Текст книги "Кто помнит о море"
Автор книги: Мухаммед Диб
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Хотя они и тогда не унимались, просто так, ради забавы. Забавы, которой он отдавался всей душой. Нет, я до сих пор не понимаю, что мешало мне выпрашивать свою долю манны небесной. Может, это объяснялось тем, что сам я был сыном именитого горожанина и опасался, как бы отец не перестал кормить меня? Не знаю, во всяком случае, это вызывало у меня чувство странной досады, которое долго не покидало меня.
Я смотрю на слепого нищего, усевшегося посреди лавки: Аль-Хаджи приносит ему поесть, прислуживает, словно высочайшей особе. А ведь теперь это всего лишь злобный, жалкий нищий. Но для Аль-Хаджи, казалось, это не имеет никакого значения, он и впредь будет относиться к нему с величайшим почтением.
Словно к праведнику, словно действительно к высочайшей особе, каковой тот продолжает оставаться, о чем свидетельствует каждый его жест и все его поведение. Салах ничем не заслужил немилость, и его падение можно объяснить лишь потрясениями этих страшных дней.
Да, да, он был и остается высочайшей особой… Сердце мое переполняет раскаяние, во мне просыпаются голоса, они твердят о море. Только море с его милосердием может помочь нам разобраться в собственных чувствах. Не поднимая глаз и не видя, что творится снаружи, я слушаю: вот оно, все ближе прерывистый шепот его волн.
Я был уверен, что между этим прошлым и моей нынешней жизнью не существует никакой связи, что все нити порваны, у меня не было ни малейшего желания увидеть призрак того, что кануло в вечность.
Так чем же объяснить это поднявшееся из глубин видение? Почему передо мной внезапно возникла тень былого? Может, это первородная зыбь, та самая, что была когда-то мной? Или эти волны несут мне избавление? Жертвы и тени той скорбной весны, что кружила меня в своем вихре, не плененные и не свободные, эти руки, эти глаза, эти губы, их обагренная кровью жизнь навечно вошли в нашу память и унесли с собой память о нас. Так, с недавних пор я часто вижу во сне свою мать… Даже в собственном доме она всегда держалась в тени, и потому память моя хранит неверный, расплывчатый образ. Ее черты подернуты легкой дымкой, весь ее облик плавает в густой пелене тумана и кажется мне таким далеким, что истинное ее лицо утрачено для меня навсегда. Огромные черные глаза освещают мои ночи, а все остальное тонет во мгле. Утром я беру ее фотографии: ни одна из них не соответствует тому образу, что живет во мне. Я не могу отыскать на них созданные моим воображением материнские глаза, которые устремлены к дальним горизонтам, уж конечно, нездешних миров.
Мать никогда не бывала печальной в собственном смысле этого слова, но и веселой тоже не была. Пожалуй, больше всего она боялась показаться веселой и все время сдерживала себя, стараясь предотвратить легкой улыбкой волнение, которое она могла вызвать у окружающих проявлением своего настроения. Нисколько не принуждая себя, она таким образом незаметно ускользала от всех: и от родных, и от собственных ребятишек.
Отец же сознательно избегал всякого проявления близости в наших отношениях. К тому же один вид его отнимал у нас всякую охоту к этому. Наверное, он был хорошим человеком… Однако в детстве у меня недоставало ни силы, ни отваги, необходимых для того, чтобы сорвать жесткую кору, под которой он прятал свою любовь к нам: я не заметил ни единого знака поощрения, который помог бы мне найти путь к этому сердцу, да и лучше бы ему вообще быть подобрее. Отвергая любой порыв, который мог бы приблизить нас к нему, отец особую строгость проявлял именно ко мне, потому что хотел сделать меня своим подобием и душой, и телом; но независимо от обстоятельств я в гораздо большей степени стал огнем, камнем и водой, чем просто человеком.
Море успокоилось, слышно только его убаюкивающую тишину.
Вся улочка оказалась забитой встревоженной толпой. Люди теснятся, кружат, натыкаясь на всевозможные препятствия, прежде чем добраться до ее конца и выйти наконец на простор, к морю. Я разглядываю старого нищего: в моих глазах он являет собой олицетворение этой шумной толпы. Лица не видно. Стряхнув посреди лавки крошки со своих лохмотьев, он встает и величественным жестом протягивает руку. Руку фараона: почти черную, иссохшую, мускулистую. Вопреки неясному страху, который охватывает меня от соприкосновения с ней, я решаюсь все-таки взять ее и приложить к своим губам. Затем я провожаю его до двери и оставляю там, ибо он предпочитает сохранять в тайне свое высокое происхождение.
Люди бегут торопливо, пряча нос в колючей шерсти своих накидок. Кое-кто, совсем выбившись из сил и бросив свою ношу, садится прямо на землю, чтобы хоть немного передохнуть, в глазах их безысходная тоска.
Слепой – так мы будем называть того, кто решил укрыться, избрав себе эту личину, – тут же растворился в толпе, не знающей передышки. Целый отряд ребятишек встречает его криками восторга! Неужели они будут преследовать его в такой толчее? Неужели они узнали в нем нищего – принца моих детских лет? Стоило мне подумать об этом, как волна несказанной радости затопила меня. С незапамятных времен мы давали своим детям волю делать все, что им вздумается, и теперь могли поздравить себя с этим! Их веселое возбуждение как нельзя более кстати оживило унылую атмосферу улицы.
* * *
– Вам следовало бы уехать из города, – посоветовал мне Аль-Хаджи, когда я поделился с ним своими опасениями.
С того памятного дня каждый сам в ответе за свою судьбу. Даже от потерпевших, которых каждое утро находили на берегу во время отлива, требовалось признание своей вины.
– Если бы вы уехали отсюда куда-нибудь, риск был бы не так велик!
Я только рукой махнул. Уехать! Легко сказать, а куда, хотел бы я знать! Но он был прав, я подвергал бы себя гораздо меньшей опасности, а тут – бегать все время по улицам…
– Друг, – горестно сказал я, – даже те, у кого был город, потеряли его. Беда их велика, им ничем не поможешь. А они все-таки надеются, вроде нас… Они бродят где-то по одну сторону, а мы вздыхаем по другую, и никто из нас ничего не может поделать. У нас по крайней мере есть наш город, и кто нас за это осудит?
– Нет, в этом нет ничего плохого. Хотя, кто знает, может, по сравнению с нашей и их судьба покажется завидной.
Теперь я уверен, что Аль-Хаджи дал мне этот совет с целью испытать меня. Вероятнее всего, это именно так. Тем более что в тот день он понятия не имел о неотвратимости надвигающихся событий.
– Никому не дано знать, что нас ждет, если только вообще есть чего ждать.
– Не может быть, чтобы вы этого не знали, уж вы-то должны знать.
Он бросил на меня испытующий взгляд. В глазах его не было упрека, и все-таки в них сквозило тревожное недоумение. Чего он опасался? Какую тайну хотел вырвать у меня?
Сделав вид, что ничего не заметил, я уклончиво сказал:
– Это верно. Я многого жду от всего этого, мы все очень многого ждем.
И в этот самый момент новый город возник в сердце старого, взметнув свои этажи в полной ожидания тишине, и в окнах его сверху донизу тут же вспыхнул несказанный свет.
Махнув рукой, Аль-Хаджи отмел это новое видение.
– Да, многого.
– Вот именно! Я совершенно согласен с вами, но и с этим тоже – нельзя не считаться. Есть люди, которые всей душой отдаются строительству, есть, есть такие; все работают, все заодно. Даже новорожденные.
Он нервно рассмеялся. Я не мог не заметить в нем внезапной перемены. Можно сказать, разительной перемены: борода преждевременно поседела, лицо сморщилось, увяло, зато молодой задор его просто удивлял.
Меж тем появление строителей не могло заглушить вой собак, доносившийся издалека.
Скверный знак. Я нашел в себе силы улыбнуться.
– Даже новорожденные.
Лицо его слегка раскраснелось, глаза блестели.
– Мы на пороге жизни, мы тоже как будто вновь родились на свет – новорожденные.
Он расхохотался; опустив голову, я тоже засмеялся.
– Вы согласны со мной?
– Да, да, конечно.
Я не мог надивиться на старого друга: он смеялся от души, а глаза его разгорались все ярче.
– Так неужели вы и теперь станете утверждать, что ничего уже не ждете от жизни?
– Нет, не жду.
– Это в нашем-то возрасте!
Вокруг нас разлилась приятная свежесть, словно после дождя; утро было солнечным, а на улице по-прежнему царило возбуждение. Бродили тусклые, медлительные метеоры. Неподалеку слышался шум стройки: новый город все рос, ширился. И по мере того как он поднимался, старые строения по контрасту с ним казались невыразимо нищенскими.
Лихорадочное возбуждение овладело мной. Не выдержав, я поднялся и стал расхаживать по лавке взад-вперед, не отрывая при этом глаз от Аль-Хаджи. Он не говорил ни слова и все время следил за движением на улочке. Жизнь есть жизнь, и надо уметь предугадывать ее хитрости, но для этого вовсе не обязательно хитрить самому. Колдуны, и те это понимают.
Пренебрегая опасностью, я поддался искушению вступить в беседу.
– Вы что-то нервничаете, – заметил он.
– Я… возможно.
И в самом деле, какое великолепное утро, откуда же взялся этот таинственный ужас, разлившийся в воздухе? Те, кто видит, как возводятся эти новые здания, не очень-то расположены сейчас к разговорам.
Я остановился как вкопанный перед Аль-Хаджи.
– Неужели это возможно?
– А почему бы и нет? Все возможно.
– Разве мы этого ждали?
А он все твердил, напевая:
– Все возможно.
Как же я сразу-то не догадался, почему не заметил слишком частого появления новых лиц? Приезжие, гости, вот что я думал, а ведь их было так много, и откуда они брались – неизвестно. Странные гости. А может, оно и к лучшему, что я ничего не знал тогда. Нет, я и не подозревал о том, что затевается.
Собачий вой по-прежнему звучал протестом против вздымающихся сооружений.
В таком возбужденном состоянии я и ушел. И все-таки повсюду ощущалась свежесть, которую подарили этому утру глаза Аль-Хаджи, воздух казался чистым, омытым.
Плотная толпа набилась в Медресе, где стены, сложившись сами собой, образовали нечто вроде карманов. Приезжих я там не заметил и двинулся дальше, в надежде повстречаться с ними. Отпечатки следов надежно сохраняются временем; я шел по морю, не замечая этого, настолько поверхность его была гладкой и незыблемой. Если бы не этот протяжный вой и не эти глухие равномерные удары, сотрясавшие основы города через определенные промежутки времени и похожие на чьи-то шаги…
Тут мои размышления были прерваны появлением Хамди. Он передвигался на ходулях и направлялся в Кесарию, я тоже шел туда. Сначала я не мог понять, зачем ему понадобилось взбираться на эти палки, ведь он всегда гордился своими крепкими ногами, а тут едва передвигался. Надо ли говорить, что мне не без труда удалось вступить в разговор с человеком, взгромоздившимся так высоко. После того как он поведал мне, что ему поручено следить за продвижением строительных работ, удивление мое сразу сменилось любопытством. В ту пору не нашлось бы ни одного человека, которого не интересовал бы этот новый город, рождавшийся у нас на глазах, и сегодня еще он не перестает удивлять нас. Я решил не отпускать Хамди, пока не вытяну из него кое-каких сведений.
Но он опередил меня: казалось, он только и ждал случая, чтобы довериться надежному человеку.
– Я счастлив, что время от времени могу сказать им: привет!
Чтобы я расслышал его с такой верхотуры, ему приходилось довольно громко кричать, и вместе со мной вся Кесария жадно ловила каждое его слово.
Я не понял, на кого он намекал.
– Зато когда я сталкиваюсь с ними в городе… – продолжал он, с опаской оглядываясь по сторонам, но потом, забыв, видно, обо всем на свете, выпалил: – Они не узнают меня! Вернее, я не узнаю их. Не знаю, что с ними происходит, только они совсем не похожи на тех, кого я вижу из-за наших старых стен. Отличить их можно только во время работы, а стоит им войти в город, и я уже не могу сказать, они ли это или кто другой. Я могу узнать их, только когда они на той стороне.
Он вглядывался в меня с высоты своих ходулей. Ему, конечно, хотелось бы узнать, какое впечатление произвели на меня его откровения.
– Стоит им одеться как все, и никто здесь не сможет отличить их. Да и они тоже не замечают меня, когда встречаются со мной на улице. И вовсе не из-за этого. – Он показал на свои ходули. – Есть, должно быть, другая причина. Я нарочно смотрю на них, а они проходят – и хоть бы что: ни один головы не повернет в мою сторону. Зато там, на другой стороне, я здороваюсь с ними, и они мне кажутся симпатичными.
Я понял: речь идет о приезжих. Дикая трава упала ему на глаза, но не смогла скрыть всех шероховатостей его лица, а он задумчиво повторил:
– Я счастлив, что могу сказать им: привет…
Он удалился, громыхая ходулями, даже не простившись со мной и не ответив на мое дружеское приветствие. Я смотрел ему вслед и думал: уж не этот ли грохот слышал я раньше? Нет, тот был гораздо более мощным и походил скорее на подземный взрыв. Не может быть, чтобы ходули Хамди даже издалека громыхали так громко. Хотя все это уже не имело никакого значения. После этой встречи с Хамди и его откровений я чувствовал себя опустошенным, ненужным. Известно ли кому-нибудь, что там такое затевается? Нам то и депо кажется, что вот-вот все уладится, а через минуту, глядишь, опять вес под вопросом. Можно ли и в самом деле что-либо уладить в таких случаях? Я тихонько посылал проклятия Хамди, городу, всему свету и даже себе: мои ужасные предчувствия начинали сбываться.
Погруженный в свои думы, я не заметил, как торговцы Кесарии стали разбегаться, закрыв свои лавки. «Тем лучше», – подумал я, когда, оглянувшись вокруг, увидел, что остался один в старом городе. Почему же лучше? Поразмыслив хорошенько, я решил вернуться домой и вдруг обнаружил, что не могу найти дорогу, все входы и выходы исчезли. Куда ни глянь – всюду гладкие стены, правда, вполне миролюбивые. Потом вдруг они распрямили свои изгибы, образовав совершенно прямую, узкую линию – всего для одного человека, которая вела прямо к моему дому.
Добравшись к себе, я, по обыкновению, застал во дворе женщин, которые были уже в курсе и начали беспокоиться, видя, что я не возвращаюсь. Одна из них заявила, что не годится строить где попало и как попало: расплачиваться за это придется безответным жителям города, женщинам, детям.
– Почему, спрашивается, расплачиваются всегда одни и те же?
Я не мог не согласиться с ней.
– А что им остается делать? – подхватила другая. – У них нет выбора.
Той, которой я опасался больше всего, Зулейхи, жены сапожника, не было среди них.
– Слыханное ли дело! – откликнулась жена Зерджеба. – Пора оставить город в покое!
Мысленно я ответил ей:
«Этот город не похож ни на какой другой, все должны это знать!» И тут на память мне пришли слова Аль-Хаджи: даже новорожденные.
Если бы в это мгновение я лег на землю, я услышал бы, что море начинает волноваться, поднимаются волны. Они приближались в пенном кипении, разъедая камень. Были на то свои причины. И я снова подумал: «Все, даже новорожденные».
Прибежали мои дети, игравшие во дворе, наполнив комнату своим криком. Может, они видели, как поднимается уровень воды? Вряд ли, их этим не запугаешь, просто пора было возвращаться домой. Они не понимали, что происходит на улице. Я пытался успокоить их, тогда они с яростью набросились на меня и даже попробовали повалить. Мать смотрела на них, не вмешиваясь, а они тискали меня, не давая вздохнуть. События вынуждают нас вести существование, к которому мы не были готовы. Раньше мужчины жили сами по себе, а женщины – сами по себе вместе с ребятишками. Зато теперь!
– Говорят, что строительство новых сооружений закончится сегодня, – заявила одна из соседок; несмотря на свалку, я явственно слышал ее слова. – Об этом сообщили по радио.
Освободившись от жарких объятий Мамии и Дидена, я прислушивался к словам женщины и не мог не заметить настороженные глаза малышей.
Кто это, госпожа Баруди пророчествует? Наверняка она. Дальше я ничего не расслышал из-за возни с ребятишками. «Строительство закончится сегодня? Посмотрим. Пока еще оно не закончено…»
– Что это?
Ребятишки снова насторожились. Я с беззаботным видом стал успокаивать их, жена сказала:
– Кто-то поет.
Так, значит, и она тоже! Она тоже заметила, что я прислушиваюсь к тому, что происходит на улице.
– Ну и веселый народ.
– Сумасшедшие.
Вдруг я почувствовал себя невыразимо счастливым. Меж тем меня не оставляло беспокойство: эти пустынные улицы за моей спиной… Однако я тут же забыл об опасности и в свою очередь принялся напевать старинную песенку, колыбельную моих детских лет. Это чрезвычайно развеселило Мамию и Дидена, они хохотали до слез, а тут еще мать решила сказать свое слово.
– Это еще что за песенка времен моих бабушки с дедушкой? – возмутилась она с притворно-серьезным видом.
Продолжая петь, я пристально смотрел Нафисе в глаза, в глубине души мне было не до смеха, уверяю вас. Мне хотелось, чтобы она поняла меня, и в то же время я боялся, как бы она и в самом деле не поняла всего.
Но она только сказала:
– Соседи услышат – что подумают? – и пошла накрывать на стол.
Ребятишки хлопотали вместе с ней: один нес кувшин с водой, другая – блюдо со свежим инжиром для шорбы[3]3
Сладкий напиток.
[Закрыть]. Меня оставили в покое. Я не сердился на нее. Ее вместе с детьми окружал ореол сияния. Любопытное наблюдение: она как будто не переменилась – и все-таки была уже не той, что прежде. Она ходила взад-вперед, поглощенная своими делами, и меня осенила горькая мысль: «Я ничего о ней не знаю».
Мне захотелось расспросить ее. К счастью, я вовремя одумался, испугавшись того, что собирался совершить. Если бы я лег на влажный песок, я услышал бы песню грядущей бури, ощутил бы черный базальт, и корни, и ветер, и дождь, расшатывающие устои земли. И так уже лицо мое покрыто пеной и водорослями. Невозможно, невозможно, невозможно, Я не мог задать ей вопросы, которые уже готовы были сорваться с моих губ. Песнь моря так и останется в плену у камня.
* * *
Новые сооружения вонзаются в наши стены днем, но по ночам особенно явственно слышно, как они растут, набирая силу. Мы уже опасаемся, как бы их свет не проник в нашу единственную комнату: пока эти безумные высотные этажи нагромождаются в хаотическом беспорядке, на лестничные площадки неустанно льется ослепительный, неиссякающий свет. И долго они будут так шириться? Сегодня вечером радио у соседей непрерывно урчит, добавляя ко всем этим шумам свою музыку. Сначала я думал, что со временем тех, кто будет слушать радио, сочтут предателями, но этого не произошло.
Склонившись над собственной тенью, жена шьет, прислушиваясь, наверное, к мощной пульсации стройки, вонзающей свои щупальца в камень. И все-таки даже злобным насмешкам ириасов не под силу отнять у нас надежду.
Тени чужды расчеты и ложные притязания, она так устроена, что проникает в самую суть вещей. Не подавая вида, жена пользуется этим с завидным старанием. Дети спят, город объят безмятежным спокойствием. Как глухо и сиротливо!
Повсюду люди, должно быть, тоже прислушиваются.
Коварным новым сооружениям удалось проникнуть в самый центр нашего города, хотя они вроде бы остаются снаружи. Интересно, что думает об этом Нафиса? Несколько раз я собирался было поговорить с ней, но так и не решился. Почему-то мне кажется, что она довольна: ужасная мысль, если принять во внимание обстоятельства, в которых мы очутились. Быть может, она рада этим чужеземцам, явившимся в нужный момент, дабы вывести мужчин из привычного равновесия? Не исключено, А если мне бежать, все бросить? Помнит ли она еще о моей нерешительности в самом начале? И что думает теперь? Я слышу, как разбиваются волны, слышу их яростную пляску, тревожащую ночной сумрак. Рядом, совсем близко, и там – вдалеке. Теперь уже нет смысла уезжать. Куда? Да и зачем? Понять не могу, почему в то утро Аль-Хаджи посоветовал мне это. Новые сооружения и так уже перевернули все в городе, какой же смысл выбираться наружу: ведь и там все то же самое. Под их натиском, случается, проваливаются целые улицы, и тогда все бегут, пытаясь спасти свое имущество, лавки закрываются. То тут, то там на стенах появляются следы страшных когтей. Что же касается времени… Оно превращается в лужи, стоит лужами на асфальте и чернеет. Вот до чего мы дожили. К счастью, в нашем квартале, расположенном в верхней части города, довольно спокойно; эти уродливые наросты, которые почему-то все еще никто не принимает всерьез, сосредоточены в центре. Хотя кое-кто уже покидает центр!
Нам есть над чем подумать этими долгими ночами – голова идет кругом! Некоторые пытаются укрыться в толще стен, особенно когда попадают в опасную зону. Я тоже стараюсь держаться к ним поближе. Есть кое-что и пострашнее: поговаривают о необходимости открыть в будущем фронт… Такое обилие серьезных проблем ни к чему хорошему не ведет – опускаются руки, делать ничего не хочется. Праздная, пустая жизнь. А ведь никто ее не хотел, никто к ней не стремился. К тому же столько людей исчезло! Но когда впоследствии в книгах записи гражданского состояния будут вычеркнуты целые страницы, на нас это уже не произведет должного впечатления. Пустая жизнь.
В определенный момент город углубился в слой осадочных пород, и многие воспользовались этим, чтобы укрыться там. Отсюда и шорох, который часто слышится по ночам. Теперь каждый день кто-нибудь бежит, пополняя их ряды. Новый город закладывается у нас под ногами, о его существования свидетельствует активная деятельность, пока еще, правда, мало кому понятная. А несколькими этажами выше, в кафе, где народа всегда полным-полно, передают из уст в уста самые ужасные новости, Со всех сторон доносится как бы шум нарастающего паводка. Я почти не сомневаюсь, что город в конце концов не выдержит всех этих напастей – ведь каждый тянет в свою сторону.
Нельзя не вспомнить и о странниках, которые все чаще встречаются на улицах, Они проникают всюду – в лавки, в жилища – и, не говоря худого слова, захватывают приглянувшиеся им места, ничуть не заботясь о тех, кому они принадлежат. И мы позволяем им это, остерегаясь слово молвить. Впрочем, мы не понимаем их языка, так же как они не понимают нашего. Это они принесли нам мрачные вести. Каким образом население могло проведать об этом, если всякое общение между ними и нами исключено? Признаюсь, это для меня загадка. Обычно происходит это так: кто-нибудь из нас заходит узнать, не надо ли им чего; слушая их монотонное бормотанье, перемежающееся долгими паузами, некоторые из нас впадают вдруг в задумчивость, глядя в одну точку невидящим взглядом. А через некоторое время мы узнаем, что один из тех, кто был в тот день с нами, исчез. Совпадение? Возможно, но говорить об этом не принято.
Море успокоилось, но держится настороже. Потемневшее, хотя и теплое, умиротворенное, оно заслоняет, охраняет нас. Когда оно тут, рядом, я как бы вновь обретаю первозданную чистоту. По ночам его волны без устали сотрясают дома, проникая через Восточные ворота, затем, пересекая весь-город, уходят через Западные ворота. Этими нескончаемыми ночами я научился лучше понимать море, и то хорошо.
Нафиса об этом знает, ее необъяснимая веселость, которой она и не скрывает, почему-то внушает мне тревогу. Выражение ее глаз, ее лица, то, каким тоном она разговаривает со мной, каждое ее движение говорят о сдержанной радости. Почему это должно внушать мне опасения? Мне хочется, чтобы она все время была рядом со мной, чтобы кольцо нерасторжимых уз сомкнулось вокруг меня там, средь прохлады холмов. Да и она сама, вопреки моим ожиданиям, проявляет странную снисходительность. Так откуда же этот страх, эти сомнения? Я не могу найти им оправдания, Вслушиваясь со страстным вниманием в ее слова, я не различаю их смысла, стараясь уловить только интонации, отыскивая знаки, которые могли бы хоть что-то прояснить для меня.
Она поднимает глаза, давая понять, что скоро собирается ложиться. Горло мое сжимается от волнения, мне с ужасающей ясностью открывается вдруг шаткость того, что нас связывает. Наши жесты, наши взгляды, движение мысли – все это так хрупко, зыбко, особенно во мраке этой душной, подстерегающей нас ночи, довольно любого пустяка, чтобы она поглотила нас. А снаружи море затаило дыхание, город распластался на нем, спит звериным сном.
Прежде чем лечь в постель, Нафиса снует туда-сюда. И этот легкий шорох напоминает мне о другом, всякий раз, как ее нет со мной, возникает то, другое. Другое ли? Может, это единое целое, взаимно заменяемо и дополняемое? Разобраться в этом очень трудно, вернее, просто невозможно. И все-таки я продолжаю гоняться за призраком, чье существование нельзя не признать, но еще более влечет меня мерцающая суть Нафисы, единственная и неповторимая. Реальная жизнь ускользает от меня, но бывают мгновения, когда я ощущаю чье-то присутствие, касание, слышу чей-то шепот, от меня требуется то безропотное повиновение, то неусыпная бдительность. Существует еще и другое, недоступное моему пониманию, и, глядя на нее, я, в сущности, не знаю, кто передо мной…
Ночь, не дарующая успокоения, ночь белая и черная, надежда, без конца возрождающаяся и исчезающая, изнуряющая… Заря никогда не встает над нами, и спастись мы можем, только потерпев полное поражение.
Я украдкой поглядываю на Нафису. Она ничего не говорит мне, и я ей ничего не говорю. Мне чудится, будто я вижу ее как бы на расстоянии, хотя на самом деле мог бы коснуться ее – стоит только руку протянуть. Я испытываю невыразимую муку. Но тут, как это иногда бывает с ней, она подходит ко мне – ибо она-то может приближаться ко мне, когда ей вздумается, а мне запрещено подходить к ней, – подходит и гладит меня по голове.
– Почему ты такой нелюдимый, ты нас не любишь?
Ничего не ответив, я закрываю глаза.
– Разве ты не любишь свою мать?
Она говорит со мной дружеским, ласковым тоном. Я открываю глаза и вижу, что она улыбается. В эту минуту я невыразимо счастлив, тревога отступает, чистая радость переполняет меня. Однако очарование, излучаемое ее лицом, проливает свет лишь на краткий миг, и я снова погружаюсь в ночь.
– Не следует поступать необдуманно. Надо знать, надо сначала понять. Ты молод. А это значит…
– Это не имеет значения.
– Не имеет значения? Для тебя!.. А для нас это имеет огромное значение. Ты еще молод.
– По нынешним временам этим никого не испугаешь, страшно другое.
Я стою, не двигаясь, сжав челюсти, и думаю про себя: «Самое ужасное не в этом. Почему это я молод?»
Я жду.
И вот наступает ночь, и мы идем за ними туда, где они их бросили. Матери, братья, сыновья – все помогают, заворачивают их в простыни; но когда понадобилось нести их, рук не хватило. Останавливаясь и непрестанно меняясь местами, мы шли целыми часами, шли, следуя за духами тьмы. Затем, продвигаясь постепенно от часового к часовому, я наконец прибыл.
– Твой отец…
– Что мой отец?
– Он не хотел. Он говорил: никакого шума.
– Но…
– Сейчас посмотрим, подожди немного.
– Чего ждать? Мне никто не нужен!
– А мать?
– Она сказала: «Почему ты нас не любишь?»
– Она? Ясно.
– Так чего же ждать?
Помолчав немного, я продолжаю:
– Поймите меня. Она сказала: «Почему ты нас не любишь?»
– Ладно, ступай.
Я вышел на волю из закопченной пещеры, и с небес спустились земля и уснувшие поля. Эти забытые вершины, где я вновь очутился, вдруг оживают: они движутся, раскачиваются, распрямляются, следуя бесхитростному, свободному ритму, и вряд ли можно испытать где-то еще такое ощущение полнейшего покоя. Я догадываюсь: это море связывает невидимой нитью Нафису со мной.
Я ухожу, вопрошая ночной сумрак, потревоженный шумом моих шагов. И чем дальше я иду навстречу невидимым просторам, тем явственнее проступает образ Нафисы. Последний мой шанс.
* * *
Огорченная моей замкнутостью, мать вздыхала:
– Печальный ребенок.
Потом забывала обо мне. В каком-то смысле ее нельзя было за это винить: жизнь наша протекала привольно среди полей, без всякого принуждения; должно быть, и я был довольно беззаботным ребенком, раз не тяготился окружающей меня пустотой. Живя в постоянном, пускай и невысказанном, страхе увидеть в один прекрасный день мир шиворот-навыворот, я никогда не играл. Один на один выдержать битву – вот что было для меня самым главным. Я упрямо сторонился мирного течения семейной жизни и, отвергая любое общество, скрывался в трудно доступных местах. Исследовав наш полуразрушенный замок, таивший множество укромных уголков, и смирившись с тем, что открывать больше нечего, я понял: столкновения с другими мне все равно не избежать… Вокруг меня в хаотическом беспорядке громоздились неодушевленные предметы, вещи, оказывавшие отчаянное сопротивление при малейшей попытке подчинить их своей воле, но мало того: те, другие, таившие еще большую опасность, преображались в них, не переставая при этом действовать; мне противостояли слова и жесты людей и застывшие, неподвижные лики вещей. Одного желания оказаться вне пределов их досягаемости было явно недостаточно, поэтому я хотел научиться умело прятаться, это стало первейшей моей заботой. Хотя, надо сказать, удовольствия мне это не доставляло: приходилось вести полную превратностей жизнь ради того лишь, чтобы организовать надежную оборону.
Родители предоставляли мне полную свободу распоряжаться своим временем, только бы я им не мешал. И им не приходилось жаловаться: покой их редко нарушался по моей вине. Я и сам был слишком занят собой. Всюду подозревая подвох, я неустанно держался настороже, неослабевающее недоверие стало для меня основным жизненным правилом. И порою я приближался к истине, природа которой была мне неведома, – она, как глубокая рана в сердце, причиняла боль, но вскоре ощущение это прошло.
Как-то вечером я вел нескончаемый бой со своими недругами, мысли мои порхали, вторя шелесту бесчисленных крыльев в небе. Я вслушивался в этот трепет, в это неясное волнение, со всех сторон подступавшее к нашему жилищу. Вдруг совсем близко послышался чей-то голос, кто-то звал меня. Я встал, дрожа всем телом. А тот подождал, прислушиваясь, и снова стал звать. В моей комнатке было окно, я подбежал к нему, стал вглядываться в гущу расстилающихся внизу садов, в даль небес. В доме нашем было много окон и дверей, он возвышался над сумрачными долинами, бескрайними просторами, куда ходить мне строго запрещалось; где-то там, прячась за линией зеленых холмов, находился город. А вокруг – никого и ничего.
Я решил подняться на террасу.
Взобравшись по бесконечной лестнице, зажатой между двух стен узкого прохода, я увидел бескрайний горизонт. Летний ясный вечер дышал покоем, в воздухе слышалось шуршание крыл, откуда-то доносились неясные отзвуки. Заскрипели ворота, я услыхал топот скотины, потом какое-то металлическое позвякиванье. Внутри дома царила обычная суматоха. И нигде ничего подозрительного. С какой поразительной быстротой земля вдруг начала погружаться во мрак, а звуки затихать! Я медлил на террасе, не зная, что делать, какое принять решение.