Текст книги "Между жизнью и смертью"
Автор книги: Наби Даули
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Оглядев нового знакомого, я решил продолжить оборвавшийся разговор. Не переставая долбить камень, я произнес:
– А нужны ли они будут родине, наши головы-то?
– А почему ты так думаешь?
– Поневоле приходится думать. Что ни говори, а мы все же пленные. На родине нас едва ли добрым словом поминают... Знают ли там, как из нас здесь жилы вытягивают?
– Знают. Родина знает, народ знает. Ведь мы военнопленные, а не преступники...
– Не преступники, это верно, – вмешался в наш разговор другой сосед. – Но и не герои. Сам посуди, что ты сейчас делаешь? Камень добываешь. Кому? Врагу. Ну, кто же ты теперь после этого? Говори!
– Спрашиваешь ты верно, только поздновато спохватился... Кто я теперь? А я тебе говорю: я советский человек, русский. И судьбу свою я могу вручить только Родине. Сочтет она меня за преступника – пускай расстреливает, вешает. Но только своей рукой...
Пленный разгорячился, и голос его взволнованно зазвенел. Он так увлекся, что вздрогнул от неожиданности, когда под ударом его кайла откололся большой кусок камня и покатился вниз, шурша и подпрыгивая.
– Берегись! – только успел он крикнуть. Потом сказал, опершись о кайло: – Пускай делают со мной, что хотят, а я, жив буду, – первый на родину поеду.
– А если в Сибирь сошлют?
– Нет, меня не сошлют. Я солдат меченый... – Он задрал штанину, показал обнаженную голень и сказал: – Вот гляди, что это?
Я увидел большой шрам и понял, что мой новый знакомый хром.
– Это фронтовая отметинка, – сказал он. – А это... – Он бросил кайло и, откинув полу пиджака, показал спину. – А это фашисты меня отметили. Его спину хаотически густо пересекали розоватые полосы.
– Выживу, обязательно вернусь на родину, – продолжал он. – Вернусь, чтобы на весь мир говорить про фашистские злодеяния. А не поверят – вот эти метки покажу.
Немного помолчав, он взял кайло и с размаху ударил по камню.
– А в Сибирь сошлют – не испугаюсь. Сибирь нам тоже родная земля...
Эти слова привели меня в восхищение. Люди, полчаса назад казавшиеся обессилевшими и потерявшими силу духа, теперь вдруг предстали готовыми к борьбе и новым испытаниям.
Я понимал пленного, который с тревогой говорил про Сибирь. Его, как и всех остальных, гнетет позор неволи. Он работает на фашистов и считает это преступлением. В плену это было с каждым из нас. Работа на врага унижала, а ведь нам еще предстояло держать ответ перед Родиной. Бывало, задумаешься обо всем этом, и становится так горько, что и жить не хочется.
Но услышав этот вот спор, я воспрянул.
К нам подошел немецкий солдат и остановился, наблюдая, как мы работаем. Мы не замедлили показать свое "усердие". Солдат не сказал ни слова и вскоре ушел, что-то насвистывая.
– Иди, иди своей дорогой, – проговорил вслед пленный с раненой ногой. – Пока посвистываешь, а придет срок – посмотрим, как плясать начнешь...
Он еще ближе подошел ко мне, явно желая познакомиться.
– А ты как думаешь? – спросил он, возобновляя разговор.
– Хорошо бы еще до конца войны вернуться к своим, да все случай никак не подвернется, – ответил я.
– О, это ты дело говоришь, – оживился сосед. – Я тоже так рассчитываю. Только боюсь, как бы нога не подвела.
– Ничего, трех ног на двоих хватит, – сказал я, глядя на него в упор.
В глазах соседа, только что казавшихся спокойными, засверкали искорки.
– Тебя как зовут? – спросил он.
– Николаем.
– Меня тоже Николаем. Тезки, стало быть.
– Выходит, так...
Наверху, у края обрыва, показался долговязый комендант и еще несколько человек в штатском. Среди них я узнал и того пожилого немца, который направил меня сюда. Они стояли, наблюдая за нами с высоты. Комендант, заложив руку за спину и чуть выставив вперед ногу, картинно поводил головой. Он по-прежнему пыжился перед безоружными военнопленными, одолеваемый какой-то врожденной дурью.
Николай вскинул на них глаза и, размахнувшись кайлом, яростно ударил по камню. Искры, разлетевшиеся от удара, казалось, высеклись не из камня, а откуда-то из глубины его оскорбленного сердца.
БУРЯ ЧУВСТВ
Проснувшись однажды утром, мы увидели, что вокруг белым-бело. Но снег продержался недолго. К обеду он растаял. Небо очистилось, и выглянуло солнце. В лесочке за лагерем даже защебетали какие-то птицы.
К вечеру опять подул холодный ветер. Снова выпал снег. Казалось, за сутки здесь побывали и весна, и осень, и зима.
Сегодня нам выдали шинели. Да какие шинели! Ярко-зеленые – под цвет июньской муравы, с белыми пуговицами. От шинелей несло нафталином, хоть нос зажимай. Весь барак провонял так, что не продохнешь.
Странно мы выглядели в новом "обмундировании". Ярко-зеленое сукно еще больше подчеркивало бледность и без того обескровленных лиц. Длинные полы делали наши фигуры совсем уж тонкими, шеи вытянулись, а головы казались уродливо маленькими.
Мой новый товарищ, Николай Жадан, недоверчиво принюхался к полученной шинели, сморщил нос и брезгливо сплюнул.
– Что, тезка, не любишь нафталиновый запах? – спросил я его.
– Нафталин-то еще ничего, а по-моему, от этих шинелей и покойничками несет...
– Покойничками?
Я недоуменно уставился на Николая, стараясь понять его.
– А чего ты, тезка, опешил, – усмехнулся Николай. – Удивляться тут нечему. Шинели сняты с убитых на фронте. Вытряхнул немец мертвого из шинели, засыпал его кое-как землей, а шинель перекрасил, пересыпал нафталином и – на тебе, русский пленный, носи, как говорят, в свое удовольствие...
Николай оказался прав. Шинели кое-где были залатаны, подштопаны. Остались и незашитые дыры. Солдатскому глазу нетрудно было узнать в них следы осколков.
– Ну что ж, ладно, – сказал Николай, еще раз осмотрев шинель со всех сторон. – Послужила ты своему хозяину, довольно, послужи теперь мне, – и надел шинель.
К обеду в лагере показались новые группы пленных. Я встретил товарищей, вместе с которыми работал в Гроссумштадте. Видимо, немецкое командование готовило по отношению к нам какие-то новые меры. Всех русских военнопленных, разосланных весной по селам, теперь возвращали обратно в лагерь. Двор и бараки заполнились вернувшимися. Но многим из старых друзей уже не суждено было встретиться: одни умерли, других рассовали по тюрьмам. Пленные, вернувшиеся из сел, привезли множество интересных новостей. Один из них рассказывал в нашем бараке:
– Вы, ребята, и не знаете, а ведь дела-то у Германии аховые. Есть слухи, будто наши уже по польской земле идут...
Весь блок вдруг ожил и радостно загомонил. Повеселел и мой тезка, блестя повлажневшими глазами.
– Молодцы наши! – сказал он, улыбнувшись мне.
Между тем разговор продолжался:
– А еще скажу вам: наше правительство закатило главарям Германии такую, знаете, вразумительную ноту...
– А что в ней сказано, а? – громко перебил кто-то.
– Наши, будто, заявили, что если, мол, вы, сукины дети – фашисты, держите наших пленных впроголодь и мучаете всячески, то вам, мол, за это придется отвечать головой...
– Вот это толково! – воскликнул сидевший рядом паренек. Он соскочил с койки на пол и сгоряча шмякнул шапку под ноги.
– Эх, братцы, и сплясал бы я вам сейчас, жаль гармошки нету! подосадовал он. – А то бы я показал вам, как пляшут комаринскую...
– Ладно бы, если сможешь, – усмехнулся кто-то.
– Да уж видели бы! Я, брат, в свое время даже грамоту выплясал, сказал паренек и вдруг лихо пустился в пляс, подпевая самому себе.
– Постой, – крикнул пленный, обрадовавший нас своими новостями. Гармошку, говоришь? А у нас тут и гармошка есть! – Он вынул из кармана губную гармошку и, привстав с места, бойко заиграл комаринскую.
Плясун прошел сгоряча несколько кругов, но вдруг опустился на корточки и проговорил:
– Не могу, голова закружилась...
Он побледнел, прижал руку к сердцу и опустил голову.
– Голодный-то не больно попляшешь, – промолвил кто-то с верхнего ряда нар.
– Ну, в таком случае давайте споем, – предложил гармонист и заиграл какую-то грустную мелодию.
Я слышал ее впервые. Но нашлись и такие, кто знал песню; молоденький пленный в углу запел хриплым тенорком:
Расскажи, расскажи мне, гармонь;
Отчего ты так грустно поешь?
Чем я милой письмо напишу?
Оглядишься – пера не найдешь...
До любимой моей далеко,
А перо на гусином крыле...
Как же милой привет передать?
На немилой томлюсь я земле...
Я уже не помню последних куплетов. Но эта песня до сих пор волнует меня. Может быть, пленный сам сочинил ее в томительные лагерные вечера.
Через несколько минут пел весь барак. Было видно, что каждый думает о своем, о далекой любимой, вспоминает отчие края. Глаза поющих горели, устремленные куда-то вдаль, словно там они видели родину.
Песня смолкла.
Гармонист положил гармошку на ладонь и улыбнулся, глядя на нее.
– Сама малюсенькая, а голосок, брат, на всю деревню... А все ж, ребята, нет на свете гармошки лучше нашей, тульской. Уж вы бы у меня попели, – похвастался он. Впрочем, для хорошего гармониста это едва ли было хвастовством. Кого он не заставит петь, в ком не вызовет невольной слезы! С хорошим гармонистом, говорят, и в тюрьме весело, а наша жизнь была куда тяжелее тюремной...
Гармонист заговорил снова.
– А вы, ребята, думаете, нас даром сняли с сельских работ? По-моему, немцы во Франции держатся на волоске. Один француз говорил: на Францию вот-вот десант высадят. Похоже, что это правда.
Для нас этот слух не был новостью. Молва о десанте шла по баракам давно. Можно было услышать даже, что он должен спуститься чуть ли не прямо в наш лагерь.
Настроение в бараке стало по-настоящему праздничным.
Николай Жадан потихоньку спустился с нар и подошел к гармонисту.
– Слышь, дружок, ты умеешь играть "Интернационал?"
– Еще бы я нашего гимна не знал! – ответил тот и заиграл "Интернационал".
Николай кашлянул, прочищая горло, и запел:
Вставай, проклятьем заклейменный...
К нему сразу присоединились другие голоса. Спустя минуту весь барак был уже на ногах и дружным хором пел международный гимн пролетариата.
Получилось это неожиданно, как-то само собой. Гнев, переполнявший сердца, уже давно клокотал, готовый вырваться наружу. Теперь он выливался в могучую мелодию гимна. В окнах дребезжали стекла. А мелодия неслась все выше и выше; казалось, вдохновенный хор голосов, слившихся воедино, сорвет сейчас барачные крыши и разнесет их в прах.
Вдруг кто-то крикнул, указывая рукой в окно:
– Идут, идут!
Мы сразу притихли. Через лагерный двор бежали к баракам немецкие солдаты.
– А вы прислушайтесь-ка, прислушайтесь, – громко произнесли рядом со мной.
Не только в соседних блоках, но и в других бараках тоже звучал "Интернационал". Это товарищи присоединились к нашему хору.
Николай Жадан поднял руку.
– Поем до конца! – сказал он и начал следующий куплет.
Гимн грянул с новой силой.
В барак ворвались немецкие солдаты. Они бросились по бараку, осыпая нас ударами и яростно крича. Но пение не смолкало. Гимн звучал все с большей силой.
Последние слова мы допевали уже с окровавленными лицами. Многие были сбиты кулаками эсэсовцев на пол. Но никто не проронил ни стона. Для нас это было открытым столкновением с фашистами, как на фронте, и мы торжествовали.
В барак вошел комендант с переводчиком. Мы к этому времени уже сидели по своим местам.
– Ахтунг! – скомандовал по обыкновению один из солдат.
Никто не поднялся.
Эсэсовцы собрались возле коменданта. Они смотрели ему в глаза, ожидая распоряжений, как смотрят собаки на хозяина.
Комендант что-то пробормотал переводчику. Тот улыбнулся и, выступив вперед, объявил:
– Сегодня и завтра питания вам не будет. В Германии запрещается петь "Интернационал"...
Мы не шелохнулись.
Немцы вышли и заперли барак на замок.
Николай Жадан взобрался на свое место и сел.
– Даже на душе легче стало. И здорово же получилось, а, тезка! сказал он.
Внезапный вой сирены потряс весь лагерь. Вскоре донесся мощный рокот моторов. Мы бросились к окнам.
По небу звеньями летели бомбардировщики. Их было много – летят и летят без конца. Один пленный принялся было считать, но тут же сбился, потому что самолеты летели с разных сторон. Им было тесно в просторе небес.
Без умолку выли сирены. Казалось, сама Германия рыдает и стонет, предчувствуя свою гибель.
– Так вам и надо, проклятые! – вырвалось у Николая Жадана. Сжимая кулаки и вытягивая шею, он жадно следил через решетки за самолетами, точно сам хотел улететь вместе с ними.
– Смотрите-ка, смотрите-ка! У тех вон на крыльях красные звезды. Наши, наши! – закричал вдруг у окна какой-то пленный и запрыгал, как будто хотел пробиться через решетки наружу.
– Ура! – не выдержал кто-то.
– Ура! Ура! – подхватили мы все.
Барак гремел от восторженных возгласов.
Радости моей не было границ. Я готов был крикнуть сейчас в лицо любому гитлеровцу:
– Ну, где же ваши хваленые "мессершмитты"? Что же замолчали зенитки? Вот когда вам прищемили хвосты!..
Где-то затряслась земля.
– Эх, здорово! – воскликнули у окна.
– Мо-лод-цы! – отчеканил Николай Жадан, хлопнул меня по плечу и, нетерпеливо оглядываясь, стал кого-то искать глазами.
– Эй, гармонист! – крикнул он. – Давай, дуй комаринскую, нынче у нас праздник!..
МЫ – ЖИВЫЕ СВИДЕТЕЛИ
Прошли недели. В Германии началась настоящая зима. Правда, она здесь не такая морозная, как в России, но слякотная и поэтому кажется еще холодней. Пленных стали мучить чирьи, многих свалил с ног грипп.
Однажды нас подняли чуть свет и выстроили во дворе. Пересчитали. Велели показать номера. Обыскали. Потом разбили на группы по сто человек и в тот же день вывезли в крытых машинах из лагеря. Как только мы выехали на большак, машины разъехались в разные стороны.
Долго везли нашу группу на трех машинах. Мы с Николаем ехали вместе. Под вечер машины въехали в какое-то большое село. Здесь нас разместили в лагере рядом с польскими военнопленными.
Поляки работали у местных немецких богачей. Сойтись с ними поближе нам не удалось. Мы видели их только через проволочное заграждение.
Тут нас каждый день водили на лесоразработку. Благо, что это недолго продолжалось. Пробудь мы там подольше – вряд ли я сейчас писал бы эти строки. Представьте себе: голый лес, снег, холод. На нас тонкие шинелишки. Руки голы, шеи открыты. С деревьев сыплется снег и набивается нам за ворот. На ногах у нас деревянные башмаки. В них поскальзываешься на каждом шагу.
Одни из нас валят лес, другие обрубают сучья и пилят ствол на части, а третьи выволакивают бревна к дороге. Охрана не сводит глаз с работающих. То и дело слышится:
– Шнель арбайт!*
_______________
* "Работай быстро!"
Заметив, что кто-нибудь устал, немцы заставляют его поднимать самые тяжелые бревна.
Ложась с вечера спать, мы не желали пробуждения, нам было все равно, увидим ли мы снова землю и восход солнца. Но в самой глубине души еще жила в каждом какая-то сила. Казалось, кто-то тихонько шептал на ухо: "Терпи, терпи, настанет час, и ты избавишься от всех этих мук".
Николаю приходилось особенно туго. Он едва ступал на раненую ногу. Начала открываться и рана на руке.
Мы с ним решили бежать, как только потеплеет.
– Будь что будет, а я не намерен загнуться тут, как червяк. Пристрелят – так уж лучше на воле; нет сил больше терпеть! – твердил тезка.
А немного спустя нас опять погрузили на машины и повезли дальше. Мы проехали полдня и остановились на берегу реки Майн. У причалов стоял длинный ряд барж. На берегу, возле самой воды, лежали кучи камня. Мы несколько дней подряд грузили его на баржи. Потом нас снова повезли и, высадив в каком-то городе, разместили в опустевшем здании с выбитыми окнами.
На другой день нас вывели в город. Колонной по три мы двинулись по улице с ломами и лопатами в руках: нас послали на очистку городских улиц.
Город разрушен недавней бомбежкой. Редкий дом остался целым. Кучи развалин напоминают египетские пирамиды. По улицам валяется домашняя утварь, какая-то посуда – всего не перечесть. Остовы некоторых домов еще дымятся. Изредка показываются на улицах жители. Многие покинули город. Понятно, что немало людей лежит под грудами развалин. Разрушенные дома стоят как мрачные памятники над их могилами.
Николай на каждом шагу тычет меня в бок:
– Ты погляди-ка, тезка, погляди, что здесь делается!
– Вижу, тезка, вижу, – говорю я ему. – Ведь не слепой же я.
– Да нет, ты посмотри получше. Запомни. Вернешься на родину рассказывать будешь. Такое, брат, не всегда увидишь. Это же гибель фашизма, ты это понимаешь, тезка? Мы – очевидцы его последнего вздоха!
– Понимаю, тезка, понимаю.
– А чего ты молчишь, если понимаешь?
– Я думаю, тезка.
– О чем ты думаешь?
– Думаю, вот вернуться бы домой да книгу написать – обо всем, что мы тут перенесли, перевидели. Молодым была бы наука.
– Вот это идея! – воскликнул Николай и хлопнул меня по спине. Потом посмотрел мне в глаза и спросил:
– Ты, может, писатель?
– Не знаменитый, а все ж писал кое-что.
– Вот ведь какой ты скрытный, черт. Столько дружим, а ты бы хоть слово про себя сказал! – по лицу Николая скользнула тень обиды.
– А ты разве рассказываешь о себе? – возразил я.
– А что мне говорить-то? Ну, я командир. Защищал Брестскую крепость. Ранили, попал в плен. Вот знай, если хочешь, – сказал Николай и смущенно опустил глаза.
– Да и ты, шайтан этакий, ничем не лучше. До сих пор скрывал все, а?
На это Николай ничего не ответил. Через несколько шагов он возобновил прежний разговор:
– Надо, надо писать. Пускай знают, что все это значит...
Он задумался и снова пошел молча. Потом добавил:
– А книга выйдет, мне одну пошлешь?
– Разумеется.
– Смотри, тезка, не забудь!
"ФАУ-3"
Выйдя на окраину города, мы остановились возле моста. Ближний конец его разрушен. На противоположной стороне выстроились вдоль дороги машины, толпятся люди. Большинство в штатском. Слышно, как кричат дети и женщины. Лошади, запряженные парами, сгрудились у самого въезда на мост. На повозках – швейные машины, домашняя утварь, а на них сидят седые старики и старухи.
Картина была понятной: немцы сломя голову бегут с насиженных мест. Стало быть, на той стороне – фронт, война перекинулась на немецкую землю. С каждым днем все тесней сжимается огненное кольцо вокруг "великого райха", и его население, не находя себе укрытия, бежит, точно заблудившееся стадо, бог весть куда.
Вот ринулись они через реку, а мост разрушен...
Николай Жадан опять толкнул меня в бок. На этот раз я поспешил ответить наперед:
– Вижу, вижу...
– Вот, – протянул Николай. – Вот это и составит последнюю страницу твоей книги...
– А почему последнюю? – спросил я.
– Да ведь эта картина означает, что фашисты доживают свои последние дни на земле. А там наступит расплата за все выплаканные слезы, за всю пролитую кровь. Эх, брат, хоть бы денек повоевать с винтовкой в руках да перешагнуть порог во вражий дом...
Николай смолк. Лицо его было серьезно и задумчиво.
– Нет, не придется, видно... Праздник победы справят и без нас, проговорил он, вздыхая.
Я промолчал...
Нам приказали заваливать пробоину в мосту землей и щебнем.
На противоположном берегу путались в толпе старички с винтовками. Они то и дело, вытягивая шеи, поглядывали в небо: опасались бомбежки.
Один из пленных, посмотрев на них, сказал с усмешкой:
– Ишь, солдаты тотальной войны, бородатые гауляйтеры!
– На них далеко не уедешь, – заметил другой.
В последние месяцы войны в немецком тылу почти не было видно молодых солдат. Как только Гитлер объявил тотальную мобилизацию, их всех, наверно, тут же отправили на фронт. А в Германии ходили по улицам одни лишь горбатые старички с винтовками. Это и был "последний батальон" Гитлера.
Мы приступили к работе. Скоро к мосту пригнали к нам "на подмогу" польских и французских военнопленных.
Полтысячи человек шесть часов подряд закидывали провал в мосту щебенкой. Вода поднялась и забурлила под мостом, как будто и она стремилась убежать куда-то.
Насыпь, наконец, сравнялась с мостом, и люди, повозки, машины, только того и дожидавшиеся, давясь и толкаясь, ринулись с места, и мост загрохотал.
Николай смотрит, улыбается и что-то говорит. Но я его не слышу. Я гляжу на беженцев, двинувшихся по мосту. Все торопятся. Но куда?.. На руках у матерей плачут светловолосые младенцы. Машут ручонками...
Нас опять погрузили в машины и повезли неведомыми дорогами. Пусть везут, нам теперь все равно. Куда бы нас ни завезли, мы сейчас спокойны! В худшем случае нас могут перестрелять в каком-нибудь лесу из пулеметов. Но фашизма это не спасет. Меч правосудия уже навис над головой гитлеровцев.
Настроение у товарищей приподнятое. Мы запеваем то украинскую песню, то русскую. Даже голод как будто забылся.
Солдаты, конвоирующие нас, за эти дни что-то совсем притихли. Они еще покрикивают на нас, но рукам воли уже не дают. События последних месяцев заметно укротили немцев. Некоторые солдаты начали даже угощать нас табаком.
– Соб-баки, уже хвостами повиливают, – говорил Николай, глядя на них исподлобья.
Нас привезли в какое-то село и снова разместили в лагере. Мы узнали, что до нас тут содержались пленные французы. Вывезли их отсюда дней десять назад.
Село это называлось Люзовец.
Из лагеря нас не выпускают. Кормят только картошкой да репой, да и те большей частью гнилые.
– Мы теперь и сами хлеба не видим. Нет хлеба, – говорят немецкие солдаты.
Этому можно верить. До сих пор Германия жила на награбленном, чужом хлебе. А теперь гитлеровцев вышвырнули с чужих земель, и страна оказалась у разбитого корыта. К тому же на нее каждую ночь падают тысячи бомб. Германия пылает в огне.
Немцы, конечно, прекрасно понимают, что может ожидать их завтра. Народ Германии окончательно изверился в Гитлере. Но война еще продолжается.
Фашисты напрягают последние силы. Гадюка тоже так: избитая и изрубленная, она все еще тянется ужалить. Среди наших конвоиров появился новый солдат. Ему уже за пятьдесят. Мы прозвали его "шестиглазым". Он носил двое очков. Без очков же совершенно ничего не видел и терялся, точно слепой. Этот солдат в первый же день зашел к нам в барак и стал раздавать сигареты. Потом разговорился, рассказал, что он учитель.
– Что мне сунули в руки на старости лет?! – говорил он, с возмущением глядя на винтовку. – Мне бы надо палку, чтобы опираться на ходу...
Мы чувствовали, что он говорит искренне. Всю жизнь человек учил детей. Война должна быть противна всему его существу, и он, казалось, старается оправдать себя в наших глазах.
– Я не хотель война, – сказал "шестиглазый" с беспокойством и, сняв очки, стал протирать их платком. Рука у него дрожали, брови то и дело взлетали вверх, будто старика подергивало током.
Это был первый немецкий солдат, откровенно разговорившийся с нами. Нам, конечно, хотелось услышать что-нибудь о войне.
– Как вы думаете, когда война кончится? – спросил солдата один из наших товарищей.
Солдат ответил не сразу. Он подошел к двери и окинул настороженным взглядом двор.
– Война протянется недолго, – сказал он потом. – Теперь у германской армии есть "Фау-3".
Это, признаться, обеспокоило нас. Мы помнили, как года полтора тому назад немцы хвастались новым видом оружия "Фау-1". То были самолеты-снаряды, которые с французского берега запускались через Ла-Манш на Лондон. В Германии даже по радио передавали грохот их разрывов на английской земле. Потом пошли слухи о новом, более сильном образце "Фау-2". Говорили, что теперь от Лондона и следа не останется.
А про "Фау-3" мы слышали впервые.
Мы озадаченно переглядывались. Немец заметил это.
– А знаете, что такое "Фау-3"? – спросил он.
– Что?
"Шестиглазый" снова подошел к двери, выглянул наружу, потом зажал между ног винтовку и поднял обе руки вверх.
– Вот это и будет "Фау-3", – сказал он.
Мы расхохотались. Старик заулыбался.
Это была шутка, выдуманная немецким народом. В ней была немалая доля правды. Близился день, когда немецким солдатам придется бросить винтовки и поднять руки перед советскими воинами.
ПОЮТ ЖАВОРОНКИ
Нас все еще держат в Люзовецком лагере. Лагерь расположен на окраине села. Отсюда открывается широкий вид на расстилающиеся вокруг леса, на поля, уходящие вдаль.
Весна в самом разгаре. Снег сошел давным-давно. В полдень уже заметно припекает.
Мы с раннего утра выходим во двор и сидим на солнечной стороне, греемся. Над лесами клубится легкий синеватый туман. На полях зеленым ковром расстилается нежная зелень, местами чернеют вспаханные участки, точно заплаты на зеленом. Весенний ветер доносит запах молодой травы.
Высоко в небе поют жаворонки. Они подолгу трепещут на одном месте. Можно подумать, что их привязали тоненькой ниточкой к земле и они все порываются улететь на своих крохотных крылышках, но никак не могут порвать нитку... Впрочем, нет: скорее они сами держат на своих ниточках всю планету.
Я закрываю глаза и думаю, думаю... Жаворонки весной и в наших краях поют так же звонко и радостно. Только весна у нас совсем не такая. Тут и не заметишь, как она наступает: когда снег успел стаять, когда прозвенели ручьи. Зима здесь теплая, и весна подкрадывается тихо, незаметно.
А у нас на родине уж зима – так зима. Небо становится хрустально-синим; кажется, кинь камешком – и вся эта синь так и зазвенит. А снег на земле – белей сахара, мягче пуха пушистого.
А какие бывают у нас морозы! В лесах деревья трещат, лед на реках трескается. Дым в такие дни поднимается из труб, точно серебряный столб, прямешенько в небо. А солнце похоже на золотую тюбетейку, надетую на этот столб.
И весна у нас – так уж весна! Весь мир просыпается, разбуженный ее шумом и гулом. По склонам несутся звонкие ручьи. Полая вода выходит из берегов, сносит мосты, заливает луга. Деревья на берегу в иные годы только верхушками выглядывают из-под воды. О, что это за весна! Если бы, изнуренный неволей, я не смог даже ступать ногами, то и тогда ползком стал бы добираться до родных мест, чтобы хоть одним глазом взглянуть на эту весну и услышать песнь вешних вод. Я приполз бы хотя бы для того, чтобы кости свои вернуть родной земле...
Все сидел бы вот так и думал, думал. Превратиться бы в жаворонка, взлететь бы в это небо и умчаться к своим.
Медленно открываю глаза. Оглядываюсь со вздохом. Возле бараков по двое и по трое сидят мои товарищи. Как они постарели! Вот один из них что-то мастерит. Это парень с тамбовщины. Когда я увидел его в первый раз, он выглядел еще юношей с черными, как смоль, волосами. А теперь он весь седой.
Он мало разговорчив. Я никогда не слышал, чтобы он на что-нибудь пожаловался. Может быть, поэтому горе мучило его больше других, и оттого он поседел так быстро. Говорят же, что невысказанная боль мучительнее...
Грудь у тамбовца впалая, лоб изборожден глубокими морщинами. Даже сквозь одежду заметна страшная худоба его тела с тонкими, точно прутья, костями. На исхудавших длинных руках – тонкие пальцы. Скелет скелетом, и не поймешь, в чем душа держится, как не перестанет в нем биться сердце.
А думал ли он хоть раз о смерти? Наверняка нет. Оттого ли он молчит, что собрался умереть без единой жалобы на судьбу? Не похоже. Человек, смирившийся с близкой смертью, теряет живой интерес ко всему, на него ложится тень безысходной печали. А этот и не знает, что такое печаль: знай мурлычет вполголоса тамбовские частушки. К тому же он ни минуты не сидит без дела.
Недавно, когда нас водили на работу в лес, он принес в лагерь охапку ивовых прутьев и сплел из них изящную корзиночку. В таких корзиночках обычно дарят детям новогодние подарки.
Немецкий солдат залюбовался его изделием и, проговорив обычное "гут, гут", забрал корзиночку и унес.
Парень только рукой махнул – подавись, мол, черт с тобой.
Однажды, тамбовец нашел на лагерном дворе медную трубочку. Он быстро превратил ее в пригоршню хорошеньких колечек. Они так и сверкали золотом.
Потом он раздобыл где-то кусок дерева. Мы с интересом смотрели, что он станет с ним делать. Спустя несколько часов он показал нам вырезанную из дерева птичку. Трудно было поверить, что она сделана без единого гвоздика, без клея. Вскинув крылышки, птичка вытянула головку вверх, готовая вспорхнуть в небо. Фигурка всем своим видом так и звала на волю. В ней, видно, воплотилось заветное желание мастера. Золотые руки этого парня нашли в лагере всеобщее признание. Он находил применение любому поднятому с земли предмету. Возьмет камешек, просверлит дырочки, – сунешь камешек в рот, а он уже свистит. Все как будто оживало в его руках.
А сейчас тамбовец сидит и вырезает свирельку. Уж не задумал ли он сыграть на этой дудке песню жаворонка?..
Я любуюсь его проворными руками. Он склонил голову и стругает самодельным ножом палочку, изредка поглаживая ее рукой. Смотришь на него, и на сердце становится удивительно спокойно. Хладнокровный парень.
Николай Жадан сидит рядом со мной и латает брюки.
– Чуешь, тезка, – говорит он и, щуря глаза, смотрит в небо. Жаворонки-то поют!
Я понимаю, на что намекает Жадан. Жаворонки зовут нас на волю. Впрочем, я и сам об этом не забываю. Чем теплее становятся дни, тем сильнее тянет на свободу. И теперь не проходит дня, чтобы Николай не завел разговора насчет побега. Иногда он начинает даже сердиться на меня: "Чего мы дожидаемся? Или ты думаешь, немцы сами раскроют ворота и выпустят тебя отсюда?"
Пожалуй, тезка прав. Дремать нечего. Конечно, лучше всего выждать какой-нибудь благоприятный случай. Но что делать, если случая не выпадает? Умирать в лагере и дожидаться дня, когда фашисты перестреляют нас, отступая?
– Знаешь, тезка, – снова начинает Жадан. – А у меня рана на ноге уже совсем зажила. Ей-богу, ничуть не болит.
Я понимаю: он хочет сказать, что в состоянии вынести все трудности побега. Дескать, не бойся, не отстану в дороге.
Я невольно улыбаюсь, глядя на него.
– Чудак ты человек, – говорю я ему. – Да я сам побаиваюсь, угонюсь ли за тобой, когда мы вырвемся отсюда. У нас недаром говорят: хромой больше ходит.
Тезка мой хохочет, как дитя, и приговаривает:
– Хитрый же ты татарин...
Показались солдаты. Они торопливо распахнули ворота, и в лагерь въехало несколько крытых грузовиков. С машин один за другим стали сходить пленные. Среди них мы увидели старых знакомых. Тут же разговорились. Оказалось, что они все это время находились в лагере километрах в двухстах от нас. Там их тоже использовали на различных работах. А в последнее время пошли слухи, будто союзники вступили уже на территорию Германии. Немецкое командование начало перебрасывать пленных из прифронтовой полосы в тылы. Нас разбивали на группы и развозили из концлагерей в леса или по разным городам и местечкам.
Фашисты прекрасно понимали, что в случае высадки десанта тысячи пленных сразу придут на помощь союзникам и, получив винтовки, составят самую страшную для гитлеровцев армию – армию беспощадных мстителей.
Следовало ожидать, что нас скоро увезут отсюда, ибо, судя по словам вновь прибывших, фронт приближался.








