412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наби Даули » Между жизнью и смертью » Текст книги (страница 5)
Между жизнью и смертью
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:17

Текст книги "Между жизнью и смертью"


Автор книги: Наби Даули



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

...О сыне, убитом на фронте, матери приходит извещение. Она может узнать, как погиб воин, где он похоронен. Конечно, это такое горе, которого мать никогда не забудет. Она плачет, зная о смерти сына.

А что делать матери, потерявшей сына без вести? Она все ждет, надеется, что он вот-вот найдется. Душевные муки старят ее, она блекнет лицом, седеет, болезни валят ее с ног. А сына все нет и нет. Каких только положений, в которые мог попасть сын, не рисует себе она, но мысль о его смерти упорно гонит прочь...

Кончится война. Тысячи матерей вновь увидятся со своими детьми. А Гриша так и не вернется. Но и тогда мать не подумает, что он умер. Она все будет ждать его со дня на день. И, смыкая глаза в последний раз, она взглянет на дверь.

– Не вернулся?

– Нет, – скажут ей, – не вернулся.

Медленно будет гаснуть свет надежды в материнских глазах. И последняя слеза, самая последняя слезинка, вздрогнет, блестя, на ее ресницах.

Я сижу и думаю обо всем этом. Хочется плакать, но слез нет, и я чувствую только какой-то камень на сердце. Потом он подступает к горлу, спирает дыхание.

Со дня смерти Гриши прошло уже несколько дней, а мы все еще не можем разговориться. Панченко напевает что-то про себя. Потом вдруг замолкнет и стоит, опустив голову, как будто прислушивается к собственной песне.

А когда и это не успокаивает его душу, он берет свой котелок и начинает гвоздем выводить на нем замысловатые узоры. По этому котелку о его владельце можно узнать почти все: кто он такой, когда и где родился. Панченко уже отразил все это старательнейшим образом на стенках котелка. На одной стороне было выведено даже имя девушки, которую он любил. И каждый раз, когда ему делалось грустно, он брался за украшение своего котелка. То цветок какой-нибудь нарисует, то птичку изобразит. Его котелок стал похож на музейный сосуд с причудливыми доисторическими письменами. Да и в самом деле его можно было читать как книгу жизни одного из многих военнопленных.

А сегодня Панченко четко вывел по краю котелка имя Гриши и изобразил рядом аккуратный крестик – знак кончины друга. Потом он вынул из кармана осколок зеркальца и принялся разглядывать себя. Провел рукой по усам, по бороде.

– Заявиться бы вот таким домой. Ей-богу, не узнали бы...

– Где там узнать, прогнали бы с порога, – откликнулся я.

– Пожалуй, брат, – согласился Панченко усмехаясь и задумался. Как будто эти слова вдруг напомнили ему о чем-то давно забытом.

– Что ж делать? – спросил он. – Неужели и нам подыхать?

От этих слов мне стало не по себе.

В самом деле, что же делать? Что можно сделать в лагере, охваченном кругом рядами заграждений? С гибелью Гриши мы как будто потеряли твердость духа. Голод, горе и страх перед тифом неумолимо подталкивали нас к смерти...

Никита еще с утра решил пройтись по другим баракам. Вернулся он только под вечер.

– Ну, говори, – набросился на него сразу Панченко. – Что слышно? Новостей с фронта нема?

– Чудак ты человек, – ответил ему Никита, – я схожу, прогуляюсь по двору, а ты меня душишь: давай тебе новостей! Не радиоприемник же я...

Никита сел рядом с нами на корточки.

– А все-таки новость у меня есть, – сказал он.

Мы выжидающе уставились на него.

– Я, ребята, ухожу от вас, – вдруг огорошил он нас.

– Уходишь? Куда?

– В Африку.

– Ты, хлопец, шутки брось, – насупился было Панченко, но Никита перебил его.

– Ухожу я. Пойду мертвецов хоронить...

Мы не поверили ему.

Но это было правдой. Прохаживаясь по лагерю, Никита встретил знакомого. Тот с первого дня пребывания в лагере состоял в похоронщиках. Их группа, человек в двадцать, жила в другом бараке, в отдельной комнате. Комендант лагеря распорядился отпускать им по две порции баланды. Сверх того они забирали себе одежду, часы и прочие вещи умерших. Часы они отдавали солдату поляку, что стоял у ворот, ведущих из лагеря к могилам, а тот приносил взамен хлеб и курево. Этот поляк будто бы свободно говорил и по-русски.

О польском солдате, охраняющем ворота на кладбище, мы знали и раньше. Но мы впервые услышали, что он имеет связь с пленными. Это была интересная новость.

Панченко сидел, нервно покусывая губы. Я почувствовал, что он сейчас вспылит.

Никита тоже понял это.

– Ты постой, сперва выслушай, – сказал он Панченко.

– Слушай – не слушай, все ясно, ты хочешь забрать у нас свои часы. Что ж, пожалуйста, – выпалил Панченко и задергал ремешок на руке.

– Вот дикарь! – нетерпеливо воскликнул Никита. – Если б тебе все было ясно, так ты прикусил бы язык и сидел бы, слушал.

– А что ты хорошего скажешь? – пренебрежительно процедил тот, злобно сверкнув на Никиту глазами.

Никита понизил голос и ответил, настороженно озираясь:

– А то, что довольно нам валяться, надо удирать отсюда.

– Вот это ты дело говоришь, – заметил Панченко и беспокойно зашевелился. Я тоже приподнялся с места.

В последние месяцы мы о побеге почти не думали. Видимо, суровые заграждения и щиты с надписями "Карантин" подавили в нас мысль о свободе. И вдруг мечта ожила снова и мы как бы воспрянули духом.

– Что ты предлагаешь конкретно? – спросил я.

– Об этом потом, – сказал Никита и начал собирать свои вещи.

– Значит, уходишь от нас?.. – проговорил Панченко. Теперь это был уже не тот злой Панченко: тихо опустив голову, он, видимо, собрался молча, про себя пережить обиду расставания.

– А мы тут что же будем делать? – невольно вырвалось у меня. Мне тоже было тяжело. Не хотелось расставаться ни с Никитой, ни с Панченко.

Никита задумался. Ему было тяжело оставлять нас. Я понял это по глазам друга.

– Придет время, я скажу вам, ждите, – пообещал он и зашагал к двери. Потом вернулся обратно и прошептал: – Приготавливайтесь. Без вас я никуда ни шагу, – и стиснул нам руки.

И верили мы ему в эту минуту, и не верили. Трудно было понять, куда он клонит.

– Было нас четверо, осталось двое, – грустно произнес Панченко и теснее придвинулся ко мне. Мне захотелось утешить его.

– Не обманет, – сказал я. – Никита – парень хороший.

– Увидим, – ответил Панченко и снова принялся за свой котелок.

УМЕРЕТЬ И ВОСКРЕСНУТЬ

Мы повстречались с Никитой спустя несколько дней. Он с первых же слов напустился на нас.

– Вы что, избегаете, что ли, меня? Ищу вас, ищу, найти никак не могу.

– А ты что, хоронить нас собрался? – съязвил я.

– Да, а ты откуда знаешь? Хочу вас похоронить, – ответил он, хлопнув меня по плечу.

– Заживо? – вставил Панченко.

– Да постойте же вы! Вам это что, во сне, что ль, привиделось? перебил нас Никита. – Ведь я именно это и хотел вам предложить.

– Что же можно ожидать от могильщика! – сказал Панченко, начиная по своему обыкновению горячиться.

Никита опять перебил его:

– Хотите вы или не хотите, а умереть, друзья мои, вам придется, сказал он, кивая в сторону кладбищенских ворот.

В этих словах Никиты был явный намек, но мы все еще не могли понять его.

Никита говорил обиняками и все посмеивался, будто поддразнивая нас.

– Ты дело говори, – одернул я его.

– Вот две балды! – вырвалось у Никиты. – С вами и бежать опасно. Я ж вам серьезно говорю.

– Ах, вон что! – радостно воскликнул Панченко. – Понятно, значит, умереть и воскреснуть!

– Ну, конечно, – подтвердил Никита.

– Когда? – спросил Панченко.

– Придет время, скажу, – сказал Никита и поспешил уйти.

В сторонке его ожидал пленный с носилками.

Панченко посмотрел на могилы.

– Вон где пойдет наша дорога, – протянул он.

Теперь и до меня дошло: Никита задумал вынести нас под видом умерших на кладбище. А ночью мы должны были выбраться из ямы и бежать. Преодолеть колючую ограду вокруг кладбища не так уж трудно. По ночам там и часовых не бывает.

Да, это был страшный, но единственный путь к освобождению. Нам предстояло до ночи пролежать среди мертвецов, в общей могиле.

Много я читал книг из жизни узников. Но если бы мне довелось прочесть о побеге вот такого рода, я бы этому не поверил. Это означало: чтобы спасти человека от смерти, призвать на помощь саму смерть.

– Жутко, – сказал я Панченко.

– Да неужели? – усмехнулся мой товарищ. – Напрасно ты могилы боишься. Ведь мы и сейчас как в могиле. Только еще умереть не успели – всего и разницы! Будь что будет, а я согласен, – сказал он решительно и испытующе взглянул на меня. – А ты как думаешь?

– Я с вами, – ответил я, и мы безмолвно зашагали к своему бараку. Нас уже занимала мысль о том, как бы скорее вырваться отсюда.

НАД ПРОПАСТЬЮ

Сегодня ночью мне приснился Гриша. Он будто бы схватил меня за руки и потащил куда-то в топь.

– Айда, – повторял он, – айда! Под болотом есть большой город, там нас ждут.

– Не надо, не надо! – вскрикнул я во весь голос и тут же проснулся. Руки у меня тряслись, сердце колотилось, готовое выскочить.

Панченко, должно быть, разбудил мой крик: приподнявшись, он пристально смотрел на меня.

– Тебя что, домовой давит?

Я постарался припомнить свой сон, но рассказывать о нем не стал.

В полдень я почувствовал в подошвах и кончиках пальцев какое-то жжение. Такого со мной никогда не бывало. Я приподнял ворот шинели и лег на пол. К вечеру затрещала от боли голова. Жар пошел по рукам и ногам, его горячие потоки словно слились где-то в груди, и я весь запылал огнем. Во рту появилась горечь, губы слиплись. Мне представлялось, будто в бараке стоит нестерпимая жара. Шинель обжигала тело, точно раскаленная жесть.

На следующий день Панченко с утра ушел разыскивать Никиту. Тот вскоре прибежал впопыхах. Положение мое он понял с одного взгляда, но, казалось, не хотел себе верить.

– Ну-ка, брат, посмотрим, – сказал он и, откинув полу моей гимнастерки, стал меня осматривать. Потом покачал головой и что-то шепнул Панченко. Слов его я не расслышал, но смысл их был ясен. У меня начался тиф.

– Жаль, – сказал Никита и стал почему-то дергать на себе ворот гимнастерки.

– А ведь завтра бы в дорогу, – продолжал он, наклоняясь ко мне.

Я понял. Стало быть, завтра бежать. Эта новость ободрила, оживила меня.

– Так за чем же дело стало? Завтра – так завтра... Я готов, – ответил я и, опершись на локти, приподнял голову.

– Ну и чудесно, – сказал Никита, – молодец, дружок. Не поддавайся. Вот выберемся целехоньки, устроим тебя в какой-нибудь деревеньке и подождем, пока выздоровеешь. А там – к своим! – Он даже пальцами прищелкнул.

Два барака в лагере были отведены для тифозных больных. И больных и мертвых заносили сперва туда. От этих бараков было недалеко и до кладбищенских ворот.

Панченко с Никитой взяли меня под руки и повели туда.

– Перейдем в тот барак и считай: полпути позади, – сказал Никита на ходу, желая подбодрить меня.

Я посмотрел на могилы. Незасыпанной оставалась только одна из ям.

– А ноги тебя еще держат, – сказал Панченко. – Ну, раз так, то мы, брат, завтра... – он замолк. Ноги у меня были словно чугунные, и я тащил их из последних сил.

В бараке на каменном полу лежали и бредили больные. Многие уже застыли неподвижно, напоминая покойного Гришу. "Умерли", – подумал я, и мне стало жутко. Казалось, стоит мне лечь, как и я умру. Вся прошлая жизнь промелькнула перед моими глазами. И мне представилась маленькая дочка. Она как будто приподнялась в люльке и глядит на меня – глаз не сводит... Я еще так мало жил и уже умираю. Да какой смертью! Не от ран в бою, а от голода и болезней в неволе. И в последнюю минуту не взглянет на умирающего отца моя дочь – самое дорогое, что есть у меня на свете...

Но тогда мне вдруг подумалось, что такая мучительная смерть отца на всю жизнь отравила бы ребенку душу. Нет, пусть дочка не видит моей смерти. Пусть всю жизнь думает, что я жив. Это было мое последнее утешение. Я был на краю бездны.

ПРОЩАНЬЕ

День прошел. За окнами барака темной пеленой нависла ночь. В небе ни звездочки.

Мне становится все хуже. Жар усиливается. По голове точно бьют и бьют тяжеленным молотом.

В ушах стоит неумолчный металлический звон.

Ко мне то и дело прибегает Панченко и смачивает тряпкой лоб.

– Потерпи, брат, потерпи, – говорит он. – Ждать теперь недолго. Мы уже все приготовили. Вот скоро перенесем тебя в мертвецкую. Смотри, чтобы ни звуку, понятно? "Умри!.."

От этих слов меня бросило в дрожь. А если я на самом деле умру? Но обнаруживать свой страх мне не хотелось.

– Понимаю, не беспокойся, – сказал я, силясь приободриться, и попытался улыбнуться Панченко. Но с его лица не сходило беспокойство.

Панченко ушел. Ночь стала еще непроглядней. В бараке было как в бездонной пропасти.

Я привстал с места. Попробовал шевельнуть руками. Силы еще не совсем оставили меня.

Перед рассветом пришли Панченко с Никитой. Говорили они шепотом.

– Ну, пора.

Эти слова молнией пронзили меня. Настало время! Настало время бежать! "Может, через час мы уже будем на воле", – думал я возбужденно.

– Вставай, – сказал Панченко и взял меня под руку. Он хотел поднять меня на ноги.

– Нет, я сам, – сказал я и, собрав все силы, встал. Но не успел я и шагу ступить, как меня будто подкосило. В подошвы впились тысячи игл. Голова закружилась.

В таком состоянии я не мог двигаться. В побеге я обрек бы друзей на верную неудачу. Со мной погибли бы еще двое.

Я не имел права становиться обузой для них.

Раздумывать было некогда. Каждая минута на счету. Нужно было сказать свое слово.

– Не под силу мне, – выговорил я с трудом.

– Как это "не под силу"? Дурак! Мы же сами поведем тебя, – возмущенно проговорил Панченко и снова взял меня под мышки, пытаясь поднять.

– Уходи, уходи! – едва не крикнул я, отталкивая его.

Друзья делали вид, что не придают значения моему состоянию. Никита пощупал мне лоб рукой.

– Никакой температуры нету, – проговорил он.

– Да он просто ломается! – вставил Панченко.

Я чувствовал, что они норовят как-нибудь подхватить меня с места и унести. Но было поздно. "Все равно умирать, – решил я. – Выберутся товарищи благополучно – расскажут про меня. И когда-нибудь весть обо мне дойдет до родины. И не всеми забытый уйду я из жизни". Только этого я и хотел теперь. Горька была мне эта разлука, но – неизбежна.

– Чего вы дожидаетесь? Уходите. Никуда я бежать не собираюсь...

– Неужели так и расстанемся, – тихо проговорил нагибаясь Никита, ко мне. И я почувствовал, как крупная капля упала с его щек мне на лоб. Это разозлило меня. Но ведь в этой слезе была и любовь друга... Хотелось разреветься, как мальчишке. Губы вздрогнули, но я взял себя в руки.

– Прошу вас, уходите, пожалуйста, и оставьте меня в покое. Понимаете? – сказал я, порываясь подняться из последних сил. – Последнее мое вам слово: добирайтесь живыми-здоровыми до своих, а от меня поклон...

Что было потом, я уже не помню.

...Кто-то пожал мне руку, кто-то расправил на мне шинель. Стало хорошо и покойно. Словно какая-то добрая сила приняла меня на свои мягкие крылья и помчала куда-то далеко-далеко.

Я открываю глаза. Вокруг лежат какие-то тощие люди. Руки у них тоненькие, шеи – как веревочки, головы огромные. Носы заострены, щеки провалились. Я гляжу, никого не узнавая вокруг.

Люди разговаривают на непонятном мне языке. Я удивленно озираюсь, пытаясь хоть что-нибудь припомнить.

Ведь я только что был дома, играл с дочкой на улице. А сейчас очутился на какой-то другой земле. Ничего не понимаю.

Постой-ка, ведь я болел. Ну да, болел. Выходит, все, что я сейчас вижу, – это только бред, только обман зрения, мираж какой-то. Я опять закрываю глаза, чтобы снова забыться.

– Ну, брат, крепко же тебя потрепал тиф, уж я думал, концы отдаешь... – неожиданно прозвучало рядом.

Я с трудом приподнялся, сел и посмотрел на говорившего.

– Кто вы? Я не узнаю вас.

– А после болезни, дружок, это всегда так, – ответил сосед и о чем-то задумался. – Мы с тобой виделись в том бараке, помнишь, я сидел, рисовал, а ты подошел и стал смотреть...

– Позволь, а где мы сейчас находимся?

– Мы в лагере, в плену.

Не успел он проговорить это, как я встрепенулся, будто только что свалился с неба. Все стало понятно. Увы, сон я принимал за явь, а явь казалась мне бредом.

– Это правда?! – вскрикнул я в ужасе.

Парень молчал. Тут я сразу припомнил друзей: Никиту, Панченко, и невыразимая тяжесть обрушилась на сердце. Я невольно опустил голову. Они уже на воле. А я остался. И смерть меня не пожалела – не вырвала из когтей страданий и позора.

С друзьями мне уже не встретиться больше. Они сейчас далеко от лагеря.

Сейчас, когда я пишу эти строки, я вспоминаю их. И мне думается: а возможно, я когда-нибудь еще встречусь с ними. Может быть, моя повесть дойдет до них, и друзья откликнутся...

ВЕСЕННЯЯ КАПЕЛЬ

Мало-помалу я пошел на поправку и вот уже несколько дней как заново учусь ходить на собственных ногах. Оказывается, это довольно трудное дело. Болезнь и голод совершенно лишили меня сил. После каждых двух-трех шагов приходится прислоняться к чему-нибудь или присаживаться, чтобы отдышаться.

В таких случаях мне часто помогает молодой художник. Зовут его Владимиром Жарковым. Накануне войны, в 1941 году, он заканчивал последний курс художественного института в Киеве, завершал дипломную работу. После института собирался поступать в академию.

Я и до сих пор нередко задумываюсь над его судьбой.

Как раз в тот год, когда началась война, должно было оканчивать вузы поколение, родившееся уже при Советской власти. Не успели они открыть двери в трудовую жизнь, как война заставила их взяться за оружие. Среди пленных я встречал немало молодых инженеров, врачей, агрономов. Это были первые цветы, выросшие целиком на советской почве. Они едва успели распуститься, когда их опалило пламенем жестокой битвы. По-моему, вот эти молодые люди и есть самая дорогая из всех потерь на войне. Такие потери можно измерять лишь затаенной болью сердец.

Биография моего знакомого была очень краткой: родился, учился и пошел на фронт. Ему всего двадцать четыре года. Много ли он видел в жизни? Ему тяжелее, чем всем нам, он острее других переживает выпавшие на нашу долю страдания. У него и усы-то еще только пробиваются, а посмотришь со стороны – старик стариком. И все же Владимир даже сейчас удивительно красив: черные и длинные, как у девушки, ресницы, густые вьющиеся волосы, округлый лоб. Он похож на красивую девушку – украинку. "В мать, наверное", – думал я. Так оно и было. Женский портрет на первой странице Володиного альбома с одного взгляда напоминал самого автора. Каждый, кто видел портрет, без труда угадывал Володину мать. Юноша от души радовался этому и с улыбкой, подолгу, как бы удивленно, разглядывал свой рисунок.

Сегодня мы с Владимиром вышли во двор. Уже весна. День сияет, весь пронизанный солнцем. Ярко-синий купол неба стал еще выше, мир будто раздался вширь, и на земле стало просторней.

Мы, щурясь, глядим на солнце. По лицу скользят теплые лучи. Ощущение, похожее на блаженство, расходится по всему телу. Легкие жадно вбирают весенний воздух... Кажется, с каждой минутой становишься сильней.

Тающий снег испещрен причудливыми узорами. Кое-где проглядывают черные горбинки земли. Скоро и она начнет пробуждаться от зимнего сна.

Мы стоим и самозабвенно любуемся прелестью ранней весны. Серебристые сосульки, свисающие остриями пик с бараков, роняют звонкую капель. Капли спешат, спешат одна за другой.

Иной раз эти серебряные острия вдруг срываются, падают на землю и жемчужными брызгами со звоном разлетаются во все стороны. В брызгах всеми цветами вспыхивает на мгновение радуга. Струи быстрых капель, бегущих с крыш на землю, кажутся бриллиантами, нанизанными на нитку-невидимку.

Владимир любуется небом и что-то бормочет про себя. Приложив ладонь ко лбу, долго смотрит на горизонт. Потом наблюдает небо сквозь сложенные четырехугольником пальцы.

– Эх, если бы краски были! – восклицает он. – Перенести бы все это на полотно: и эту синь, и лучи солнца, играющие над горизонтом, и эти сосны. Весна! Сколько цветов, сколько тончайших оттенков...

Поистине, глаз художника и видит лучше, и подмечает больше. До сих пор я думал, что небо всегда синее. А Владимир говорит:

– В небе столько же красок, сколько в солнечном спектре. – Вон посмотри, какого цвета небо на восходе солнца? А теперь взгляни на запад...

В самом деле! Вглядевшись пристальней, я начинаю различать оранжевые, багрово-красные, зеленоватые оттенки. А ведь ничего этого я не замечал раньше!..

Да, подумал я, ничто на земле не станет сразу раскрывать нам своей красоты до конца. Надо всю жизнь изучать этот мир, чтобы глубже постичь его. Да и можно ли изведать все прекрасное в природе, если бы даже человеческий век прибавился еще на сотню лет?..

Вон капли капают. Услышь это композитор – он в звуках капели уловил бы песню весны. Если бы танцор наблюдал за движениями березки под весенним ветром, он увидел бы в них тонкий рисунок танца.

Идет весна в музыке капели, украшает землю своими дивными красками, нежным дыханием своих ветров пробуждает на ней все живое.

Мы долго и вдохновенно говорили об этом с Владимиром. Видно, сама весна навеяла нам эти чувства. Коченея всю зиму в вонючих бараках, мы стосковались по ней, как никогда.

А ведь это самая тоскливая в нашей жизни весна. Она глядит на нас сквозь колючую проволоку заграждений и, кажется, проходит стороной. Где-то бурлят потоки вешних вод, где-то звенят жаворонки, где-то свободные люди с радостью встречают обновление земли. А мы среди бушующего моря весны прозябаем на каком-то проклятом островке. Все поет кругом, все волнуется. А наш островок тих и мертв. Только капель доносит до нас отзвуки широкой весенней песни.

Возле барака сидят пленные и греются на солнышке. Как многолюдно было здесь осенью... И как мало нас осталось теперь! Если вначале пленных в лагере было тысяч десять, то сейчас едва ли наберется две тысячи. Бараки, переполненные пленными три месяца назад, теперь почти пусты. А за лагерной оградой уже вот-вот сравняется с землей и последняя, третья яма. Скоро и над этими свежими могилами ярко зазеленеет трава и прохладная роса по утрам будет крупными каплями скатываться на землю.

Мы с Владимиром обошли все бараки. Но многих из старых знакомых уже не увидели. Не было ни парня, что так ловко плел соломенные лапти, ни того мужчины, который искусно вырезал из дерева шахматные фигурки. Не слышалось и басистого голоса жестянщика, мастерившего нам из кусков жести кружки, миски, котелки.

Тифозных больных уже почти не было. Лишь переболевшие еще лежали кое-где, не в силах подняться с места. Эпидемия утихала.

Мы снова вышли во двор. Лагерь оживал. Пленные сгрудились у ворот и, став на цыпочки, старались что-то разглядеть. Мы тоже направились туда.

За воротами немецкие солдаты торопливо разбирали рогатки, поставленные еще с осени, и снимали карантинные щиты.

– Карантин кончился! – воскликнул кто-то. Радости от этого, разумеется, было мало. Но на наших глазах раскрывались ворота, забитые наглухо три месяца назад, и это вселяло какую-то надежду, словно в эти ворота к нам должна была войти сама жизнь.

Ночью среди пленных долго тянулись взволнованные разговоры. Прежде всего нас интересовали события на фронте. Кто-то уже прослышал каким-то чудом о разгроме немцев под Москвой. Ничто, пожалуй, не могло обрадовать нас сильнее, чем эта новость. Бодрящим теплом согрело сердца. Казалось, уже завтра, с зарей, нагрянут сюда наши товарищи, чтобы снять нас с этого острова смерти.

Владимир лег и прильнул ко мне. Мы спали на одной шинели, накрываясь второю. Ее вполне хватало на оба наших высохших тела.

Владимир быстро уснул. А мне все не давали покоя думы. Перед глазами сверкала частая звонкая капель. Знать бы, о чем поют эти капли! Да нет, они, кажется, не поют... Не плачут ли они?

Наутро нас подняли крики:

– Ауфштейн! Ауфштейн!*

_______________

* "Подымайся!"

Три месяца не слышали мы чужой команды. А сегодня она снова больно ударила по сердцу. Карантин кончился, а мукам не видно конца.

Часть вторая

ПРОЩАЙ, РОДИНА!

Как повезли меня, детину,

В Германию, на чужбину.

Там поросла земля травой...

А ворочусь ли я домой?

(Татарская народная песня)

Эту песню я слышал еще мальчишкой. И кто бы ни пел ее, мне каждый раз представлялась фигура солдата, сидящего, свесив ноги, в дверях "телячьего" вагона и едущего в чужедальнюю страну. Не знаю почему, но солдат этот представлялся мне пожилым. Я точно видел его морщинистое, обросшее лицо и печальные глаза.

И вот сегодня таким солдатом оказался я сам: сижу в вагоне и еду в Германию. Или, лучше сказать, не я еду, а меня увозят.

Там поросла земля травой...

А ворочусь ли я домой?

Да, ворочусь ли я домой? Что ожидает нас впереди? Враг везет нас в свою страну, в рабство. И мне снова и снова вспоминаются предсмертные слова Гриши: "Какое это столетие?"

Поезд мчится. Вагоны покачивает. Сквозь щели мы в последний раз смотрим на родную землю. Темные ели вдоль дороги склоняют нам головы.

Они как бы шепчут, провожая нас:

– Прощайте, сынки дорогие!

В каждом вагоне нас по пятьдесят человек. Темно, окна заколочены досками. Двери заперты. Едешь словно в каком-то огромном четырехугольном коробе. Его так и хочется назвать гробом. Ведь у изголовья каждого пленного едет и смерть его. Она нигде ни на шаг не отстает от нас.

На каждой остановке из вагонов выносят по два, по три трупа. С нашего вагона тоже сняли троих. Один из них еще дышал, в вагоне он лежал без движения и изредка стонал. Немецкий солдат остановился над ним, посмотрел и махнул рукой.

– Капут, – сказал он небрежно и с грохотом задвинул дверь нашей "телячки".

Состав тронулся дальше. Тяжелое молчание охватило вагон.

Мы с Владимиром лежим рядом. Потеряв в лагере своих друзей, мы оба чувствуем себя сиротами – это сближает нас еще больше.

Чем дальше мчит нас поезд, тем дальше остается отчизна. Сердце готово выскочить из груди и остаться на родной земле... Родина! Там у каждого из нас родная мать, там любимая. Там наше детство, там все наше прошлое и будущее. И все это, все остается!

После двух дней пути мы прибыли в Вильнюс. Нас высадили из вагонов, построили, пересчитали и, рассовав по машинам, повезли в город.

Машины подъехали к огромному каменному зданию. Нам уже с первого взгляда стало понятно, что оно собою представляет. Это была четырехэтажная тюрьма со множеством крохотных оконцев. Она стояла над самой рекой. Вода омывала ее каменное основание, и от сырости по утрам в камерах поднимался густой туман. Потом вода каплями сбегала со стен, и под ногами хлюпало. В промозглом воздухе камер нас колотила дрожь даже в теплые погожие дни. Лишь в полдень немного теплело. А к вечеру снова все заволакивало туманом, и невозможно было разглядеть друг друга.

По утрам немцы заглядывали в камеры, пересчитывали нас и больше не показывались.

Никто не знал, что фашисты собираются с нами делать. Неопределенность угнетала. Связи с внешним миром не было, и очень многие события проходили мимо нас. Но мы догадывались, что гитлеровцы отправляют нас в свои тылы неспроста. Видимо, им уже наступают на пятки.

В Борисове нам редко доводилось слышать гул наших самолетов. Сейчас мы оказались куда дальше от фронта, а советские бомбы рвались в Вильнюсе каждую ночь. Было ясно, фронт подвигается сюда, немцы откатываются на запад. Так мы учились понимать значение любого звука, любого, даже небольшого происшествия...

В вильнюсской тюрьме мы пробыли ровно месяц. Здесь нас заново взяли на учет. Заполнили на пленных новые карточки и нацепили на каждого по жестяному номерку.

Володя долго со всех сторон разглядывал эту серого цвета жестянку. Потом попытался согнуть ее. Жесть не поддалась обессилевшим пальцам.

– У нас такие бирки на скотину вешали, – громко сказал один из пленных и принялся подкидывать жестянку, ловя ее то одной, то другой рукой, точно она жгла ему ладони и он хотел ее быстрей остудить.

Владимир сердито насупил брови:

– Кончено теперь с именами, как мать родная нас называла; начнут считать по этим вот номеркам.

Мне тоже было не по себе, но хотелось успокоить растревоженную душу юноши.

– Ничего, Володя, ничего... Если мы не сможем вернуться на родину, то, может быть, эти жестянки расскажут людям про нас. По ним каждый поймет нашу участь и никогда не назовет нас изменниками. Эти бирки станут свидетельством нашей честности.

Мои слова подействовали. Володя взглянул на меня большими глазами.

– Давайте будем друзьями, – вдруг предложил он.

– Так ведь мы уже друзья.

– Нет, не просто так, а сначала пожмем друг другу руки...

Я невольно рассмеялся.

– Володя, ведь ты уже взрослый человек и сам понимаешь, что судьба уже соединила наши руки.

Володя вспыхнул, как дитя, и опустил ресницы.

– Ну, ну, – сказал я. – Не сердись... – и протянул ему руку. Володя сжал ее и припал к моей груди. Я почувствовал в нем родного братишку. "Какой впечатлительный парень! Нелегкой будет здесь его судьба..." подумалось мне.

Спустя несколько дней нас опять рассадили по вагонам. Выдали на дорогу по копченой рыбе и по двести граммов хлеба.

Это была последняя остановка на родной земле.

Поезд рванул и умчал нас в Германию.

ЧУЖАЯ СТРАНА

Мы проехали пять суток, и наконец поезд остановился, точно уперся с разбегу в самый край земли. За эти пять дней и пять ночей нас увезли так далеко, что, казалось, на новом месте и солнце должно светить по-иному, и сама земля, и деревья на ней должны быть не такими, как у нас.

Раскрылись двери вагонов. На нас пахнуло свежим воздухом. Яркое солнце слепило глаза. Апрель был в цвету. Куда ни глянь, красовались каштаны, точно невесты в шелковисто-белом. Вокруг все утопало в яркой зелени. А вдали горы, горы...

"Так вот какая природа в Германии", – подумал я. Здесь бы жить людям песенной души, добрым и великодушным. Не хотелось думать, что в этом цветущем краю и обитают фашисты.

Но именно они нас тут и встретили. С автоматами в руках они стояли перед вагонами. Здоровенные овчарки возле них поглядывали на нас кроваво-красными глазами. А в стороне, поодаль, толпились мужчины в штатском и изящно одетые женщины. Они, видимо, пришли посмотреть на "живых русских" и теперь, указывая на нас пальцами, довольно и радостно посмеивались. Немецкие солдаты, выпускавшие нас по счету из вагонов, показались мне совсем не похожими на тех, с которыми мы сталкивались до сих пор. Белолицые и подтянутые, они щеголяли в новеньких мундирах, и от каждого тянуло духами.

Надо думать, это были сынки немецких капиталистов. Их не стали отсылать далеко от родителей. Ведь на войне и убить могут. А здесь ни ветра, ни дождичка, и порохом не пахнет, и пули не свистят. Воевать с безоружными пленными – трудно ли! Мне невольно подумалось, что немцы, воюющие на фронте, пожалуй, лучше этих.

Нас выстроили в колонну по три. В лагере мы хоть понемногу, да уже начинали понимать немцев. Но эти тараторили словно на другом языке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю