Текст книги "Кто помнит о море"
Автор книги: Мухаммед Диб
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Речь идет об одном из ее братьев, схваченном совсем недавно, – как раз об одном из тех самых заложников. Чего только не испробовала его семья, добиваясь его освобождения, но все было напрасно. Как тут не вспомнить о тех, кто висел тогда на самом верху сооружений под пылающим оком солнца… Что ж тут удивляться: может, и ее брат был среди них, а может, среди тех, кого вздернули туда после. Только никому это неизвестно. Но она не унималась, осыпая бранью новые сооружения и всю нашу жизнь, да и весь наш город – знакомая жалкая песня. А она все свое: что бы мы ни делали, что бы мы ни думали, что бы ни говорили – все это бесполезно и не от кого ждать помощи.
Дверь за нами захлопнулась, и мы не имеем права думать о том, что за ней происходит.
Увидев меня, Нафиса не стала ни о чем расспрашивать; она итак уже все знала. Стоит ли говорить об этом? С рассеянным видом она принимается за дела. «Теперь не время, теперь не время, – думаю я, глядя на нее, – город рушится, город кружится, над городом веет неутихающий ветер – не время теперь; город, словно утопающий, протягивает над водой руку, взывает о спасении – теперь не время!»
За столом я слушаю Нафису, а сам думаю, неустанно думаю об ириасах, которые уносят заколдованных мертвецов, И о водах, которые, обретя могучую силу, сумеют спасти мир… Она улыбается, глядя на меня своими бездонными зелеными глазами, и в душе у меня рождается новый, неведомый доселе, чистый свет. Ни у кого недостало бы силы жить, ни во что не веря, верить надо, даже если того, во что ты веришь, вообще не существует: такое происходит и со мной; взять хотя бы Нафису – во что я в ней верю, я и сам толком не знаю. Я начинаю громко петь, пытаясь вернуть Нафису с того далекого, зыбкого берега, откуда она смотрит на меня. Тогда она приоткрывает глаза и улыбается мне. Но так недолго!
Если кому-то придет в голову фантазия заявить мне: «Ее не существует», я не знаю, что сделаю, но, по правде говоря, не очень удивлюсь. Ведь то, что допускаешь в отношении других, в конце концов случается и с тобой тоже… Вот она, ловушка, в которую я попался. Надо оставаться самим собой, хотя бы из сострадания к другим.
Я заставляю себя еще раз внимательно посмотреть на Нафису, и снова во мне просыпается чувство одиночества, я чувствую себя чужим, отвергнутым. Она молча поднимается, такая лучезарная: лицо ясное, руки застыли в безмятежном спокойствии. На какое-то мгновение, показавшееся мне вечностью, она останавливается у двери, и вдруг я снова вижу ее напротив себя, она сидит, скрестив ноги, на бараньей шкуре и говорит со мной терпеливо, как обычно, я вижу ее склоненную набок голову, ее руки, потом внезапно обнаруживаю, что она опять стоит возле двери.
* * *
Нас несколько человек в лавке, мы говорим о Рахмоне, Аббазе, Леджаме, которые оказались во власти новых сооружений и обречены на гибель; говорим о других людях, о бегстве и о поимке, о неожиданных нападениях.
– Внизу, под землей, людей больше, чем здесь, в домах, – говорит Льедун.
Я бросаю взгляд на Аль-Хаджи. Он не разделяет беспокойства, которое скрывает наша веселость, из всех нас он один живет в ладу с самим собой.
– В настоящий момент население – это наш арсенал, а люди – наше оружие, – со смехом говорит Зиан.
Мы смеемся вместе с ним, а я говорю, что не может быть, чтобы на сооружениях не знали секретов нашего подземелья и что не следует строить на этот счет никаких иллюзий. Все тут же умолкают и пристально смотрят на меня.
– Они никогда их не узнают, – твердо говорит Аль-Хаджи, нарушив наконец свое молчание.
Слова эти заставляют всех обернуться; застигнутый врасплох, я не знаю, что и сказать.
– Это ведь не их земля. Если бы под их землей… тогда другое дело.
– Еще бы, – одобрительно кивает кто-то.
Больше никто ничего не говорит, все думают о другом.
– А там, внизу, есть где спрятаться? – наконец не выдерживает Зиан.
– Под землей везде можно спрятаться.
«Это единственная наша надежда», – думаю я.
– Ужасно, – молвил кто-то.
– Ничего не поделаешь. Если бы у каждого дома, у каждой улицы, у каждого квартала было свое подземелье, думаете, там смогли бы удержаться?
– Но это невозможно!
– Почему же?
Я понял! Между нами и городом нет или почти нет никакой разницы, нас ничто не разъединяет, мы не там и не здесь, мы сами и есть город, а может быть, город – это и есть мы. Кто из нас кто? Неважно, этого нам никогда не узнать. Пространство, форма и границы у нас общие, что есть у нас, есть и у города, и так уже трудно вообразить, откуда берется у нас столько сил, столько возможностей, чтобы расставить все эти ловушки, проложить все эти ходы и выходы.
Это-то как раз и пытается объяснить кто-то рядом со мной, за стеной. За разговором в лавке накурили, надышали, причем шум голосов становится все громче по мере того, как усиливаются удары, которые доносятся снизу, из-под земли. Нам так хорошо тут в тепле узнавать друг от друга новости, что никто из нас не может решиться услышать наконец сигналы, подаваемые нам из-под земли.
– К счастью, пока не холодно, – замечает Льедун.
– Зато сухо! – возражает Зелам. – И с каждым днем становится все суше.
– Пожалуй, стены могут не выдержать, – говорит кто-то весьма кстати.
То-то и оно. Это заметно хотя бы по числу их перемещений. Никогда бы не подумал, что они способны столько раз переменить положение за один только день, а то и за одно утро, как тогда, когда мы оказались в плену у них, намертво стиснутые их углами.
– Все мы попали в скверную историю.
– Даже ты.
– И ты тоже.
– Ну, если тебе это приятно…
– Пленных не будет, – предупреждает нас Зиан.
– Что ж, мы готовы… если тебе это приятно.
Все расхохотались. Мне стало не по себе, и я почти тут же ушел.
Еще не стемнело, но я все-таки возвращаюсь. А куда деться от этих стен, которые следят за каждым вашим шагом? Они и не думают менять своей тактики, кружат вокруг вас, играют вами, а в нужный момент снова набрасывают свою маску. Я иду, делая вид, будто не обращаю на них внимания. И вот я дома, в мирной гавани. Я слушаю болтовню соседей, их голоса приносят мне успокоение; стараясь не шуметь, я пересекаю двор. Я не люблю шуметь. А сам тем временем думаю: «Если бы я задержался и сказал всего несколько слов, весь дом пришел бы в ужас, жизнь сразу бы остановилась». Я знаю, о чем говорю, поэтому предпочитаю мол-ать.
Нафисы нет в комнате. Опять! Куда она могла деться? Я начинаю беспокоиться – что за манера! Она бросила детей, которые играют как ни в чем не бывало, словно она здесь, рядом с ними. Они не удостаивают меня даже взглядом. С жестоким безразличием они преспокойно продолжают играть, будто забавляются моим смятением. Что же все это значит? Я расспрашиваю их. Они не знают, где их мама. У соседей? Нет. Какое притворство таит это их невинное выражение, когда они отвечают на мои вопросы. Ладно, пусть возвращаются к своим игрушкам! Я сажусь в уголок. Но тут же вскакиваю.
– Мамиа! Диден! – зову я.
Они перестают играть. Я беру их за руки, и они послушно следуют за мной, не говоря ни слова. Мы выходим на улицу встречать Нафису. Теперь уже совсем стемнело. Я вспоминаю, что она и прежде внезапно и надолго пропадала и еще тогда мне это казалось странным. Забыв о времени, мы – все трое – с нетерпением поджидаем ее. Но мы напрасно таращим глаза, стараясь разглядеть ее, со всех сторон нас окружают только тьма и пустота. Покинутый всеми город! И вдруг в темноте раздается чей-то смех. Неужели это она? Быть того не может! Я решительно хватаю детей и тащу их за собой, мы возвращаемся домой. У Баруди включено радио, доносится голос диктора, которого мы еще не слышали.
На пути меня останавливает что-то ласковое – Нафиса. Сначала я различаю в темноте ее улыбку, потом розу – пылающую розу. Нафиса положила цветок за ухо, и он излучает сияние.
– Ты забыла о времени.
– Нет.
– Как же так не забыла…
Я не спрашиваю ее, где она была. Я на нее не сержусь.
– Я могу возвращаться только в определенные часы.
Говорит она очень серьезно, но по-прежнему ласково улыбается. Я бы понял еще, по крайней мере мог бы понять, если бы не нависшая над нами опасность. Я бы понял, просто мне понадобилось бы время. Прекрасная и желанная, несмотря на все свои превращения, жизнь, вечность – она стоит предо мной, я слышу ее голос, вижу ее глаза, сияние ее розы, и весь мой бред, весь мой мрак улетучивается.
В конце концов я улыбаюсь ей в ответ и говорю себе: болван!
В этот момент по радио начинают петь:
Я включаю свет в комнате, внимательно разглядываю ее: она раскраснелась, смеется, кажется возбужденной. Сущий ребенок! Ребятишки, словно обезумев, кружат вокруг нее. А за стеной по радио снова и снова повторяют все ту же песню, до бесконечности. «Именно теперь мне грозит полное одиночество. Что меня ждет?» – думаю я.
– А как же они? – говорю я, показывая на малышей, которые прыгают и бегают по комнате.
Потом, глядя ей в глаза, добавляю:
– А я?
– За них не бойся. И за себя тоже. Ваша жизнь и завтра будет такой же, как вчера.
Улыбаясь, она, как обычно, поворачивает голову и склоняет ее немного набок. Потом идет прибирать вещи в глубине комнаты. Я внимательно слежу за каждым ее движением и снова обретаю привычное спокойствие, тревога отступает.
Все еще чересчур веселая и оживленная, она начинает готовить нам ужин. Я поддразниваю ее:
– В другой раз я тебя провожу.
– Пожалуй, не захочешь.
Она звонко смеется. Я спрашиваю:
– Почему же?
– Женщине это легче, чем мужчине.
Боится обидеть меня? Я снова чувствую себя таким одиноким, но вида не подаю. Спит она или бодрствует, ей всегда надо быть начеку, таков ее удел. Она заслоняет, спасает меня, сама берет послание из чужих рук. Она никогда не дрогнет, никогда не отступится, никогда ничего не забудет.
Ночь проходит спокойно. На другой день утро такое же ясное, как и накануне. Так мало надо, чтобы вновь вернуть доверие всему городу, вдохнуть в население надежду. Новые сооружения с прежним ожесточением стремятся ввысь и вширь, стучат, свистят, грохочут. Пускай себе. Ириасов что-то не видно. Может, они переселились куда?
Что бы там ни было, мы уже не ждем никаких известий. Да и новостями, в общем-то, перестали интересоваться, как-то уж так само собой получилось: они нам больше не нужны. Еще недавно, сгорая от нетерпения, мы пытались разведать что-то, теперь же на смену этой ненасытной жажде пришло глубокое равнодушие. Минуло время, когда мы набрасывались на газетные киоски, собирались вокруг радиоприемника, шепотом передавали друг другу всевозможные слухи, с жадностью ловили их. Помню, как я сломя голову бегал по улицам в поисках самой ничтожной малости, хотелось хоть что-то разузнать. Бедняга! Я забыл… да что говорить, все мы забыли о своем достоинстве, гоняясь за слухами.
Теперь настала пора великого покоя. Под лучами осеннего солнца город, который всегда был не чем иным, как громадным муравейником, некрасивым и неопрятным, впервые за долгое время обретает особую красоту, красоту покинутых, мертвых селений – они продолжают шествовать во времени, но уже недосягаемы ни для кого. Я хожу по улицам и всюду испытываю одно и то же чувство. Дыхание вечности коснулось всего вокруг, и каждое мгновение кажется единственным, неповторимым, словно оно оторвалось от времени или станет последним в этой жизни. Страхи, которые внушала мне Нафиса, муки, на которые она меня обрекала, все это за последнее время тоже претерпело изменения, впрочем, не только я – весь мир изменился. Найдутся ли такие, кто все еще не понимает этого? Не думаю. Я ее больше ни о чем не спрашиваю; уходит она или приходит, я стараюсь не смотреть на нее и думать о чем-нибудь другом. Эта победа над самим собой далась мне с большим трудом.
Дни идут монотонно и однообразно, не нарушая раз и навсегда установленный порядок нашего существования. Возвращаясь, Нафиса смотрит на меня непроницаемым, ласковым взглядом и со щемящей радостью слушает рассказы ребятишек. Я сразу же становлюсь спокойным и веселым.
Вчера вечером впервые за долгое время вновь появились ириасы, и я снова принялся за свои наблюдения. Но, едва начав изучать первых, попавших в поле моего зрения, я с недоумением обнаружил обезоруживающий ультиматум – то было требование безоговорочной капитуляции нашего города. Ладно бы только обезоруживающий, главное-то заключалось в том, что послание это не было предназначено никому. Никому – это значит ни властям, ни народу, ибо никто из них не в состоянии был ни получить, ни тем более расшифровать его. А стало быть, и не мне, ведь изучал-то я их повадки просто от нечего делать. Что же заставило их взять на себя миссию доставить это предписание, которое заведомо не могло достигнуть своей цели, что послужило тому причиной? Необдуманность или презрение? Я склонен был остановиться на втором предположении. Чего другого можно ожидать от ириасов, какой учтивости? Но что же мне теперь делать? Предупредить население, соседей? А если кто-нибудь догадается спросить меня, откуда, из каких источников я получил эти сведения, что я тогда отвечу? Ну, а если предположить, что мое сообщение воспримут всерьез, не слишком ли рискованно будоражить юрод, раскрыв тайну моих исследований, ведь это вполне может обернуться против меня? И в самом деле, кто дал мне разрешение заниматься такого рода исследованиями? Никто! Я занялся ими по собственному усмотрению, втайне от всех. Так могу ли я теперь обнародовать это, сообщив подобную вещь?
Эти и еще множество других вопросов не давали мне покоя всю ночь, мучили меня до такой степени, что порою мне казалось, будто я теряю рассудок.
Сегодня утром я принял решение не говорить об этом никому ни слова:
во-первых, потому что никто не знает о моих тайных наблюдениях и, следовательно, у меня ни перед кем нет обязательств;
во-вторых, потому что посланию этому надлежит остаться непонятым, вернее, городу и не было никакого послания, ибо город никоим образом не был подготовлен к тому, чтобы получить его таким образом, и даже не подозревал о подобной возможности;
в-третьих, потому что судьба нашего города – или населения – уже решена; а посему – что может добавить ознакомление с ультиматумом, который предваряет, возможно, события, но не может принести избавления? Природа щедра на такие безусловные и бесполезные предупреждения – бесполезные согласно нашему пониманию вещей, это я допускаю.
Таков был ход моих рассуждений, которые показались мне вполне благовидными. Что же касается меня, то я, разумеется, не мог поступать так, как будто ничего этого не знаю. Я делаю вывод – исключительно для собственного употребления, – что все произойдет быстрее, чем я предполагал. В этом главная суть послания, если, конечно, допустить, что таковое послание имело место.
* * *
Новые сооружения, лучше информированные, чем мы, первыми послали нам предупреждение; если бы мы сумели понять его! Некоторые из них, самые высокие и самые мощные, на другой же день обрушились или взорвались – уж не знаю, – и сразу подул адский, фосфоресцирующий ветер. Подземные взрывы, судорожное перемещение стен, шум спировиров, а тут еще шарканье крота и град ударов, раздававшихся у нас под ногами: город сотрясался до основания. Если бы не его пористая структура, дающая ему возможность как бы вбирать в себя всевозможные удары, в одну минуту он превратился бы в кучу пыли. Отверстия, существовавшие в разных местах на поверхности окружающих нас стен, тут же закрылись, и мы утратили всякий контакт с морем. Кроме того, стены сомкнулись у нас над головой – это случилось впервые, и мы внезапно очутились в кромешной тьме, словно попали на дно шахты. Если бы наш город погрузился в этот момент в самую глубь земли и слился там с подземным, растворился бы в нем, стал его составной частью, мы бы еще могли подумать: не было счастья, да несчастье помогло. Но вместо этого мы стали свидетелями невиданного разгула фантастических превращений: каждый предмет с поразительной быстротой то и дело ухитрялся менять свою форму, атакуя нас спереди, сзади, сбоку, окружающее пространство тоже постоянно менялось, принимая обманчивые очертания с явным намерением каким-то образом навредить нам, так что мы, как говорится, и глазом моргнуть не успевали. Многие из нас в надежде спастись пытались забиться куда-нибудь в укромный уголок, но тут же оказывались совсем в другом месте, причем, конечно, незащищенном. Но самое ужасное, самое жестокое было то, что вести эту битву приходилось против таких врагов, каждый из которых сам по себе представлял целую армию; поэтому мы выбивались из сил, предпринимая атаки, контратаки, все куда-то бежали, шли на приступ, потом отступали, делая резкие повороты. Вот какова была эта битва! Они рассчитывали уничтожить побольше наших без всякого боя, и, надо сказать, им это в значительной степени удалось. Множество людей бесследно исчезло. У нас в доме снова повторилось то, что уже случалось не раз. Все соседи, и стар и млад, поначалу шумели в своих комнатах, окликая друг друга сдавленными голосами: потом, не выдержав, высыпали во двор и в глубоком молчании стали кружить по нему. Прибегнув к силе и не убоявшись резких столкновений и внезапного пробуждения, некоторые из тех, кого чары еще не лишили окончательно разума, попытались остановить по крайней мере своих. И началась кошмарная борьба между бесчувственными изваяниями и живыми, но наполовину оглушенными существами, и те и другие вышли из этой схватки изрядно помятые. Наконец, была еще одна категория, к которой принадлежал я сам: сохраняя полную ясность ума, мы словно окаменели в своих комнатах еще до того, как успели выйти. Вскоре, не отдавая себе отчета в своих действиях, кое-кто из круживших по кругу во дворе стал подходить все ближе к входной двери, словно намереваясь куда-то улизнуть. Это было бы сущим бедствием для всего города! Уж не знаю кто, только нашелся, к счастью, человек, который сохранил присутствие духа и с силой захлопнул дверь.
Увы, как мы вскоре узнали, одному удалось-таки ускользнуть незамеченным. Это был Исмаил, да-да, тот самый Исмаил. Улица поглотила его, словно бездна. Его вдруг потянуло туда, хотя он давно уже не отваживался выходить из дома и так радовался тому, что отошел от мира! И вот теперь все, конец, пропал Исмаил, не владевший в тот миг ни душой, ни телом, пропал – и душой и телом. Какая жестокая судьба! От него не останется ничего, ничего – даже тени.
Стоило, впрочем, свершиться несчастью, как чары тут же исчезли, тем и кончилось предостережение. Стены у нас над головами раздвинулись, снова засиял ясный день. Не дожидаясь, пока ей сообщат что-нибудь о муже, и не обращая внимания на уговоры жильцов, жена Исмаила села посреди двора и завыла как волчица, стала рвать на себе волосы, расцарапала все лицо. Не прошло и минуты, как она кровавым ручьем метнулась за порог дома и, просочившись под запертой дверью, устремилась на улицу, по следам Исмаила. С той поры ручеек этот не иссякает; всякий раз, когда мы выходим из дому или возвращаемся домой, нам приходится перешагивать через него.
Мы к этому уже привыкли, находятся даже люди, в особенности из числа женщин и детей, которые являются сюда, чтобы омочить в ручье пальцы и оставить у себя на лбу кровавую отметину. Собираясь группами даже в самых отдаленных кварталах, они образуют нескончаемое шествие. Выходит, Исмаил, вопреки тому, что я думал о нем в первый день, не только навечно остался в городе – раз кроваво-красный поток непрерывно бежит по улицам, разветвляясь до бесконечности, чтобы затем, после долгих странствий по городу, вновь вернуться к источнику, – образ его таит еще в себе неистощимую, чудодейственную силу, которая толкает его все дальше и дальше вперед и будет разносить о нем весть повсюду. Тот, кто, подобно мне, говорил или думал, будто Исмаил пропал бесследно, будто этот человек для нас потерян безвозвратно, теперь этого не скажет. Отныне наш город опоясан мощной кровавой сетью, которая не позволит исчезнуть никому из нас. И трудно поверить, что при жизни Исмаил был таким незаметным человеком.
Когда все это случилось, Нафисы не было дома, она пришла позже, а узнав о том, что произошло, ничуть не удивилась. Насколько я понял, она считала это в порядке вещей. По правде говоря, все мы теперь свыклись с мыслью о возможности такой судьбы, нас уже и в самом деле ничем не удивишь, мы не дадим застать себя врасплох, храня верность самим себе.
Через несколько дней Сетхи, женщина из нашего квартала, преспокойно заявила, что ее старший сын, воспользовавшись сумятицей, ушел в подземный город. Откуда ей это известно, если, насколько мы знаем, связь с теми, кто находится внизу, попросту невозможна? Может, ему все-таки удалось найти способ сообщить о себе? Во всяком случае, Сетхи стоит на своем, уверяя, что это так, и, самое удивительное, не делает из этого тайны. Есть от чего прийти в смятение! Такие вещи случались уже со многими, но ни разу ни у кого еще не хватило смелости открыто говорить об этом. Она поступает неосмотрительно. А что, если все не так, что, если этот парень всего-навсего похищен новыми сооружениями, а его мать пытается сама себя обмануть?.. Тут есть над чем задуматься: мы живем в грозное время, каждый миг на счету. И каждую минуту мы должны быть ко всему готовы.
* * *
Еще в отроческие годы я боялся упустить время, а вместе с ним и свой шанс. После постигшего меня бедствия мне удалось спасти только одно торговое дело – ткани, целиком уместившиеся в одной из крохотных лавчонок на улице Трикотажников. Малюсенький прилавок, две разбитых скамейки, разрозненные полки, на которых еще оставались куски тика и сурового полотна, развешанные на гвоздях лежалые шали да три или четыре фуфайки – вот и все богатство, которое я обнаружил, открыв в первый раз лавку. Ну и, конечно, толстый слой пыли! А по углам – огромные скопища паутины! На этом-то мне и предстояло строить свое будущее. Для начала довольно было генеральной уборки. Я нанял женщину. Она скребла, мыла, подметала, всюду водила тряпкой, сметая пыль. Как, раздумывал я, пока она занималась своим делом и ведрами лила воду, как мог отец работать в таком помещении? Ему это, видимо, не мешало; никто, впрочем, не видел, чтобы он когда-нибудь открывал эту лавчонку, и я даже не уверен, числил ли он ее своей. Щитовую дверь заново красить не стали, только оттерли и отмыли водой, как и все остальное. Поперечной перекладиной, укреплявшей дверь, раньше тоже никогда не пользовались. Я же, закрывая лавку в первый день, сразу водрузил ее на место. Прежние нравы пришлись мне не по душе; с той минуты, как я взял в свои руки торговое дело, надо было подумать и о мерах предосторожности; по улице сновали самые разные люди, толпами стекавшиеся в город неведомо откуда, а кроме того – и это внушало особую тревогу, – здесь бродили типы, вообще никому не известные.
И хотя торговать мне особо было нечем – за отсутствием товаров, пользовавшихся спросом, – я все-таки открыл свою лавку. Я хотел привлечь к себе внимание, хотел, чтобы о моем присутствии узнали все и чтобы факт этот был признан всеми. Я собирался также завязать знакомство с моими соседями, однако они не спешили ответить на мои авансы, зато и не отталкивали меня, наверное, выжидали. «Если они не желают сразу же принять меня в свою корпорацию, – говорил я себе, – стало быть, сначала хотят испытать меня, увидеть в деле. Ничего, сами прибегут. Особенно когда дела мои пойдут в гору и примут такой размах, который им и не снится!» Впрочем, мне спешить было некуда. Да и для них я все равно был чужой. Ум мой был слишком поглощен делами, чтобы включаться в эту бессмысленную борьбу за пальму первенства, и если бы они надумали тем временем чернить меня, стараясь как-то помешать мне, воздвигнуть препятствия на моем пути, меня это нисколько не обеспокоило бы. Приют и пропитание мне давала тетя Амарилья, и я всегда буду поминать ее добром: после смерти моих бедных родителей она приняла меня как родного сына.
Я изучал нашу Кейсарию, а в самой Кейсарии – ту улицу, что не похожа ни на одну другую, старался понять ее скрытые возможности, оценить ее ресурсы и рынок сбыта. Вначале внимание мое привлекли не наши люди – в общем-то, чужаки, гости, возбуждавшие всеобщее любопытство. Держались они все время настороже, со смущенным видом переходя из одной лавки в другую, причем выражение лиц у них постоянно менялось: то казалось просто страшным, потом вдруг боязливым, огорченным и снова пугающим… Слов нет, поведение их вызывало недоумение. Торговцы, мимо которых они шествовали, не отказывали себе в удовольствии потешиться над ними, только втихомолку, не подавая вида: в глубине души, мне думается, они их опасались. Не такие замкнутые и неприступные, как они, их жены не давали себя провести и спокойно шли своим путем под равнодушными взглядами благочинных людей, не проявлявших, впрочем, особого любопытства. Длинные муслиновые туники этих женщин были таких бледных расцветок, что казались выцветшими; сами они, пожалуй, не шли, а скользили. Если внимание их привлекала какая-то вещь, они – и мужчины, и женщины в равной мере – останавливались как вкопанные на пороге лавки и целых полчаса могли разглядывать эту вещь, вызывая у одних торговцев бесконечные надежды, а у других – опасения. Чаще всего радость лавочников была преждевременной, а опасения не оправдывались.
Я размышлял о будущем, наблюдая за этими существами из другого мира. Больше, чем деньги, меня интересовало само это будущее, которое мне хотелось увидеть воочию, – многообещающее будущее, таким оно рисовалось в моем воображении; надо было только заполнить пустые полки моей лавки. Я искал того, кто согласился бы поверить мне в долг. Никто в городе не мог отсоветовать одолжить мне если не все деньги, то хотя бы какую-то часть необходимой суммы, однако и ссудить их мне никто не решался. Оптовики тоже не соглашались отпускать мне товар в кредит: у меня не было поручителей. В результате, отчистив и приведя в порядок мою лавку, я не смог осуществить ничего из того, что наметил, и вынужден был откладывать начало торговли со дня на день.
В разгар всех этих трудностей ко мне вдруг явился персонаж – и какой персонаж! С первого взгляда мне почудилось – я знаю его, лицо его не было для меня новым, и сначала мне даже казалось, будто я встречал его прежде у покойного отца, хотя потом я уже не был в этом уверен. Где в таком случае я его видел? Вспомнить это мне так и не удалось. В начале нашего знакомства он чувствовал себя неуверенно, с трудом шел на разговор, а когда решался на это, говорил запинаясь, как бы сам с собой. Вскоре, однако, парализовавшее его чувство неловкости прошло. И при каждом своем появлении он впоследствии не скупился на слова, говорил горячо и много – впрочем, меня это ничуть не удивляло.
Однажды, после нескольких таких визитов, он вдруг заявил:
– Вам пришлось испытать массу затруднений с того дня, как некое торговое дело попало к вам в руки. Откуда мне это известно? Я ждал этого вопроса. Да, вы пребываете в полной растерянности. И сознание того, что вы трудитесь во имя грядущих великих целей, нисколько не облегчает ваше положение, скорее наоборот. Я лично считаю, что каждый должен заниматься своим делом и, с другой стороны, с уважением относиться к чужим делам, но большинство людей слышать об этом не желают, им на все наплевать. Согласен, есть от чего прийти в отчаяние…
Разглагольствуя таким образом, он размахивал руками, раскачивался всем телом.
– Ваша теперешняя жизнь предстает в особом свете в глазах тех, кто знал вас прежде. Вам приходится сталкиваться с людьми, лишенными всякой воли к действию, вы полагаете, что заслужили симпатию вещей… Но вы так строги к себе. Может, вы почувствовали, что спасение именно в этом? В тот момент, когда вы заняли лавку, о которой идет речь, поползли слухи, что вам придется отказаться от нее не далее как через неделю. Однако этого не случилось, и я считаю себя вправе и в дальнейшем ожидать от вас такого же точно упорства и желать вам долгих лет настойчивого труда. Вы сумели пренебречь всяческими слухами, поздравляю вас. Знаю, сколько сил вам понадобится, чтобы выправить свое положение, довести его до нормального уровня, но вы уже доказали, на что способны. Зачем же в таком случае, спросите вы, прислушиваться к чужому мнению на ваш счет? Можете считать это чистой глупостью!
Я слушал его рассуждения обо мне и моих делах, а сам думал. Глубокая вмятина на месте соединения сиамских голов рассекала его лоб от правого глаза. Он мог говорить часами и нисколько не уставал при этом. Я же никогда не блистал красноречием, поэтому мне и в голову не приходило вступать с ним в спор. Я довольствовался тем, что слушал его, стараясь следить за обеими его головами. Времени у меня, в общем-то, было достаточно, и его соображения, сколь необычными они ни казались бы, нисколько не докучали мне, особенно если он давал мне возможность подумать.
Однажды он разоткровенничался:
– Знаете, что я вам скажу? Человеку на этой земле надо, чтобы все его деяния свершались согласно свидетельствам очевидцев, Посудите сами: стоит ему о чем-нибудь заговорить, как он тут же ссылается на мнение того или другого или приводит слова какого-нибудь авторитетного лица. Ну а предположим, не останется вдруг ни свидетелей, ни очевидцев, на кого же тогда он будет ссылаться? А ведь он по-прежнему будет жаждать, чтобы сердце его оставалось открытой книгой. Но для кого? Предположим, он мог бы сослаться на то, что сам бы подумал и сделал. Но кому об этом сказать? Ибо не стоит обольщаться: даже тогда он не в силах будет изменить своих привычек и захочет следовать прежним правилам. Нечего рассчитывать, что он позволит себе заглянуть в собственную душу. Не ждите от него ничего подобного…
Прервавшись на этом месте, он принялся в тот день внимательно разглядывать все вокруг, словно увидел мою лавку впервые или же пытался оценить ее по достоинству со всем содержимым.
– Понятия не имею, отчего это так, – не замедлил продолжить он.
Затем, постучав себя в грудь, он издал короткий смешок, который сразу же проглотил. Я почувствовал, как на сердце мне легла какая-то тяжесть, словно чья-то рука сдавила его. Я не понимал, что происходит, и не узнавал этого человека; своими двумя парами глаз он как-то странно смотрел на меня, совсем не так, как обычно. Причем каждый глаз выражал что-то свое: один – упрек, другой – лучезарную доброту, третий – насмешку, четвертый – небесную радость.