Текст книги "Пляска смерти"
Автор книги: Мухаммед Диб
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)
Мухаммед Диб
ПЛЯСКА СМЕРТИ
Незаметно Родван добрался до косогора, усеянного торчавшими повсюду известковыми камнями. Ему открылся другой склон, более крутой и неприветливый в сравнении с этим, пологим и зеленым, по которому он поднялся сюда. Там, среди порослей чебреца, тоже теснились разломы этих белых камней, сплошь покрытых пятнами лишайника, а над ними нависали метелки камыша и полыни.
Он остановился, но не оттого, что устал или был поражен открывавшимся ему видом, хотя представшая перед ним панорама гор, которые окаймляли раскинувшуюся внизу глубокую долину, и в самом деле была впечатляюща.
Все было исполнено какого-то особенного покоя, волнующей тишины, залито бездонным солнечным светом. Непрерывная линия горной гряды, похожей на зеленоватую ящерицу, была окутана испарениями, и эти облака, оседавшие между вершинами, только подчеркивали величие и тяжесть гор. На их ярком фоне проступали плантации виноградника и олив, среди которых попадались, радуя взор, то пальмы, то вишневые, то ореховые деревья. И их хоровод вызвал в его душе какое-то странно знакомое ощущение, отозвался в сердце чем-то родным и приятным.
Он созерцал все это, ни о чем не думая. Собиравшаяся гроза, гул, в котором смешались все шумы и звуки, – все это теперь осталось где-то позади, отдавалось лишь пульсацией в висках, отголосками каких-то мыслей, порывов, желаний, сожалений, которые вдруг внезапно и резко накатывали и, словно прорезая всю толщу неба, вновь отбрасывались по прежней траектории назад, где был источник, их порождающий, – в город.
Вот уже добрых полчаса, как он вышел из его раскаленной белизны. Теперь его громада едва угадывалась на горизонте. Но грохот все еще преследовал Родвана. Он вспомнил, как пронзило его там ощущение какого-то окаменения, оцепенения. И снова это состояние завладело им. И так сильно, так давяще, что взгляд его, брошенный вдаль, словно застыл, остановившись на городе.
Глубоко упрятавшись под козырек медного цвета бровей, глаза его пристально всматривались в пейзаж. Продолговатые, золотисто-карие, они казались прозрачными, неподвижными. Будто он вслепую, на ощупь двигался вдоль глухой стены. «Всего лишь тридцать! – чей-то насмешливый голос прошептал ему на ухо. – Тебе едва исполнилось тридцать, и впереди еще столько лет, которые надо как-то растратить!» Родвану хотелось, чтобы непоправимое случилось сейчас же. Он продолжал всматриваться в даль. Тень набежала на его лицо, опустилась с усыпанного веснушками лба на гладкие вытянутые щеки, заострилась на кончике носа, собралась в комок на поджатых губах и подбородке.
«Темно, – подумал он. – Темно и глубоко, и вихрь водоворота. Наверное… лучшим выходом было бы… броситься туда, окунуться в эту бездну…»
«А потом упасть на дно и пройти сквозь него, – снова послышался ему тот же голос. – А потом…»
– И что же потом, черт побери?
«Выйти где-нибудь на другой стороне земли!..»
Родван подумал: «Чем меньше будешь раздумывать, тем скорее бросишься вниз. К чертям собачьим терпение!..»
«Попытайся найти выход… Такие вещи приходят на ум сами по себе, без особых размышлений… Вот оно уже близко, вот-вот произойдет».
– И тем скорее броситься! – закричал Родван, чтобы пресечь весь этот лезший в голову вздор.
Горы отозвались на его крик, но быстро погасили слабые отзвуки эха.
Все это и… «остальное» сделали ненужными всякие слова. Да, именно излишними, пустыми – всякие слова. В том числе и те, что нашептывал ему этот неуместный голос. Родван не помнил, где и когда слышал его, однако он был знаком ему, хотя и был приглушен, словно прорывался сквозь толщу тишины. Но он был так навязчив, так неотступно преследовал его своей назойливой доверительностью, что уже воспринимался как нечто постоянно сопровождающее тебя, хотя облик его различить было невозможно.
«Невозможно, говоришь, различить? Ведь на самом деле, дитя мое, наш город не столь уж и прекрасен, как это принято считать. Возможно, что те, которым нравится так думать и верить в это, и повторять, наивно пытаются приукрасить его чем-то, в чем он вовсе не нуждается. Это все – результат внешнего воздействия. Вне всякого сомнения. Все эти… визитеры, туристы, которые посещают его! А город-то старый и давно уже утратил свою привлекательность. Не понимаю только, что влечет к нему все эти толпы любопытствующих».
– Но мне-то все это зачем?! – снова воскликнул Родван.
«А нас вот немало огорчает, даже раздражает вся эта его власть над иностранцами и их непрекращающееся в нем присутствие. Это трудно выразить! Мы…»
От каменистых склонов гор с торчащим местами редким и хилым кустарником исходило сухое, раскаленное дыхание июньского полдня. Как и накануне, и во все предыдущие дни, погода стояла безветренная, воздух был неподвижен, и казалось, что он загипнотизировал пространство, остановив волнообразное движение полей, на которых колосилась пшеница. Тишину не нарушали ни полет птиц, ни жужжание насекомых. Время шло, но солнце сияло все так же ярко. В его лучах очертания предметов поражали своей четкостью, все представлялось настолько ясным, прозрачным, что казалось, вот-вот готово раствориться в потоке света и исчезнуть навсегда, рождая в душе тоску и сожаление… «Невозможно различить его? Но мы-то, пока все эти люди, проникая повсюду, без устали восхищаются им, обнюхивают все его уголки, восторгаются его площадями, памятниками, – мы-то остаемся все время на заднем плане. Стоим – вроде как статисты на сцене, которым они отводят определенное место и которым дозволено делать только то, что дозволяют они! Мы сами-то, разве мы могли бы претендовать на ту свободу, с которой они, эти визитеры, накатывают на наш город, а потом оставляют его? Ведь совершенно очевидно, что нас в таком случае рассматривали бы как нечто несуразное, несовместимое с существующим порядком вещей. Мне не раз приходила в голову мысль бежать отсюда, но я всегда вспоминал о тех – их не так уж много, конечно, – кто уехал отсюда. Что стало с ними? Да и с теми – которых еще меньше, – кто был вынужден покинуть город против своей воли? Один из них, мой знакомый…»
Как и накануне, и во все предыдущие дни, воздух вдруг загустел и приобрел даже как бы вкус меда. Как и накануне, и во все предыдущие дни, корабль, что входил в порт и, казалось, застыл на неподвижном зеркале воды – столь незаметным было его движение, – озарился сиянием. Солнце нисходило теперь на синеющие оливковые плантации, на виноградники, окруженные кипарисами, словно изгородью, и постепенно яркий свет его бледнел, сгущался в туман, окутывающий землю. Казалось, что уступы гор теперь парят в ее лучезарном дыхании, плывут в воздухе сами по себе, и только вершины удерживают их стремительное движение, горделиво и спокойно возносясь в заоблачную высь, за пределы мироздания и времени. Но сумерки окутывали и это поднебесье, добирались и до этой верхней границы земли.
А Голос все так же настойчиво шептал в самое ухо Родвану: «Один из них, мой знакомый… он говорил, что навсегда предан своему городу, благословлял провидение, что ему выпала доля в нем родиться, говорил, что целует стены его, и даже заявлял: „Клянусь господом богом, пусть лучше буду жить в нищете в родном городе, чем в знатности и богатстве в чужом!..“ И если когда-нибудь тебе придется вспомнить мои слова (хотя это и маловероятно, ведь в твоем возрасте все то, что говорят взрослые, кажется пустым звуком), не осуждай его!»
От золотого корабля вдали все еще исходило сияние. Родван, восседая на высокой скале, походившей на закутанную покрывалом голову женщины, наблюдал за этим судном. Какой груз привезло оно? Наверное, никакого, скорей всего, шло сюда порожним.
Видение корабля исчезло. Полукружие гор, окаймляющее берег, растворилось в опустившейся тьме. И сразу же в иссохшем воздухе неожиданно повеяло прохладой, которую несла с собой ночь. У Родвана было такое ощущение, что и тело его как будто стало легче, расслабилось. Ноздри расширились, чтобы полнее вдохнуть это ласковое дуновение, веки сомкнулись, чтобы отдохнуть в его омывающей свежести. Пространство вокруг теперь было подернуто мглой, солнце утонуло за горизонтом. Ни покоя, ни беспокойства не было в душе Родвана. Он просто размышлял, прикрыв глаза ресницами, на которых играла улыбка. Он мог сказать даже, что ждал сейчас свидания с самим собой…
А Голос все шептал: «Только невозможно припомнить его лицо? Однако никто и никогда в нашем городе не хотел больше, чем этот человек, затеряться, заставить забыть о своем существовании. Как часто из глубины души ему слышался приказ, обязывающий его показаться всем на глаза, обнажить всю правду, которую знал только он. Но он прятался, таился. И не по злой воле! Скорее из-за стыда, от боязни впасть в грех гордыни. Ведь таким, как он, которых сам факт присутствия на этой земле удручает, кажется, что они причиняют ей боль, и такие, дитя мое, достойны нашего уважения. Камням, которые очаровывают любопытных чужестранцев, мы предпочитаем таких людей. У того моего знакомого было какое-то дело… Он отличался от всех своих сограждан душевной мудростью и чистосердечием, простотой, скромностью… ну, он… знаешь, он… в общем, он даже, за исключением своего дома да принадлежавших ему магазинов, и не бывал почти нигде, не посещал почти никого, кроме… Но этого было достаточно, чтобы предъявить обвинение…»
Вдали послышался собачий лай, приветствовавший наступление темноты. В ответ тут же раздался другой. Но эти звуки не могли заглушить тихое присутствие Голоса, прорывавшегося откуда-то к нему сквозь еще различаемое пространство. Родван воспринимал этот голос вместе с привычным дыханием окружающего его мира и даже ожидал его. Может быть, потому, что, ожидая разговора с самим собой, надеешься на что-то? Но надеялся ли он на это в глубине души? Вот сейчас, сидя здесь, забравшись на эту скалу? Объятый ночью и сознанием своего одиночества, которое, казалось, и не думало покидать его ни сейчас, ни позднее? Спустится ли он со своей скалы?
Продолжая разговаривать с ним как с маленьким, Голос отыскал-таки и задел в нем его чувствительную струну, и тогда Родван понял, что этот Голос его одолеет, убьет, хотя и было невозможно припомнить лицо того, кому он принадлежал.
«Только невозможно различить его? Ну так вот, настал день, когда, покрытый позором, он, словно убийца, должен был бежать из города. И не нашлось никого, кто бы мог защитить его! Даже жена его не сделала этого! Что она сказала на это? Призналась, что терпела его злодеяния только из-за покорности и смирения. И ей поверили, настолько всем претила сама идея, что можно было быть соучастницей, притворяясь, что не участвуешь в притворствах и обмане других. Искренне поверили той, которая для своего собственного удовольствия задумала и осуществила обман, в котором увяз ее муж, расставила сети, в которые он попался. А как средство завлечь его туда, как приманку она выбрала – и я говорю это не без содрогания – свою собственную сестру, ибо знала, кого выбирать. Сестре ее, назовем ее Нахира, было всего лишь тринадцать лет. Тринадцать лет, слышишь?! Она часто приходила к своей замужней сестре. Даже менее всего склонные к снисходительности люди ничего не могли бы сказать плохого по этому поводу, ведь родители разрешали эти визиты. Разве не ходила она в дом к другим членам своей семьи? Правда, родители с достойной похвалы заботой выпускали ее каждый раз на улицу только в сопровождении черной служанки Месъуды, и Месъуда вела ее темными и пустынными закоулками, подальше от людских глаз, нескромных взглядов, так, чтобы пройти незаметно… Ничего более надежного и придумать было нельзя. К тому же Нахира плотно закутывалась с головы до ног в свой хаик[1]1
Белое покрывало алжирской женщины из целого куска широкой шелковой ткани.
[Закрыть], так что ее совсем было не узнать. А по-другому и быть не могло. Все эти меры предосторожности были лишь свидетельством уважения семейством (ну, положим, Теурки) нравов своих сограждан, расположением которых оно пользовалось.
Нахира таким образом частенько навещала свою сестру, и все знали об этом. К тому же люди были осведомлены и о продолжительности этих визитов, которые в большинстве случаев не превышали одного дня, да никто бы и не запретил ей при случае погостить там еще денек-другой. Знали, наконец, и о том, как принимала свою гостью старшая сестра: каждый раз с таким непритворным радушием, словно сестра впервые переступала порог ее дома.
Удивляясь непомерным излияниям чувств, которыми сопровождались эти встречи сестер, муж прерывал их словами:
– Да предложи ты вначале что-нибудь попить холодненького своей сестре и Месъуде! – и добродушно улыбался.
Черная служанка вскоре возвращалась к своим хозяевам, мужчина удалялся в одну из комнат, куда вскоре приходили и обе сестры.
Девочке нравилось это, она даже торопилась сюда. Казалось, в этот момент благодать, излитая на нее – о господи! – прямо с неба, переполняла ее – Нахира так и светилась вся от радости? А это трогало сердце мужчины, зачаровывало его. И он любовался ею, весь во власти этих чар. А она, вроде бы вовсе и не замечая этого, продолжала… лишь повиноваться своим желаниям. Иллюзия? Но именно это и было воспринято как неопровержимое доказательство…»
Влажность нарастала, вокруг повисли завесы густого тумана, и Родван поднял воротник куртки. Но ни поглотившая его тьма, ни волны свежести, обдававшие его, холодившие спину, не смогли, однако, отогнать ощущение какой-то нереальности. «Тем быстрее будет мое падение со скалы, – думал он, – и это никем не будет замечено, не будет нигде упомянуто… Там… на дне… меня ждет лишь одно беззвучное слово, а потом…»
«Найти какой-нибудь другой выход?..» – сказал ему Голос.
«…Взгляды, прикованные к этому ореолу, расплывшемуся вокруг…»
«Только невозможно угадать, чье это лицо?
…Нахира, лежащая на спине…
Ее сестра только и ждала того момента, когда ее муж…
Она так сильно прижимала его, что сердце его замирало… Он слабо сопротивлялся, прежде чем все случилось… Но какие прекрасные, потрясающие минуты они испили медленными глотками… Свет занимавшегося дня… Но через несколько мгновений дробь ударов дверного молота заставила их подняться, всех троих, с удивленными взглядами… Они прислушались: ведь они никого к себе не ждали в этот час. Но удары в дверь больше не повторились. И они в этот раз зашли еще дальше в своих…»
Уже стояла глубокая ночь, когда Родван пошел обратно. Головная боль сжимала ему обручем лоб, давила на глаза, оглушала его. Но он шел большими шагами, не глядя, куда ставит ноги, и полы его куртки, распахнувшейся от ходьбы, били его по узким бокам.
Это точно, он совершенно ее забыл, эту женщину – Арфию! Родван идет рядом с ней. Но она говорит так, словно она сейчас одна в этой ночи. Родван представляет себе ее силуэт, каким он всякий раз возникал перед ним в свете уличных фонарей: высокая, крепкого сложения, с ложбинкой на спине до покатых округлостей зада, с пышными выступами бедер. И как бы случайно прикрепленная сверху к этому большому телу маленькая голова, создающая впечатление остроконечной вершины, усиленное пронзительным взглядом ее черных глаз под вскинутой аркой бровей, поднятым, словно от ветра, кверху носом и постоянно играющей на презрительно поджатых губах улыбкой. Синий шарф, завязанный сбоку, туго стягивал надо лбом ее волосы, не давая ни одной прядке пробиться наружу. На босых ногах – мужские ботинки, «Мы с ней одного возраста, – подумал Родван. – Ей тоже тридцать». Эта женщина порождает в нем ощущение, которое ему никак однозначно не определить. Что-то вроде удивления. Но удивления, смешанного с восхищением, с чувством освобождения от чего-то гнетущего.
Вернувшись в город на рассвете, еще во власти ночных своих размышлений, он не замечал ничего вокруг. И вдруг буквально наткнулся на нее. Только Арфия могла встретиться ему так неожиданно. Она же, схватив его за руку, просто сказала:
– Надо же! Это ты?
И они пошли вместе. Ничуть не заботясь о том, слушают ли ее, Арфия рассказывает:
– Он снова орет, снова скандалит: «Оставь меня! Оставь меня!» А я спрашиваю его: «Зачем тебе надо это, упрямец?» И Басел тоже говорит ему: «Ну что ты упрямишься, как осел, Слим?» А Слим все свое, все орет: «Не тронь меня! Слышишь?» Я ему: «Ведь ты тут сдохнешь один!» А он опять орет: «И пусть я сдохну! Пусть сдохну к чертовой матери! Но я предпочитаю сдохнуть, чем идти за вами!» А я говорю: «Ну и подыхай. Только не вопи так громко». Но он все не унимается: «…я ни о чем другом вас не прошу!» – «Ты просто вынудишь нас уйти и бросить тебя здесь!» И я отошла от него. Больше не стала обращать на него внимание. «Эй вы! Подойдите сюда!» Басел и Немиш молча следуют за мной. Слим теперь кричит потише: «Я хочу только сдохнуть, и ничего другого!»
Я оборачиваюсь к нему:
«Видишь эту гору? Вот там мы тебя и схороним!»
Басел тоже ему говорит:
«Ну как, дотащишься туда?»
«Да он и не шелохнется, – отвечаю я Баселу. – Тем хуже для него. Мы будем вынуждены его здесь бросить».
Слим ворчит:
«Подождите меня. А ты тоже там не ори!..»
Мы слышим, как он поднимается с земли, ругаясь от боли:
«Сука эта смерть, если за ней еще и идти приходится!..»
«Мы с тобой пойдем в ту сторону… к Ларбе».
«Ах, эта чертова Ларба! Я не то хотел сказать».
«А что ты хотел сказать?»
«Лишь бы оставили в покое человека!»
«Лишь бы оставили тебя в покое?»
Меня так и разбирал смех, ну просто я готова была лопнуть от смеха. И я громко захохотала.
– «Арфия, не хохочи так!» – попросил он меня.
«Есть над чем посмеяться! Ну, ты даешь, Слим! У тебя все одна песенка: „Лишь бы оставили меня в покое!“ Не думаю, что ты с ней уйдешь далеко!»
Прошли годы, но я, как вспомню об этом, смеюсь. Друг, я забыла – как зовут-то тебя?
– Родван.
– Вот-вот, Родван. Годы прошли. А я как вспомню, так смеюсь…
Она продолжает:
– Потом солнце светило так ярко, что казалось, больше ночь не наступит никогда. «Вот всегда так: что-нибудь да мешает», – думаю. Со жратвой у нас был все-таки порядок, хотя мы уже и набили себе оскомину от того, что нам давали крестьяне, а они нас никогда не оставляли подыхать с голоду. Правда, крестьян в этих горах встретить теперь было все труднее, и вскоре действительно нам пришлось выкручиваться самим. Но пока мы еще, что называется, не лязгали зубами от голода и парни наши не делали из этого проблему. У них еще были силы прикидываться дурачками, подшучивать друг над другом. Да это и понятно! Ведь приходилось целыми днями торчать на одном месте, укрываться где-нибудь, а продвигаться вперед только по ночам… Вот однажды тот самый Слим и придуривался так с Баселом. Сидя прямо на земле, положив рядом с собой костыли, он, втянув голову в плечи и делая вид, что никого не замечает вокруг, сложил ладони перед лицом пригоршнями и, уткнувшись в них, как в миску, прикинулся, что ест. Потом сказал Баселу, стоявшему рядом выпятив живот:
«Прошу прощения, мой капитан, я не слышал, что вы сказали, я был слишком занят разговором с моей миской».
Басел спрашивает его своим басом, от которого кажется еще толще:
«Значит, ты их вытащил из борделя?»
«Так точно, мой капитан. Как я вам и сказал. – И еще глубже зарывает морду в ладони. Потом, вовсю работая челюстями, Слим продолжает выхрюкивать: – Пока я шел обратно, всю дорогу надеялся, что, когда приду в лагерь, мне дадут нажраться вволю. И вот пожалуйста! Глядите, это не бред, так оно и есть!»
Басел ему отвечает:
«Набей себе брюхо, друг мой, до отвала. Давай-давай, не стесняйся, хватит на всех! Но разве ты мне не собираешься сказать, как это тебе удалось выбраться в одиночку?»
Слим поднимает лицо к Баселу, но голова его остается втянутой в плечи.
«Честное слово, мой капитан, я сам выпутался, мне никто не помогал!» – протестует он.
А мы с Немишем смотрим, как они паясничают. Так и коротали время.
«Ты хочешь сказать, что ты сам себе помог, своими двумя лапами?»
Слим, весь съежившись, продолжая делать вид, что ест, искоса поглядывал на Басела.
«Именно так, мой капитан. Точнее не скажешь! Даже своими четырьмя – передними и задними, – чтобы добраться сюда!»
«И ты уверен, что с тобой никого не было? Вспомни-ка, что ты сделал с остальными?»
«С остальными? Да я их не знаю! Там был только я! Может, там кто-то еще находился, только я никого не видел!»
«Ты случайно не сожрал их тогда, когда очень хотел есть?»
«Эту тухлятину-то макаковую? Нет, я этого не люблю!»
Мы с Немишем смеемся над ним:
«Сам ты макака!»
Басел хмыкает. А Слим его уверяет:
«Я говорю правду, мой капитан, не слушайте их! С тех пор я так и ходил по горам один и искал вас и вот наконец нашел…»
«Нашел меня?!»
«Я хотел сказать… что мы встретились с вами, мой капитан!»
Басел больше не может удержаться и просто блеет…
«Ах ты, старый бурдюк! – кричит на него Слим. – Ты никогда не сумеешь стать человеком и ничего путного не сделаешь! Не можешь довести ни одно дело до конца, вечно все испортишь! Капитан ты задницы!»
Басел пытается успокоиться, но у него ничего не получается. Однако он продолжает фарс:
«А тебя ничего себе отделали…»
«Да, верно, мой капитан, я малость пострадал. Иначе было нельзя. Но и такой, каким вы меня сейчас видите, я могу держать ружье! Да еще как!»
Слим снова опускает нос в воображаемую миску.
«Они всех блох из тебя вытрясли».
«Всех блох и все прочее, что у меня нашли!»
«А потом ты унес ноги?»
«Так точно, мой капитан. У меня не было даже времени, чтобы захватить чемоданы…»
«Ну а если бы тебя не нашли, или, точнее, не подобрали? Что бы ты делал тогда?»
Слим, уткнувшись в воображаемую порцию жратвы, делает вид, что не слышит.
«Ну так что же? Если бы тебя не подобрали?»
Слим отвечает, не поднимая носа из «миски»:
«Не знаю, мой капитан… Думаю, что несдобровать бы мне тогда…»
«Это уж точно! Ты был уже наполовину мертвым от голода и холода».
«Но ведь бывают же счастливые случайности!»
«Надо полагать!»
«И все-таки я сбежал от них сам, мне никто не помогал, что правда, то правда!»
«Сам! В одиночку! Ну, ты загнул! – Басел уже больше не ломает комедию. – Обнаглел ты совсем! Ну как это в таком виде ты бы добрался сюда, весь попорченный?»
«А мне, может, нравится говорить это! – возражает Слим. – И потом, это ведь игра, а раз игра, надо уметь играть! А ты не умеешь! Ничего ты не умеешь, старик».
«Ну ладно, давай продолжим», – говорит Басел.
«Ну а теперь…»
Слим делает вид, что наелся до отвала и просто задыхается от сытости. Повторяет, покашливая:
«Ну а теперь… кхе-кхе!..»
«Что теперь?» – нетерпеливо спрашивает Басел.
«А теперь я готов выполнять ваши приказания, мой капитан. Я хочу продолжать борьбу за революцию, я хочу служить революции. Ружье… Ружье – вот все, что мне надо сейчас!»
«Ружье, идиот? Тебе – ружье? Да ты завтра же вернешься туда, откуда пришел! В революцию не принимают калек!»
Теперь начинает шуметь Слим.
«Ах ты, кликуша несчастный! Предатель, иуда! – кричит он. – Ты готов продать мою башку за луковицу! Тебе лишь бы нажиться на чужом горе!»
Он призывает нас в свидетели. Но мы с Немишем просто покатываемся со смеху. А Слим нам кричит:
«Посмотрите на эту коровью шкуру, он хочет, чтобы я в нее влез!»
Ни я, ни Немиш не можем ответить ему от смеха. Мы просто давимся, у нас даже слезы на глазах. И тогда Слим говорит:
«Вы сами после этого не лучше. Не многим больше стóите».
Арфия обернулась к Родвану:
– Ну что, друг Родван? У тебя еще есть желание пройтись немного?
– Я привык ходить. Каждую ночь часами брожу по улицам…
– Честное слово, и я тоже! Теперь вижу, что не одна я оживаю после десяти вечера. Становишься как бы… я бы сказала, легче.
– Да, жизнь вроде бы дает тебе передышку, все кажется прощенным, – замечает Родван. – Разве что…
– А я ведь встречала тебя несколько раз.
– Я всегда хожу один. Не то что ты…
– Чтó я?
– Да с тобой всегда кто-то есть, ты всегда в окружении людей…
– Это правда. Я и сама не знаю, как это получается, но это так! Кто-то всегда оказывается рядом, готов составить мне компанию!
– И я слышу ваши голоса на улицах всю ночь.
– Так побродим еще?
…И никто бы его не окликнул, не предостерег… А может быть, он так бы и остался здесь сидеть, словно завороженный чьим-то взглядом… Свет все так же заливал бы эту природную чашу с разбегающимися вдаль краями, эти земли, раскинувшиеся неподалеку от города: от Западных ворот сюда напрямую вела большая дорога, хотя можно было попасть в эти места и через Северные ворота, откуда расходился в разные концы пучок проселков, Родван вышел сегодня из города с единственной целью – повидать Акрама, пасечника, в его хозяйстве, находившемся у самого леса.
Но, едва оказавшись за городскими воротами, Родван понял, что не пойдет на пасеку, а продолжит свой путь по покрытой густым слоем желтой пыли дороге, ведущей к шоссе, неторопливо огибающей загородные дома, построенные недавно на месте бывших ферм колонов[2]2
Французские поселенцы.
[Закрыть], пересекающей огород, а потом и ползущей вдоль шероховатых каменистых рыжих уступов, словно обмазанных глиной. С этого участка пути он уже мог больше не выбирать, куда идти… Только довериться дороге… Или, точнее, дать ей себя увлечь за собой – это больше подходило к тому состоянию, в котором он был сейчас, шел, как бы подгоняемый своими мыслями, именно сюда, к этому пейзажу, залитому яростным светом, словно исторгавшему буйную радость праздника – праздника самой природы, одинокой и дикой. И Родван вдруг представил себе, как опускается в бездну… как, падая, он неотрывно смотрит на этот неугасимо-яркий солнечный свет, вокруг которого постепенно расплывается черный ореол… Наверное, именно так все и должно было бы произойти…
И тут Голос снова обрушился на Родвана, как будто выслеживал его, поджидал, притаившись в одной из расщелин этих скал.
«Только невозможно было припомнить, кому он принадлежит?.. Просто нельзя и вообразить себе, что кто-то и бог знает каким образом мог заподозрить что-то неладное в том, что происходит за этими стенами. Но ведь надо признать, что от людей ничего нельзя утаить и что рано или поздно все становится известным, как дым от огня все равно осквернит окружающий воздух… А пока обитатели дома не замечали за собой никакой особой слежки. На всякий случай старшая сестра прикинулась больной. Ей поверили – а почему бы и нет? – и она удержала у себя Нахиру в доме под предлогом необходимости оказания помощи и ухода за собой, А девочка, и это надо отметить, с радостью приняла условия этой игры – в восторге от того, что она в заговоре со взрослыми, и от возможности хоть как-то подурачить своих домашних… А может быть, просто в восторге от того, что могла сыграть роль сиделки у своей старшей сестры.
– Мне так хотелось бы, – уверяла она, – навсегда остаться в этом доме…
…Этот дом! Уже давно пора сказать о нем несколько слов – я что-то все никак не находил времени. Он был огромным, просто невероятным в своей огромности. Повсюду – с галереями, лестницами, с возникающими в самых непредвиденных местах бесконечными коридорами, лоджиями, внутренними двориками. И все это сообщалось, пересекалось, переходило одно в другое бог знает каким образом, и вообще не разберешь, для чего все это предназначалось по замыслу. И никто, никогда – я готов сунуть руку в огонь – не смог бы сосчитать число комнат в этом доме! И напрасно было бы подниматься и спускаться по лестницам, усматривать эти комнаты, проходить через них, все равно большинство осталось бы незамеченным. Особый шик пустующих, бесполезных или почти необитаемых помещений, которыми изобиловал этот дом, должен был, наверное, создать впечатление жилища, пережившего века и просуществовавшего до наших дней как некое свидетельство давно забытого образа жизни. Неужели только во имя этого он и был так построен? Порою казалось, что эти анфилады пустынных комнат наполнены каким-то немым звуком, в них словно отдавалось безмолвное эхо каких-то обрывков разговоров, замечаний, как будто вся эта тишина, само это молчание звенело, готовое воспротивиться, восстать против любого, кто нарушил бы его, кто посмел бы вторгнуться в это пространство, и, как ни парадоксально это покажется, словно предупреждало всякого, кто туда входил. Наверное, никто бы не удивился, услышав там голоса оракулов! (Тех самых оракулов, о которых муж старшей сестры как бы ненароком отваживался, к своему удовольствию, не раз произносить самые нелестные слова…) Наше земное бытие, в общем-то, исподволь ведомо надеждой найти свои собственные следы и воспоминания, которые хранят о нас вещи… И то, что этот человек был счастлив, что владеет таким домом, меня нисколько сегодня не удивляет: нет никакого сомнения в том, что его жилище позволяло ему полностью, хотя и безотчетно, удовлетворять это человеческое стремление… Но бог мой! Каким же неуютным был этот дом! Но, наверное, и это тоже доставляло ему удовольствие.
Нахира в глубине своей юной души благословляла небеса. Черная служанка приходила за ней несколько (думаю, четыре или пять) раз. И все бесполезно. Каждый раз она возвращалась одна. Потом уж и сами ее хозяева, запасшись ангельским терпением и смирившись с положением вещей, больше не посылали ее за своей дочерью. Они думали, что нежное упрямство ее старшей сестры поубавится при первых признаках выздоровления. Милые родители, да хранит господь простоту души вашей! Между тем затеянный обман давал старшей сестре и ее мужу полную свободу, если в этом была еще необходимость. Они уже достигли предела… Нахира, охваченная… вне себя… продлить это… казалось невозможным… ненасытная… окружая себя глухой стеной тайны…
Но однажды на ее детское лицо легли тени тревоги. Супруги испугались. Они постоянно проявляли о ней заботу, предупреждали все ее желания. Беспокойство было недолгим. В тот же день они услышали от Нахиры:
– Если меня возьмут от вас, я больше не захочу жить!
Они радостно вздохнули, обрели спокойствие духа и хорошее настроение, но из предосторожности…»
Голос, отметил про себя Родван, вот уже какое-то время вел разговор, казалось, с самим собой, рассказывал, будто самому себе, эту историю, словно вообще она ничего не значила, не могла никого заинтересовать, да и никем и не могла быть услышанной: «Спуск. Началось… Когда?.. Да тотчас же… Как?» Или еще: «Здесь и сейчас? Здесь и сейчас?.. А она?»
«Только невозможно было вспомнить, кому он принадлежит?.. Но из предосторожности они стали следить за Нахирой. К тому же, как только мужу казалось, что он заметил что-нибудь подозрительное, вообще если мелькала у неге хоть тень малейшего подозрения, что кто-то ходит около дома, он сразу же извещал об этом жену. И либо он сам, либо она следили за всеми соседями и прохожими. Были готовы к любой случайности. В каждом взгляде им виделась хитрая усмешка, как знак того, что тайна их разоблачена…