Текст книги "Между жизнью и смертью"
Автор книги: Наби Даули
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
– И давно ты тут? – спросил он. Мы разговорились. Я узнал, что до войны Никита работал в Москве на часовом заводе. Оттуда ушел на фронт. В бою его контузило, и в себя он пришел уже у немцев. В лагере Никита встретил своего старшего брата. Но они недолго побыли вместе: старший две недели промучился животом и вчера умер.
Я в свою очередь рассказал ему о себе. Так мы познакомились, и в наш маленький коллектив вошел новый друг Никита Лазарев...
Близился вечер.
– Сколько сейчас времени? – спросил я Гришу.
– Что, к милой на свидание собираешься? – проговорил тот, хитровато улыбаясь. Но на часы не взглянул. Свои ручные часики он носил обычно в рукаве, в кармашке, пришитом изнутри. Это спасало часы при обысках.
– Скажи же, сколько времени? – попросил я снова.
– Вот пристал, как смола! – отмахнулся Гриша. Потом улыбнулся и добавил:
– Часики, браток, у тебя на плечах, – и рассмеялся добрым смехом.
– Спасибо, Гриша, я этого не забуду, – начал я растроганно, но Никита перебил:
– Тебе время узнать?.. – и стал снимать с руки повязку. Бинт на руке был в крови.
Мы с недоумением уставились на него. Он размотал бинт и осторожно снял кусок ватки. Вместо раны, которую мы ожидали увидеть, под бинтом оказались бойко тикающие часики на ремешке.
– Времени, – сказал Никита, взглядывая на часы, – сейчас будет ровно пять, – и начал забинтовывать запястье. Спустя минуту его рука опять стала "раненой".
– Я часовой мастер, – сказал Никита. – Часы мне нужны, как сердце. Я без них и минуты не проживу.
– У тебя, наверно, золотые руки, – сказал я ему.
– А что? Конечно, – ответил он и, довольный, провел рукой по своей рыжей бороде.
Мы с Гришей рассмеялись. Наш новый знакомый обещал оказаться толковым парнем.
НОСЯТ ЛИ НЕМЦЫ ЛАПТИ?
Ответ на этот вопрос пришел неожиданно.
Однажды в лагерь завезли два воза соломы. Мы быстро разобрали ее по баракам, и каждый разостлал свою долю под себя. В бараке будто посветлело даже, запахло полями. Пленные бойцы, месяцами и в глаза не видевшие мягкой постели, теперь с наслаждением вытягивались на соломенной подстилке.
Но этим дело не кончилось. Русский человек – мастер жизнь устраивать. Когда надо, он такое выдумает, что только руками разведешь от удивления.
Не прошло и дня, как мы услышали, что какой-то пленный сплел из этой соломы очень аккуратные, глубокие лапти, обулся и принялся плести другую пару. Ногам в таких лаптях тепло и удобно.
Новость быстро облетела весь лагерь. Через пару дней от соломы, разостланной раньше на полу, не осталось и следа. Она была собрана и укрыта в изголовья.
Прошло еще несколько дней, и мы все щеголяли в лаптях. Ноги и в самом деле согрелись! А морозы уже лютовали настоящие.
Вокруг ограды, понося русскую зиму на чем свет стоит, трусили взад и вперед охранявшие нас немецкие солдаты. Скоро они заприметили наши лапти и, видимо, очень заинтересовались ими. Еще бы, когда тебя мороз пробирает...
И вот не прошло и недели, как к нам заявилось несколько немцев. В руках у них были куски хлеба, завернутые в бумагу. Сначала их приход удивил нас. Но кое-кто сразу смекнул, в чем дело:
– Ну, братцы, вот и покупатели на наш товар.
Так оно и оказалось. Немцы вошли в барак в тот момент, когда некоторые из наших как раз плели лапти. Озираясь по сторонам, немецкие солдаты прошли прямо к ним. Через минуту они уже пробовали обуть лапти поверх сапог. Один из них приговаривал:
– Гут, гут.
Хозяин лаптей достал еще несколько пар и протянул их немцам. Те заулыбались. Теперь можно было выбирать, примеряя любую пару.
Извлекли свой "товар" и другие пленные. Каждый немец выбрал себе по паре лаптей. Но уже не бесплатно: за каждую пару мы получили по куску зачерствелого хлеба и по сигарете.
Плата была, конечно, слишком маленькой. Но и то хорошо, что хоть не совсем даром ушли лапти. И лишь один из нас досадовал:
– И торговать-то путем не умеете. Не надо было всем сразу выкладывать. Авось, сошло бы подороже.
Но было уже поздно.
На следующий день мороз покрепчал. В окна нашего барака были видны лагерные заграждения. За ними прохаживались два немецких солдата. Головы у них были закутаны в одеяла. Поверх шинелей немцы натянули на себя шубы, а на сапоги надели наши соломенные лапти. Мой сосед, поглядев на них, засмеялся:
– Сам черт не разберет, чучела – не чучела, люди – не люди.
– Ну, какова русская зима? – не без торжества заметил другой. – Немца в лапти обувает...
– Погоди, брат, – отозвался еще кто-то. – То ли еще будет!
А за окнами все насвистывает ветер, разыгрывается буран.
ЕЩЕ ОДНА НОЧЬ
Жизнь в лагере идет обычной колеей. Можно подумать, что человек привыкает жить рядом со смертью и начинает даже сживаться со своей страшной участью. Но все это лишь видимость. Тяжесть, гнетущая сердце, ни на минуту не дает себя забыть.
В последние дни особых столкновений между нами и гитлеровцами не было. Немцы с утра ненадолго показывались в лагере и исчезали с глаз на весь день. Им теперь до нас и дела было мало. Фашисты уже не выискивали коммунистов, не устраивали обысков. Для них сейчас важно было только не выпускать пленных за колючие заграждения. Мы были отданы во власть голодной смерти. И смерть надвигалась, размахивая своей косой, и валила всех подряд. Одна из ям за лагерной оградой уже наполнилась трупами. Целый день ее засыпали. К вечеру выпал снег, и все застлало белым. Теперь и не угадаешь, где была та яма. Тысячи молодых ребят остались под землей. Имена их нигде не записаны. И если даже мать одного из нас пройдет когда-нибудь по этим местам, ей и в голову не придет, что сын лежит в земле где-то рядом. Все эти тысячи погибших молодых людей "пропали без вести".
Медленно тянутся дни в лагере. А ночи – и того медленней. Какие только сказки не переслушаешь в такие ночи, какие не припомнишь случаи из прошлого. И так долго не рассветает. Как будто солнце решило не всходить сегодня над землей.
Разговоры о положении на фронте в лагере никогда не прекращались. Достаточно было кому-нибудь завести речь на эту тему, к нему сразу же начинали сходиться и все остальные.
Мы ни на минуту не забывали о родной стране. О ее судьбе думали мы постоянно – порой с тревогой и горечью.
За последние недели в лагерь перестали поступать новые военнопленные, и о делах на фронте мы ничего достоверного не знали. Сами немцы говорили о войне о большой осторожностью. Они все твердили, что через неделю "Москау капут". Но таких недель прошло уже много, а их предсказания не сбывались.
А иной раз с языка у наших охранников срывались слова, которые можно было перевести только так: "Москву брать – не кашу есть".
Однажды в лагере появилось человек двенадцать новых пленных. Для нас это были долгожданные гости. Но, к сожалению, оказалось, что в плену они уже давно и работали до сих пор на железнодорожной станции в Борисове. От них трудно было ожидать каких-либо фронтовых новостей. Однако новички рассказали немало интересного. Кое-что я до сих пор помню.
Вновь прибывшие нашли в нашем бараке своих земляков и расположились рядом с ними. С одним из них мы решили сойтись поближе. Это был украинец по фамилии Панченко.
Наш Гриша кое-как говорил по-украински:
– Кажи, друже, що будемо робыты? – начал он о улыбкой, завязывая разговор с новым товарищем.
Тот усмехнулся:
– Как вы ни старайтесь, а украинца из вас все равно не получится.
– Конечно, отец-то был русский, – согласился Гриша. Но лицо его стало уже серьезней.
– Ты присядь-ка, парень, – пригласил он украинца. – Расскажи, что нового на белом свете? Как там дела? Или это вправду немцы победить нас хотят?
– Нехай не зарываются! – сказал Панченко и, подойдя к нам, опустился на пол. Но с рассказом не спешил.
– Не бойся, – подбодрил Гриша, – чужих тут нет.
– То-то ж, – отвечал Панченко. – Сейчас, брат, каждому встречному доверяться не приходится. Знай край, да не падай...
Он примолк. Его слова разожгли в нас интерес. Видимо, Панченко что-то знает, но остерегается откровенничать. Только поздним вечером, когда все улеглись и барак притих, он начал шепотом:
– Лихо, братцы, достается немцу. Они уже не говорят: "Москау капут". Дружок мой один возьми да и спроси как-то немца: "Ну, что, мол, герр вахтман, Москва капут?" А тот как ощерится да с размаху как саданет его стволом винтовки... Нашему Петрусю аж весело стало – хоть бы поморщился.
– Ну, – говорит, – знайте, Москвы вам теперь и во сне не видать!
Немец-то его, конечно, не понял. Зато мы смекнули, каково немцу на фронте приходится...
Рассказчик замолчал. Потом, приподнявшись, спросил:
– Вы что, уже спите?
– Говори, говори, – в один голос попросили все.
Панченко продолжил:
– Прежде, бывало, немцы хлеб в Германию отправляли – эшелон за эшелоном. Наш, конечно, хлеб-то. А теперь убитых отправляют.
– Убитых? – переспросил я.
– Да. Вот несколько дней тому назад был случай: колесо под каким-то вагоном дало трещину. Заводят вагон в депо. И что интересно: на дверях написано "Мейл". По-немецки значит: мука. И вот один из наших товарищей решил, пока никто не видит, трохи муки оттуда набрать. Приоткрыл дверь, глядь – а там весь вагон вкось и вкривь заштабелеван немецкими солдатами, трупами то есть. Вот такие дела, хлопцы, на свете...
– Ну, ты рассказывай дальше, – принялись мы уговаривать Панченко. По тону его чувствовалось, что от него надо ожидать кое-что и поинтереснее.
– Да, – помедлив, продолжал тот, – русская зима недолюбливает немцев. Морозит их до смерти... А раз мы такое увидели: на станцию прибыл еще один эшелон. И остановился. Этот не с трупами, нет. В нем испанские солдаты ехали на фронт. Франко, значит, другу Гитлеру подкрепление шлет. А через неделю мы этих испанских солдат видели снова. На этот раз они уже ехали обратно с фронта.
– Как это – обратно? – спросил Гриша.
– А так вот и едут. Винтовок у них уже нема, отобрали. А на руках цепи, то есть наручники такие. Воевать не захотели. Ну, фашисты, конечно, везли их не в родную Испанию финики кушать, а в тюрьму. Редеет, видно, армия-то у Гитлера. Он сейчас из всех наций легионы сколачивает. А еще вот что, хлопцы, делается на свете...
Панченко разгорелся. Он уже давно перешел с шепота на полный голос и говорил без всякой оглядки. Между тем вокруг нас уже теснился целый круг слушателей.
– Через Оршу каждый день мелькают составы с немецкими ранеными. Один за другим, один за другим. Ну и дают им наши жару...
– Так им и надо! – вырвалось у кого-то.
– Не перебивай, когда другие говорят, – прикрикнули на него.
Панченко оборвал свой рассказ. Но всем уже стало радостно от его слов. И вздохнулось свободней, легче. Мы жаждали таких вестей и теперь встрепенулись – надежда окрылила нас.
ЧАСЫ С НАДПИСЬЮ
Панченко остался с нами, и мы стали жить вчетвером. Гриша величал нашу семейку "интернациональной бригадой".
Однажды в наш барак зашли два немца.
– Эс гибт хир урмахер?* – спросил один из них.
_______________
* "Здесь есть часовой мастер?"
Мы уже кое-что понимали по-немецки, и слово "ур" нам было знакомо.
Кто-то перевел всю фразу. Но Никита, которого она касалась, не спешил с ответом.
Первый немец вытащил из кармана ручные часы – целых трое. Очевидно, он хотел отдать их в починку.
– Русски никс специалист*, – досадливо заговорил его приятель.
_______________
* "Русские – не специалисты".
Тут Никита не вытерпел. Он подошел к немцам, взял одни из часов и принялся их осматривать. Крышка в его умелых руках открылась сразу. Никита несколько раз подносил часы к ушам. Потом посмотрел и другие часы. Немец выжидающе глядел на мастера.
– Вас? Гут?* – спросил он.
– Никс гут**, – ответил Никита и с помощью пленного, знавшего по-немецки, начал объяснять, что из трех часов можно собрать одни хорошие. Немец кивнул. Он вынул из кармана еще несколько часов.
_______________
* "Что? Хороши?"
** "Нет, не хороши".
– Ну и награбил, негодяй, – пробормотал Никита, вновь принимаясь разглядывать часы.
– Эти часы когда-то прошли через мои руки, – сказал он почти шепотом.
Лицо его помрачнело.
– Кто бы мог подумать... – начал он снова и осекся: горечь и волнение мешали говорить. Через минуту Никита сумел овладеть собой.
– И эти посмотрю, – жестами показал он немцу.
– Фиэль брод, сигаретен*, – ответил тот, назначая плату за работу.
_______________
* "Много хлеба, сигарет".
– Гут, гут, – согласился Никита. – Часы-то нашего завода, вот в чем дело, а то бы я их в руки побрезговал брать.
Немцы ушли. Часовой мастер сел за работу.
– Не беспокойтесь, – сказал он нам. – Из этих часов толк выйдет. Одни верну фрицу, а двое других нам, – и заулыбался.
– Да, умелые руки нигде не пропадут, – задумчиво сказал Гриша.
Никита открыл карманную шкатулку и поставил ее перед собой. Вынув миниатюрный молоточек, он постучал им по ногтю большого пальца. Потом разложил перед собой часы. Посмотрел на них – то на одни, то на другие. Я обратил внимание на его лицо: Никита на глазах помолодел. Вот так же расцветает радостью гармонист, когда после долгого перерыва берет в руки гармонь. Ведь всякий мастер находит в своей работе радость, наслаждение.
А мастеров в лагере много. Среди многотысячной толпы пленных можно найти любого специалиста. Тут и часовщики, и кузнецы, и хлеборобы, и инженеры, и врачи, и столяры, и плотники, – как много хорошего они могли бы сделать для людей! А война оторвала их от любимых занятий и забросила вот в эти лагеря, обнесенные колючей проволокой...
Металлический звон Никитиного молоточка точно разбудил ото сна весь лагерь. Как будто люди только и дожидались, когда он застучит.
Через пару дней уже можно было видеть, как в бараках вытачивают из дерева шахматные фигурки, мастерят из жести разную посуду, делают ножи. А неподалеку от нас, в углу, какой-то совсем молоденький боец принялся даже художничать. Это заинтересовало меня. Я подошел и присел рядом. На листке бумаги была изображена женщина.
– Кто это? – спросил я.
– Мама, – сказал он. С листка ласково смотрела на нас еще молодая женщина.
– Сходство здесь совершенное, – сказал художник. – С натуры я едва ли так верно схватил бы ее черты...
Я поверил ему. Сын в неволе постоянно вспоминает о матери. Она всегда у него перед глазами. Тоска не только нагоняет уныние, но и вдохновляет...
Мы оба задумались. Из дальнего угла барака доносятся звонкие удары по металлу. Кто-то мастерит что-то, и чудится, будто каждым своим ударом по жести призывает: "Жизнь, жизнь, приди к нам!.."
Я вернулся к своим. Гриша с Панченко ушли куда-то. А Никита успел уже исправить одни часики.
– Ты послушай, как они ходят, – сказал он мне. Я поднес часы к уху. Они шли очень хорошо.
– Замечательно, – сказал я.
– То-то, – произнес Никита с гордецой.
Мы оба посмотрели друг на друга и рассмеялись.
Вдруг Никита помрачнел. Он разом собрал все часы в пригоршню.
– Видишь? – сказал он, протягивая мне одни из них. – Прочти, что тут написано.
На нижней крышке было каллиграфически выведено: "Учительнице и другу Василисе Родионовне от ее учеников".
Мне невольно представилась старая седая учительница. Словно я когда-то знал ее, словно помнил ласковое прикосновение ее руки.
– Да, – протянул я со вздохом и ничего больше не мог сказать.
– В том-то и дело, что "да", – начал Никита возбужденной скороговоркой. – На грабеже наживаются. Убийцы...
Он задумался. Потом заговорил тихо, глядя куда-то вдаль:
– Узнать бы, где она теперь, наша Василиса Родионовна. А может, убили ее...
– Нет, – встрепенулся он после паузы, – фрицу теперь этих часов не видать как своих ушей! Я вместо них лучше свои отдам. Пускай берет, чтоб он подавился! А эти буду беречь. Как знать, может, еще хозяйка найдется. Возможно, детей ее увижу. Верну им подарок. Лишь бы отсюда нам вырваться, – проговорил он, как бы рассуждая вслух.
В эту короткую минуту Никита раскрылся передо мной весь. Он показался мне сейчас таким близким, как близок бывает старый друг, с которым ты играл еще в детстве. Это было настоящим счастьем – в те трудные дни иметь своим другом такого человека.
РУССКАЯ ПЕСНЯ
В последние недели в лагере воцарилась удручающая тишина. Тому было немало веских причин.
Пленных, и без того выбившихся из сил от голода, наступление зимних холодов грозило подкосить окончательно. Во дворе почти никого не увидишь. Все сидят по баракам. Настроение подавленное, о фронте никаких слухов. А машины, груженные немецкими солдатами, день и ночь все мчатся на восток. Они идут, идут и где-то там исчезают на русской земле. Война, видимо, не устает поглощать их. Подумаешь так, и начинает казаться, что на Руси скоро не останется и пяди земли, где не было бы немца.
И откуда это берется столько фрицев? – спрашиваем мы себя, и зло нас берет.
Но всегда находится кто-нибудь, чтобы возразить:
– А пускай их едут. Вот как-то они назад вернутся...
Эти слова возвращают надежду, как далекий свет, загоревшийся в черную ночь, ободряет заблудившихся.
Она придет, долгожданная победа!.. Но кто сейчас может сказать когда и какой ценой? Вот эта неопределенность и удручает нас.
Русский человек и тут не вешает головы. Тяжело – он песней разгонит тоску. Не знаю, есть ли на земле другой народ, который бы так любил песню. В какой бы переплет ни попал русский человек – песня ему вечный спутник. Голоден – поет, холоден – поет. И каких только нет у него песен!
Слушаешь – и перед тобой встает и бескрайняя ширь степей, и шум бесконечных лесов, и течение рек – то бурных, то царственно спокойных, и величие гор, сверкающих белоснежными вершинами. И дом родной навестишь ты в этой песне, и любимую встретишь – забудешь все свои горести и невольно сам подхватишь мотив. Сколько песен переслушал я в трудные дни! Песни, песни, как хорошо, что вы есть на свете... Может быть, в песнях и живет то самое, что мы называем прекрасным.
Вот и сейчас в бараке несколько голосов негромко вытягивают:
Мы вольные птицы, пора, брат, пора
Туда, где за тучей белеет гора...
Не успели допеть одну, как в другом углу зазвучала другая. И песня льется, льется. То звенит тихо, точно ручеек поутру, то перекатывается бурным потоком. И чем больше слушаешь ее, тем сильней хочется на свободу. Перелететь бы птицей за эти колючие ограды!..
Мы, четыре друга, сидим и молча слушаем. Даже Гриша-непоседа и тот размечтался. Никита Лазарев подпевает про себя. Панченко раскрыл рот и слушает – не шелохнется. А я забылся совсем, и чудится мне, будто брожу я вместе с песней по родной Волге.
Песня смолкла. Панченко вдруг вздрогнул, как будто спросонок.
– Гарна писня, як украиньска*, – проговорил он.
_______________
* "Хороша песня, как украинская" (укр).
– Ну, понятно, – шутя поддел его Гриша, – всякий кулик свое болото хвалит.
– А що ты думаешь, – огрызнулся Панченко и неожиданно громко запел "Реве та стогне Днипр широкий". Как повернулись к нему все пленные в бараке, так и застыли. Голос у Панченко был сильный и красивый. А тут мелодию разом подхватили все остальные украинцы. У Панченко даже глаза засверкали – вот, дескать, слушайте, разве плохи украинские песни!
Но песня внезапно оборвалась на середине. Кто-то вбежал в барак и сделал рукой нетерпеливый жест. Все насторожились: что еще стряслось?
ПОРТРЕТ "ОСВОБОДИТЕЛЯ"
Мы поспешили во двор и увидели на стене нашего барака огромный плакат. На нем был изображен Гитлер, под портретом выведена русская надпись: "Гитлер-освободитель".
Группа пленных уже разглядывала портрет.
Он превратился в наших глазах в злую карикатуру. Мы были свободны в своей стране. От чего же нас можно освободить? Об этом, видимо, кто-то успел подумать раньше нас и, чтобы другие не мучились в поисках ответа, взял да и дописал крупными буквами: "от хлеба, родины и свободы".
– Вот это правильно сказано, по-нашенски! – засмеялись в толпе.
– Надо прибить его получше, а то как бы ветром не сорвало.
Среди зрителей я заметил молодого художника. Он пробился вперед.
– А здорово его нарисовали! Точь-в-точь Гитлер, – заметил он.
– А ты откуда его знаешь? Видел, что ли? – спросил его кто-то.
– Да ведь рисунки Бориса Ефимова в "Крокодиле" ничем не хуже этого, ответил художник и продолжал: – Смотрите. И усы у него такие же, так же челка свисает на лоб и глаза точь-в-точь его. Здесь только краски поярче. Однако немецкий художник, должно быть, не любит своего фюрера.
– Ну, уж тут ты, парень, перемудрил, – вступил в разговор Гриша.
– А вот сейчас увидишь, – и художник принялся разъяснять: – Во всякой картине должна быть идея. А какая идея отразилась в данном случае? Видишь, Гитлер стоит и держится за камышовое кресло. А камыш – вещь ненадежная, ломкая. Это один довод. А вот и другой: почему Гитлер не сидит в кресле, а стоит возле него? Кресло-то пустое! А потому, что художник, рисуя фюрера, думал: все равно, дескать, тебе не сидеть в нем.
– Не знаю, что такое идея, но похоже, будто говоришь ты правду, заметил старый пленный. – А митинг все ж пора кончать, – добавил он, кивая головой на ворота.
Показались немецкие солдаты. Мы разошлись.
Плакат провисел еще несколько дней. Немецкие солдаты не интересовались им. Разобраться в русской надписи на плакате они не могли. Плакат исчез, когда его увидел немецкий переводчик. Примечательно, что немцы "шуму" из-за него подымать не стали: ведь если бы эта история стала известна высшему начальству, всю лагерную охрану спровадили бы в наказание на фронт, в самое пекло.
Но через несколько дней мы убедились, что гитлеровцы не простили нам надписи на портрете. Однажды они ворвались в лагерь целой оравой и принялись выгонять всех нас из бараков во двор. Делалось это просто: всех подряд хлестали плетками либо поясными ремнями с пряжкой. Обратно в бараки загоняли тем же способом. В тот день в лагере было много пленных с прошибленными головами, с рассеченными и почерневшими лицами.
"ШЕСТИНОГИЕ ФАШИСТЫ"
За долгие месяцы плена мы ни разу не были в бане. Фашистским "культуртрегерам" это и в голову не приходило. Мы покрылись грязью. Воды не было, даже чтобы вымыть лицо. Умываться приходилось снегом. И как бы ни стремились пленные соблюдать чистоту, обстоятельства были сильнее нас. В лагере кишмя кишели вши. Я говорю "в лагере", и это не преувеличение. Вши ползали в бараках и по полу, и по стенам. А что касается белья, то о нем и говорить нечего. Как-то раз один из пленных снял с себя гимнастерку, бросил ее на пол и сказал нам:
– Смотрите, фокус покажу, сейчас рубаха сама ходуном будет ходить.
И в самом деле, задвигалась рубаха, точно была живая. Это "шестиногие фашисты" шевелили ее. Тяжело и неловко говорить об этом, но и умолчать нельзя. Фашисты отдали нас вшам на съедение. Надо думать, они рассчитывали, что вместе со вшами придет и повальная эпидемия.
И эпидемия действительно въехала в лагерь верхом на "шестиногом фашисте". Сыпной тиф на глазах распространялся среди пленных. Число умирающих росло. Смерть прочла над нами еще один приговор. Каждый ходил, со дня на день ожидая своего последнего часа.
Некоторые из нас пали духом.
– Может, и на фронте бы убило, а уж тут-то наверняка не выживешь, решали они, заранее отказывались от баланды и умирали еще до тифа, распухая от голода. Нужна была немедленная помощь, чтобы спасти людей от повальной гибели.
Но кто нам мог помочь?
Жители Борисова, узнав о положении в лагере, пришли к коменданту с просьбой разрешить им помочь пленным.
Комендант отказал горожанам. Те попросили разрешения передать за колючую проволоку свои последние запасы съестного. Комендант отказал и в этом...
Народы мира давно осудили нацистов. Многие из них понесли заслуженную кару, и гнусные имена их не прозвучат больше из человеческих уст. Но человечество не вправе и через сотни лет забыть те страдания, в которые гитлеризм вверг миллионы людей. Позор свершенных ими преступлений не смыть даже реке времени...
Близилась середина зимы. Дни стали длиннее. Солнце поднималось выше. В обед возле окон чувствовалось тепло.
Пленные, собравшись к окнам, до вечера сидят под солнцем. Лица их желтеют, точно осенние листья. Сквозь кожу проглядывают тоненькие прожилки. Борода и усы топорщатся, как ежовые иглы. Скулы, кажется, вот-вот проткнут истончавшую кожу и выступят наружу. Люди напоминают обескровленные мумии, по которым и через тысячу лет можно было бы представить все, что они перенесли.
Сегодня из нашего барака опять вынесли десять трупов. Сыпняк разыгрывается. Редко кто по баракам не болеет этой страшной болезнью. На долгие годы я запомню, как люди падали прямо во дворе лагеря и тут же умирали. Иногда они валялись там суток по двое. Трудно было сохранить надежду выйти живым из этого царства смерти.
Комендант лагеря прекрасно знал, что тиф уже унес за ворота тысячи военнопленных, и начал принимать "срочные меры". У лагерных ворот появились солдаты с топорами и молотками в руках. Они заново укрепили ворота, подновили проволочные заграждения, просунули из-за ограды в лагерь длинные деревянные желоба, отгородили их колючей проволокой и для доступа к ним сделали калитку.
Это не предвещало для нас ничего доброго. "Что они опять собираются делать?" – раздумывали мы.
Все выяснилось лишь к вечеру. Над воротами и по углам лагерного двора были выставлены щиты с надписями: "Карантин". Они напоминали огромные кресты на погосте.
С этого дня и репу со свеклой, и воду для баланды нам подавали только по желобам. В лагерь уже никто не входил и никто из него не выходил. Отсюда оставалась одна дорога – на кладбище.
"КАКОЕ ЭТО СТОЛЕТИЕ?"
Наше положение ухудшилось. Панченко, сперва казавшийся разговорчивым и веселым, сейчас стал задумчив. Никита прикрыл свою "часовую мастерскую".
– Теперь уж фрицы не придут, – сказал он и, собрав все часы, завернул их и положил в карман.
– Постойте-ка, постойте... – проговорил он тут же, спохватясь, и, вынув из кармана узелок с часами, развязал его. – Вот, это вам от меня подарок, – сказал он и роздал Грише, Панченко и мне по ручным часам. Если умру, поминать будете. А фриц спросит, скажете: мастер, мол, умер, а часы забрал с собой, господу богу показать.
Теперь немецкие часовые поглядывают на нас только из-за ограды. Мы смотрим на них из бараков и шлем фашисту проклятья. Но слова наши бессильны перед этим азраилом* в рогатой каске. Он методично расхаживает по ту сторону колючей проволоки, словно отгородившись ею от всего человеческого.
_______________
* А з р а и л – ангел смерти в мифологии ислама.
Однако и сам он побаивается. Как будто чья-то рука может вдруг протянуться из-за ограды и свернуть ему шею. Это потому, что фашист сознает свои злодеяния. Ведь преступнику земля всегда кажется шаткой.
Дни идут. Солнце пригревает сильней. На крыши бараков уже опускаются стайками воробьи и бойко щебечут, переговариваясь. Весна не за горами. Я подхожу к окну и смотрю вдаль. Над горизонтом расстилается тонкая пелена тумана. В его дымке едва виднеются неподвижные сосны со срезанными вершинами. А еще дальше белеют тучи, похожие на снежные горы.
Я смотрю не отрываясь, и в этих тучах мне начинает мерещиться какая-то светлая дорога, хочется уйти по ней куда-то, покинуть навсегда эту землю. Но стоны больных вдруг рассеивают мои грезы. Окрылившаяся было мечта падает, не успев взлететь...
В последние дни Гриша почувствовал себя плохо, начал жаловаться на головные боли. А сегодня с утра он мертвенно бледен. На щеках у него появилось по красному пятнышку, губы высохли и спеклись от жара.
– Ты что, совсем заболел? – спросил я.
– Да, брат, жар у меня, наверно, – проговорил он ослабевшим голосом. – В висках ломит.
– А, это просто так, Гриша, – вмешался Никита, – простудился ты, вот и все. Уж если тебе болеть, такому богатырю, так нам остается кричать "капут!" – и только...
Гриша, действительно, был на редкость крепко сложен. Широкий в кости и плечистый, он выглядел самым здоровым среди нас, хотя и похудел больше остальных.
Я понимаю Никиту. Он просто хотел утешить друга.
– Конечно, – поддержал я его.
– Я и сам так думаю, – сказал Гриша, – авось, пройдет.
Гриша не хотел, чтобы мы тревожились, но было ясно, что у него тиф.
В обед мы сбегали за "баландой". Но Грише не дали. Пищу отпускали только тем, кто становился в очередь.
Мы все трое отлили Грише гречишной "баланды".
Панченко зачерпнул ложку и поднес больному.
– Гришук, попробуй, поешь. Сегодня, брат, баланда маслом заправлена, знаешь, какая вкусная...
– Нет, не могу, – сказал Гриша, попробовав немножко, – горчит во рту, – и опустил голову на руки Панченко.
Мы переглянулись. Говорить что-либо уже не имело смысла. Смерть подступила к нашему другу. Но Гриша был молод, силен, и хотелось верить, что он не поддастся ей. Дыхание у Гриши было еще ровное, и он не бредил, как другие.
Наши надежды не сбылись. Этот день оказался для Гриши последним. Долго мы сидели возле него. Я то и дело набирал в тряпку снега и прикладывал к пылающему Гришиному лбу. Снег быстро таял, и Панченко выбегал за новой порцией.
Под вечер Гриша начал стонать и бредить. Звал кого-то по имени, разговаривал в бреду или начинал вдруг хохотать, а то и плакать навзрыд.
Никита пытался успокоить его.
– Так нельзя, Гриша, нельзя. Хватит, уже ночь, спать пора.
Гриша не понимал.
– Горим, горим, – вскрикивал он, пытаясь вскочить с места. Мы с трудом удерживали его.
На рассвете Гриша успокоился. Попросил убрать со лба мокрую тряпку. Потом справился, какой сегодня день. Ему ответили.
– Какой нынче день? – переспросил он.
– Пятница.
– Пятница... – повторил наш друг. – А какое это столетие, знаете? неожиданно произнес он и посмотрел на нас со странным удивлением, точно уже забыл все, что знал на свете.
– Столетие двадцатое, 1942 год, – сказал Панченко.
– Разве? – проговорил Гриша, потом закрыл глаза, будто о чем-то задумавшись, и заснул.
Мы успокоились. Устроив Гришу между собой, мы легли по бокам.
Ночью раздался какой-то крик, и я проснулся. Уже рассветало. Я посмотрел на Гришу – тот лежал в странной неподвижности. Я быстро разбудил товарищей. Никита поднес руку к Гришиному лбу и с ужасом отдернул ее назад.
– Холодный, – сказал он и, наклонившись, окликнул Гришу по имени, словно стараясь разбудить товарища ото сна.
Но тот не проснулся. Большой и длинный, он лежал перед нами, как пласт.
– Умер, – проговорил Никита. – Гриша умер.
Мы оцепенели. Слов не стало, что-то стиснуло дыхание.
А Гриша лежал и смотрел удивленно большими глазами куда-то вдаль.
БЕЖАТЬ, БЕЖАТЬ!
Смерть Гриши глубоко потрясла нас. Мы четверо уже было привыкли друг к другу, словно дети одной матери. Не трудно понять, что для нас значило потерять друга в неволе. Такая смерть воспринимается вдвойне тяжело. Имя покойника превращается здесь в пустой звук, могила его остается безымянной, как будто он и не жил на свете...








