машина. Открытый кузов был густо обвит сверху зелеными ветвями. Из-за ветвей показалась фуражка с широким плоским верхом. Вылез краснолицый, широкоплечий, толстый немец в генеральском мундире. Его обступили офицеры.
_______________
* "Внимание!"
Генерал долго смотрел на нас, щуря глаза и самодовольно улыбаясь. Видно было, что он чувствует себя Наполеоном.
Обернувшись к переводчику, генерал что-то сказал ему.
– Хлеба нет! – объявил тот. – Ваши весь хлеб сожгли. Мы не виноваты. Но господин генерал велел мне объявить вам, что... – переводчик запнулся, потом повернулся к генералу и о чем-то справился у него. Генерал кивнул, и офицер продолжил: – что вам сегодня по приказанию господина генерала будет отпущен обед. Великая Германия – страна гуманизма. Она несет Европе новый порядок...
Переводчик оборвал свою речь и оглядел нас, вскинув голову. Другой офицер сфотографировал генерала, потом несколько раз щелкнул фотоаппаратом, повернувшись в нашу сторону.
Машина укатила.
Вот мы повидали и немецкого генерала. Впрочем, он не произвел на нас большого впечатления.
– Капиталист, – заметил кто-то рядом со мной.
– Конечно, не рабочий, – подхватил другой. – Настроение-то у него, видать, не из лучших. Ваши, говорит, хлеб весь пожгли. ...А то бы он его в Германию сплавил. На-ка, выкуси, так тебе и приготовили!..
В этот момент неподалеку от нас послышался шум и возбужденные голоса.
– Так вот что тебя привело сюда, сволочь! – донеслось оттуда.
Через толпу я пробрался к спорящим.
В середине стоял какой-то пленный с печатным листком в руке. Он кричал:
– Слыхали, что сказал генерал? Есть дадут. Значит, немцы не обманывают. Вот тут написано... – и он, взмокнув и покраснев от волнения, принялся громко читать.
Это была одна из тех листовок, разбрасываемых с самолетов над линией фронта, в которых фашисты призывали советских солдат сдаваться без боя. Тем, кто добровольно сложит оружие, они обещали хорошее питание, одежду и даже водку и табак. На обороте листка обычно печатался пропуск для беспрепятственного перехода через немецкие позиции...
Пленный не успел дочитать листовку. К нему подступил высокий жилистый боец с яростным лицом. Костистым кулаком он двинул чтеца в подбородок и заставил замолчать.
– А-а, рядовой Поляков! – заговорил он громко. – Мы-то тужим, думаем, тебя убило. А ты, значит, к немцу на калачи пожаловал? Хорош патриот! Увидала б тебя сейчас мать родная, она бы тебе глаза повыкалывала, сволочь...
Пленный с листовкой осекся. Побледнев, он хотел что-то сказать, но из горла вырвалось лишь глухое бормотание, – слова точно застряли где-то в глубине груди. Он отступил назад, и тут кто-то, развернувшись, с силой ударил его.
Поляков ткнулся носом в землю, отполз в сторону и поднял на нас испуганный жалкий взгляд. Глаза его смотрели тускло, как стеклянные пузыри, наполненные дымом.
Он молчал, видя, что просить прощения уже поздно. Вздумай он сейчас защищаться – бывшие однополчане, а может быть, и земляки, тут же заживо втоптали бы его в землю. Полякову оставалось только стоять на четвереньках.
Все молча отошли от него прочь, как от прокаженного. Поляков озирался по сторонам, но так и не встретил ни одного сочувственного взгляда.
Под вечер нас выстроили снова. Во двор въехал грузовик, крытый брезентом. Он был нагружен картошкой.
Двое немецких солдат начали отсчитывать каждому по три полусырых картофелины.
Полякова уже знал почти весь лагерь. Он подошел к машине и, сняв пилотку, протянул ее немцу. В нее упали три картофелины.
– Ты бумагу свою покажи, бумагу, – закричали ему, – тебе же колбасы, калачей положено...
– Проси водки побольше, нам тоже дашь отведать!
Поляков молчал, то краснея, то бледнея. Он не поднимал глаз, а нам казалось, что он вот-вот должен провалиться сквозь землю.
Мы принялись было за генеральский "гостинец", но прежде чем есть эту картошку, надо было хорошенько вымыть и доварить ее.
Поляков сидел, не прикасаясь к еде. Поочередно вынимая картофелины из пилотки, он долго разглядывал их, потом вдруг вскочил с места. Швырнув немецкое угощение на землю, он начал топтать его ногами. Не проронив ни звука, он давил картофелины каблуками, ожесточенно плевал на них. Мы оторопело наблюдали за всем этим. Наконец Поляков в отчаянии опустился на землю, схватился за ворот гимнастерки и с треском разорвал ее донизу. Из груди его вырвались рыдания.