Текст книги "В поисках истины"
Автор книги: Н. Северин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 33 страниц)
– В письме так именно и сказано?
– Слово в слово, ваше превосходительство. Я нарочно запомнил, чтоб в точности вам передать.
Почтенный прокурор мог бы прибавить к этому, что у него в кармане записка, на которой рукой стряпчего написаны эти слова, точный перевод с французского подлинника. Корнилович передал эту записку своему начальнику, чтоб этот последний затвердил ее наизусть перед свиданием с губернатором.
О да, в недостатке предусмотрительности губернского стряпчего нельзя было упрекнуть!
Значение этого последнего удара было решительное, и сражение между вельможей, защитником дворянских привилегий, и выбивающимся в люди юным проходимцем было выиграно этим последним.
– Какой, однако, мерзавец этот Курлятьев, – вымолвил озадаченный начальник края.
– Ваше превосходительство, да с кого же ему было пример брать, у кого добродетели учиться? Фамилия эта достаточно здесь известна. Отец его, как уличенный масон и сектант, в доме для умалишенных окончил свою жизнь. Сестры, забыв девическую стыдливость, бежали, одна с разбойником, другая в раскольничью обитель, мать на всю губернию прославилась алчностью, жестокостью и самодурством…
– Правда, правда! Но княгиня-то Дульская! Кто бы мог подумать? Олицетворенная грация, кротость и чистота!
– Несчастная она женщина, ваше превосходительство, вот что про нее можно сказать. И достойна скорее сожаления, чем осуждения. Надо так полагать, что ей случайно стало известно про гнусный поступок Курлятьева против ее мужа и что она именно с этой минуты и возненавидела его. От ужаса она даже как будто в уме рехнулась. Из письма ее можно заключить также и то, что она подпала под влияние какой-то шаралатанки из тех, что называют себя просветленными.
– Иллюминаты, – поправил губернатор.
– Именно так, иллюминаты, ваше превосходительство.
– Очень может быть, очень может быть, – сказал губернатор. – Секта эта из самых опасных и недаром преследуется во всех благоустроенных государствах… Так вы полагаете?..
– Я полагаю, что иллюминаты окончательно сбили с толку эту несчастную и что намерение ее во всем открыться мужу, будь он только жив, не осталось бы пустой угрозой с ее стороны. Ну а тогда!..
– Да, конечно, князь не пощадил бы своего злодея. И, разумеется, если взглянуть на дело с этой стороны. Я ведь об этом и понятия не имел, – раздумчиво произнес губернатор.
– Я знал, что вы измените ваш взгляд на действия господина губернского стряпчего, когда поближе ознакомитесь с делом, ваше превосходительство. К следствию уже приступлено, – продолжал Василий Дмитриевич, поднимаясь с места, – сейчас, прямо от вашего превосходительства, еду в острог присутствовать при допросе обвиняемого. В новой обстановке, – прибавил он со вздохом, – авось добьемся от него полного признания.
Вздохнул в свою очередь и губернатор.
– Дай-то Бог, дай-то Бог! Это будет признак раскаяния с его стороны и докажет, что сердце его не совсем испорчено.
– Во всяком случае песенка его уже спета, ваше превосходительство.
– Так-то так, а все же, знаете, утешительно думать, что если на этом свете ему ничего хорошего нельзя ждать, то хоть в будущей жизни ему все это зачтется.
– Правда, правда, ваше превосходительство.
На этом они и расстались. Прокурор поехал в острог, где уж давно ожидал его прибытия стряпчий, а начальник губернии поспешил на половину своей супруги, чтоб поделиться с нею впечатлениями и потолковать о животрепещущей новости, успевшей уже облететь весь город.
Не было такого дома, большого или маленького, в котором не толковали бы о князе Дульском и о его убийце.
Если Корнилович рассчитывал на суровость предоставленных ему законом прав над обвиняемым, чтоб сломить в этом последнем то, что он называл глупым и бессмысленным упорством, он ошибся. Курлятьев и здесь, в смрадной подземной келье, с крошечным решетчатым оконцем, скупо пропускающим дневной свет, пребывал все в том же состоянии нравственного столбняка, в котором он находился в момент своего ареста и после, во время пути.
Все то же окаменевшее в скорбном выражении лицо с задумчивым взглядом увидел перед собою и прокурор, когда заключенного, ввиду его исключительного общественного положения, ввели для допроса не в грязную канцелярию с засиженными мухами стенами и липкими от грязи столами и скамейками, а в квартиру смотрителя. Тут, в горнице с низким потолком и мебелью, обитой черной кожей, тоже было неказисто, но оконцы отворены были на площадь, густо поросшую травой, переливавшейся изумрудными оттенками в лучах заходящего солнца; сюда долетали, среди отдаленного гула раскинувшегося в полуверсте города, мычание коров, пасущихся неподалеку, протяжные крики перелетных птиц, виднелось синее бездонное небо со скользящими по нему легкими облачками, и в первый раз с той минуты, как Курлятьев очутился в заколдованном кругу чуждой силы, превратившей его в арестанта, ощутил он потребность отдать себе отчет в том, что так внезапно, точно по мановению волшебного жезла, перевернуло вверх дном его жизнь. Точно невидимый дух какой-то вынул из него волю, ум и сердце, все то, чем может страдать человек, сознавать страдание и бороться против него. До этой минуты он оставался равнодушен ко всему внешнему, и взгляды, полные ужаса и сожаления, которыми обдавали его со всех сторон те самые люди, которые за минуту перед тем относились к нему с заискивающею любезностью и почтительным вниманием, не возбуждали в нем ни обиды, ни боли.
Оправдываться, заставить смолкнуть наглеца, бросившего ему прямо в лицо с самоуверенностью фанатика обвинение в убийстве, ему и в голову не приходило. Пусть говорит, что хочет, не все ли равно? То, что поднялось из глубины его души, при виде мертвого князя и с умопомрачительной быстротой овладело всем его существом, было так велико и могуче, что все остальное казалось ничтожно и смешно…
Проезжая арестантом по той же дороге, по которой он ехал накануне совсем другим человеком, с непонятными ему теперь печалями и надеждами, он спрашивал себя с недоумением: как мог он сокрушаться об отказе Магдалины сделаться его женой? Разве это так нужно? Разве без этого нельзя спастись, достигнуть цели… той конечной цели, к которой рвется его сердце и к которой он неуклонно будет идти, в какие бы обстоятельства ни поставила его судьба.
Он и теперь ее любит, эту чистую и милую девушку, но совсем иначе, чем прежде, осмысленнее, прочнее, глубже. Он любит ее душу. А душой они всегда будут вместе, как далеко друг от друга ни закинула бы их судьба. Думать один о другом, мечтать о соединении там, где нет ни плача, ни скорби, а жизнь бесконечная, никто помешать им не может…
Нет больше между ними ни тайн, ни недоразумений. Она, без сомнения, раньше его почувствовала в себе ту силу, которой он теперь только вполне отдался, и она повинуется ей. Это так понятно. Иначе и поступить нельзя. Противиться ей, этой силе, все равно что сказать смерти, когда она придет: иди прочь, я не хочу умирать, или грому, чтоб он перестал греметь.
В природе ничего не изменилось; погода была такая же прелестная, как и вчера, солнце так же ярко светило, пахло цветами и обдавало прохладой под сенью зеленой листвы в лесу. Все было по-прежнему, только люди изменились.
– Вы застрелили князя Дульского? – спросил прокурор. Обвиняемый поднял на своего судью недоумевающий взгляд.
– Я не понимаю, что вы хотите сказать, – произнес он спокойно. – Я много причинил зла князю, и мне очень жаль, что он умер раньше, чем я покаялся перед ним.
– Не отпирайтесь! – вскричал стряпчий. – Теперь уже поздно, – прибавил он еще грознее, не обращая внимания на недовольную гримасу своего начальника и на то, как, с досадой покачивая головой, он указывал ему взглядом на писаря, записывавшего допрос у другого окна в той же комнате.
Курлятьев пожал плечами.
– Узнать истину никогда не поздно, – заявил он, не меняя тона.
– Против вас очень тяжелые улики, – начал прокурор. – Это письмо…
– Я его не читал, – объявил Курлятьев, мельком взглянув на письмо, пришитое к делу, которое ему показывали.
– Потому что вам было известно его содержание, – подхватил стряпчий.
Обвиняемый молча на него взглянул и пожал плечами.
– Но почему же вы его не читали? – спросил прокурор.
И на это Курлятьев не ответил ни слова.
Раскрывать душу перед этими людьми! Говорить про свою любовь к Магдалине! Объяснять им, в каком настроении он находился, когда ему подали это письмо, да разве это возможно?! И кто же это поймет? Есть мгновения, за которые не жалко заплатить жизнью. Такие именно мгновения переживал он вчера, в ушах его еще звенел ее голос, перед глазами стоял ее образ, как живой, с полным беззаветной нежности к нему взглядом… Как ножом, резанул его по сердцу знакомый почерк на конверте, это вещественное доказательство его заблуждений, слепоты, безумной преступности… Будь он один, письмо это было бы разорвано в мелкие клочки и по ветру рассеяно… Он сунул его в карман, чтоб сжечь, не читая… А потом забыл. Но к чему все это говорить? Ни к чему, ни к чему, – твердил внутренний голос.
– Извольте выслушать это письмо, – объявил прокурор, не допускающим возражений тоном.
И, наклонясь к синеватому с золотым обрезом мелко исписанному листку, он громко и внятно стал читать письмо княгини Веры, по временам прерывая чтение, чтоб взглянуть на Курлятьева, с которого стряпчий не спускал глаз.
Слушая первую половину письма, в котором княгиня описывала свое нравственное состояние и терзавшие ее угрызения совести, обвиняемый все ниже и ниже опускал голову, но, когда дошло до того места, где она упоминала о чудной женщине, вернувшей ей на некоторое время покой души, он встрепенулся, вспыхнул, и в его глазах заискрилась радость.
– Она!.. Она!.. Просветленная!.. – прошептал он в упоении.
Прокурор прервал чтение.
– Что вы хотите этим сказать? – спросил он.
– О читайте, читайте, Бога ради, дальше! – умоляюще протянул Курлятьев.
Но дальше княгиня обвиняла его в доносе.
– Неправда! – вскричал он, бледнея от негодования.
Прокурор со стряпчим переглянулись.
– Но почему же вы раньше не вывели ее из заблуждения? – спросил первый.
– Да я в первый раз об этом слышу, – возразил обвиняемый.
– Странно, – усмехнувшись, вставил стряпчий.
На замечание это Курлятьев не обратил внимания. Вспышка негодования, сорвавшая с его уст протест, угасла, как искра, задутая ветром. С прежним равнодушием отнесся он к вопросу о пистолете, который ему подали со словами:
– Признаете ли вы это оружие вашею собственностью?
– Да, это мой пистолет, – отвечал Курлятьев, мельком взглянув на него. – У меня таких пара.
– Для чего взяли вы его с собой?
– Это вы спросите у моего камердинера Прошки. Он укладывал мои вещи. Я в это не вмешиваюсь.
– Но вы приказали ему его уложить?
– Ничего я ему не приказывал. Человек этот служит при мне лет десять, он знает, что надо брать в дорогу.
– А вам известно, где найден этот пистолет?
– Нет. В чемодане, вероятно, а может быть, в дорожном несессере.
– Его нашли в кустах, под тем самым окном, в которое стреляли, чтоб убить князя.
Курлятьев поднял глаза на стряпчего, потом перевел их на прокурор и, помолчав в глубоком раздумье, произнес медленно, точно про себя и устремив пристальный взгляд в пространство:
– Так вот почему! Ну да, не могли не подумать, что это я его убил, понимаю теперь… все понимаю…
Он вымолвил это совсем спокойно как человек, удовлетворенный наконец разъяснением мучительной загадки.
– Значит вы сознаетесь? – подхватил стряпчий.
– В чем?
– Что вы застрелили князя?
– Нет, я в него не стрелял. Впрочем, – продолжал он с загадочной улыбкой, – не все ли равно! Значит, так надо… Бороться глупо, всей нами управляет та же сила… Вот и Вера тоже… Как все это чудно!.. Какими путями доведет она нас до цели… это безразлично… Но я уже чувствую ее… этого пока достаточно…
Прокурора это бессвязное бормотание испугало. Почтенный Василий Дмитриевич пригнулся к уху стряпчего, чтоб ему шепнуть, кивая на Курлятьева:
– Он с ума сошел.
– Притворяется, – возразил Корнилович, с досадой пожимая плечами.
Однако допрашивать больше обвиняемого они не решились, и его увели в тюрьму, не добившись больше ни слова.
В ту ночь, первую, проведенную им в тюрьме, Курлятьев видел знаменательный сон. Вся его жизнь с того дня, как он стал себя помнить и отдавать себе отчет как в своих действиях, так и в действиях окружающих его и до последней минуты, когда его привели на допрос к прокурору, прошла перед ним панорамой, да так явственно и живо, что малейшая подробность неизгладимыми чертами запечатлелась в его мозгу. Он увидел своего отца, этого безмолвного мученика разлада между внутренним стремлением к самосовершенствованию, к свету и истине и внешним миром, переполненным ложью и мраком, понял душевные терзания этого искателя вечной правды и содрогнулся перед страданиями, безмолвно вынесенными этой чистой душой. Каждый день, каждый час приносили ему новые испытания, новую муку. Какой нестерпимою болью должно было отзываться в нем бесчеловечное обращение его жены с рабами, предоставленными слепым законом ее неограниченной власти! Каким живым упреком были для него их бледные, искаженные телесными и душевными муками лица! Каково было ему слышать стоны и крики истязуемых! А видеть печаль родных дочерей, их слезы, уныние и сознавать, что он ничем не может им помочь? Что может быть ужаснее этого!
Всплывали из далекого прошлого давно забытые сцены: сестра Катерина на коленях перед матерью, умоляющая за Марью… За себя она не осмелилась бы просить… Из поднятых глаз текут по бледному, скорбному лицу слезы… она так истомлена своим собственным горем, организм ее так потрясен грызущей ее день и ночь тоской по милому, что от каждого окрика матери она вздрагивает с ног до головы, и лицо ее искажается от ужаса, но ради сестры она себя превозмогает и без надежды на успех идет навстречу оскорблениям, попрекам, горьким напоминаниям…
Он видел эту сцену наяву, а из детской, куда его поспешили увести, слышал гневный голос матери. От этого голоса, когда он раздавался в доме, челядь пряталась по углам, чтоб не попасться на глаза рассвирепевшей боярыне. Бывали примеры, что вместе с виновными и невинных посылали на расправу в конюшню за взгляд, за вздох, за слезу, подмеченную некстати. В доме на время воцарялась мертвая тишина, и длинные коридоры были пусты, но зато издали, через двор, доносились сюда раздирающие сердце стоны и визги. Няня Григорьевна, устремив скорбный взгляд на образ, шептала дрожащими губами молитву, а Феде делалось так жутко и грустно, так жалко тех, кого мучили, что он тихо всхлипывал, прижимаясь к ней и пряча головенку на ее груди…
Кошмары эти сменились другими, еще более тяжелыми. Сцена преследования, которым подвергся его отец по настоянию матери… (он это знал, недаром ездила она с жалобами к высокопоставленным личностям в Петербург, угощала обедами и одаривала чиновников, и которых зависела гибель ее мужа). Все это, как живое, вставало перед ним во всем своем гнусном безобразии. Он видел своего несчастного отца, изможденного постом, молитвой и нравственными муками, в ту минуту, когда полиция нагрянула к нему в дом для обыска, чтоб наложить святотатственную руку на его духовные сокровища, на книги и рукописи, к которым он иначе как с благоговейным трепетом не прикасался. Он видел его на допросе, потом в цепях на телеге, окруженной стражей, на пути в тот отдаленный город, где ждало его заключение с умалишенными. Он видел его одиноко умирающим на грязной койке, среди неистовых криков, воя и визгов его товарищей по заключению. Как он был кроток и спокоен среди искаженных от безумия и отчаяния лиц! Как был ясен его взгляд! Он и тут, как и всегда, постоянно молился за всех несчастных, за злодеев своих и за детей. Испуская свой чистый дух и переходя в вечность, его последняя мысль была о сыне…
«Просвети его, Господи, Царь Небесный! Направь на путь истины»… – взывал умирающий к разверзающемуся уже над ним небу…
Курлятьев проснулся.
С трудом проникая в крошечное решетчатое окно, белесоватый свет занимавшейся зари скупо освещал каморку, в которой он лежал на грубом холщовом мешке, набитом соломой. Он увидел позеленевшие от плесени стены, земляной пол с копошащимися насекомыми и глиняный кувшин с водой в углу.
Принимая это за продолжение грезы, Курлятьев протер глаза и приподнялся; но все пребывало в том же виде. Холодея от ужаса с ног до головы, он вспомнил о случившемся накануне, на него напало отчаяние, и холодный пот выступил на лбу.
Подушка его была еще мокра от пролитых слез во сне за других, а теперь сердце его содрогалось от ужаса за себя.
Вдруг как-то, точно наитием свыше, постиг он и измерил всю безвыходность своего положения, беспомощность и одиночество. Где был у него вчера разум? Почему дал он себя обвинить и опутать, ни знаком, ни словом не протестуя против чудовищной клеветы и насилия? Разумеется, его все теперь считают виновным. Иначе и быть не может. И сам бы он осудил, не задумываясь, кого угодно, по таким уликам… Что за роковая сила заставляла его молчать, когда надо было говорить, и говорить там, где следовало молчать?
Сила эта втолкнула его в пропасть, из которой нет выхода. Он погиб на всю жизнь. Когда он будет уверять на суде, что не он убил князя, никто ему не поверит. Чем объяснить это странное поведение перед трупом, отсутствие гнева и негодования при обвинения, как не удрученностью убийцы, терзаемого угрызениями совести? Кто же захочет поверить, что он иначе не мог поступать, что невидимая сила овладела его телом и душой до потери всякого самосознания, всякой воли, что он в течение целых суток даже и думать не мог, о чем хотел? Как чувствами его, так и помышлениями управляла все та же таинственная сила.
Она же и послала ему вещий сон, раскрывший ему глаза на то, чего он раньше не понимал. Эти злодеяния, эти слезы и кровь, которых он был безучастным свидетелем с раннего детства и которые лились для него, чтоб доставить ему больше денег, большую возможность предаваться дьявольским утехам, называемым светскими удовольствиями и земным счастьем, все эти мерзости вопиют против него к вечной истине и справедливости. Он должен все это искупить… За все и за всех пострадать – за сестер, за отца, за рабов, замученных его матерью. Да, это неизбежно. Чем больше углублялся он в эту мысль, тем яснее и неопровержимее она ему казалась.
И всего изумительнее то, что он уже давно это знает, а только забыл. Мирская суета заглушила в нем предчувствие духа истины, но теперь, когда все случилось так, как ему было предсказано…
Он стал прислушиваться… Издалека раздавался голос. Сначала так глухо, что можно было принять его за шум ветра в дремучем лесу, но чем дальше, тем все явственнее и явственнее различал он слова, заглушаемые по временам, точно взрывами отдаленной бури.
– …Ты был, как труп, из которого вынули душу… как слепец от рождения…
– О правда, правда! – прошептал он, падая на колени и простирая руки к невидимому Духу.
– Но на тебя повеял Дух Истины…
– Верую, Господи! Помоги моему неверию! – вскричал он в восторге. – Никогда не забыть мне этой блаженной минуты просветления! Никогда не примириться с отсутствием Духа! Всюду буду я искать его, и не найдет жаждущая моя душа ни в чем земном утехи, доколе не сделаюсь достойным слиться с Ним, проникнуться Им до мозга костей, уничтожиться в Нем всем моим существом, чтоб каждый мой вздох, каждое помышление, каждое слово и движение исходили от Него…
«Кто это говорит его устами? Чьи слова он повторяет?» – спрашивал он себя, с недоумением озираясь по сторонам.
Он поднялся с колен. Те же заплесневелые стены с ползающими гадами окружают его, ноги его стоят на том же земляном полу и у той же гнусной подстилки с грубой подушкой; сквозь железную решетку так же скупо, как и прежде, проникает свет, но как ему хорошо! Неземным блаженством полна его душа! Ни страха, ни сомнений нет больше в его сердце. Все ему теперь ясно, и он спокоен, как ребенок у груди матери. Он нашел путь к истине, и Тот, кто его сюда привел, поведет его и дальше.
Он опустился на свою подстилку, оперся локтями на колени, опустил голову на ладони, закрыл глаза, и снова стали проходить перед ним призраки, но на этот раз из более близкого прошлого. Он видел себя с княгиней Верой и с другими женщинами, видел страдания, слезы, ложь и предательство, которых он был причиной, он увидел себя за злополучным ужином, за которым он в пьяном виде выболтал тайну князя Дульского, и все ему стало ясно…
Княгиня Вера не может не презирать его и не ненавидеть. А прочитав ее письмо, Корнилович не мог не заподозрить его в убийстве.
И тот, кто убил князя, должен был это знать. Недаром его же оружием совершено преступление.
Да, все так подстроено, что выпутаться ему из сетей нет никакой возможности. Не стоит и пытаться. Не стоит, да и не должно. Какое имеет он право бороться с судьбой, когда он сознает, что достоин кары? И чем же заслужить спасение, как не страданием?
«Настанет для тебя тот день, когда ты будешь так близок к гибели, что мраком отчаяния затемнится твой ум, и горечью наполнится сердце»… Это было с ним вчера и третьего дня, после отказа Магдалины сделаться его женой, и потом, после катастрофы у князя…
Но это еще не все… «И будешь ты изнемогать под бременем непосильной ноши, и будет раздираться твое сердце о терния земных зол»…
Неужели Магдалина поверит, что он убийца? Да, без сомнения, поверит…
«И помутится твой ум от бедствий, что низринутся на твою голову!» – прогремел над ним тот же таинственный голос в ответ на навернувшийся вопрос. «И напрасно станешь ты искать утешение в тенях минувшего и в призраках будущего. Напрасно побежишь ты за ними и будешь умолять их о помощи и наставлении, они не поддержат тебя и не научат, а приведут тебя к бездне, на самый край пропасти… И тут только ты очнешься и вознесешься к Духу Истины»…
– О! Скорей, скорей бы наступила эта минута! Пошли мне муки еще лютее, пусть бы только в этих муках сошел на меня Дух Истины и осенил меня! Отверзи мне очи! Очисти меня! Приобщи к Твоим избранным!..
Никогда еще он так не молился. Никогда еще не желал так страстно отрешиться от всего земного и вознестись к источнику добра, света и истины!
Время перестало существовать для него. Сколько часов длился его экстаз, он не знал; тело его начинало уже изнемогать от усталости, а поднятые кверху руки сводило судорогой, но он того не замечал, чем больнее было телу, тем выше и радостнее возносился к небу его дух.