Текст книги "Кто помнит о море"
Автор книги: Мухаммед Диб
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
(Один только Хамади осмеливался обращаться к отцу запросто. С детских лет связанный с нашим семейством, он принадлежал к исчезнувшей ныне породе слуг былых времен. И, верно, потому он мог беспрепятственно входить к нам в любое время: ни мать, ни сестра, которая была уже, можно сказать, девушкой, да и вообще ни одна женщина в доме не закрывали лиц в его присутствии.)
Тем не менее однажды эти самые поденщики отказались работать, не закончив сбора апельсинов, и заняли плантации. Помнится, они добивались увеличения жалованья. По распоряжению отца Хамади пошел и нанял других, затем с их помощью прогнал строптивых работников ударами мотыг и лопат.
Таинственные знаки загодя подготовили меня к мысли о возможном конце такой жизни и вообще этого мира. Море начало постепенно отступать, но никто не обратил на это внимания, и удивляться тут нечему. Потом умер мой отец. За ним стали умирать и другие. И теперь на улицах встречаются одни лишь потенциальные мертвецы. Они оставляют после себя огромную пустоту в живой ткани города.
Я изучал перекрестки, где толпились прохожие, а также площади, рынки, кафе. Импульс, возникший неведомо где, распространялся в толпе незримыми токами. Неразличимые на первый взгляд, эти силовые линии становились вполне ощутимыми, стоило обратить на них внимание, и тогда уже не составляло ни малейшего труда проследить за их направлением и протяженностью. Причем подчинялись они далеко не слепому случаю! Необъяснимо почему – по крайней мере для меня – все они, видимо, устремлялись к новым сооружениям. Хотя, по сути, что же тут удивительного? Кроме того, никакое препятствие, никакое вмешательство не могло заставить их свернуть с заданного пути. Я не поддался искушению и не позволил им увлечь себя. Но самое-то замечательное во всем этом – мужество и спокойствие толпы.
В тот памятный день, отмеченный затмением, которое не предусматривалось ни в одном календаре, одна только Нафиса не проявила излишней нервозности. На лице ее я заметил неведомое мне прежде выражение – не взволнованное, а скорее насмешливое. А между тем на улицах я видел, как прохожие собирались группами по пять, по шесть человек, пытаясь отыскать в газетах если не объяснение этому событию, то хотя бы упоминание о нем. Ничего такого они, разумеется, не обнаружили. Да и не слишком ли поздно они спохватились, разве теперь что узнаешь? Нам оставалось только сжать зубы и ждать повторения чего-либо подобного.
(С тех пор прошло две недели. Затмение не повторилось. Но оно повторится. Обязательно повторится, когда мы и ждать уже перестанем, и думать о нем забудем. Так стоит ли оборачиваться и смотреть вспять? Не лучше ли следовать мудрому течению воды, ведь все в нас так похоже на воду, сольемся же с ней. Даже ириасы и те оставили свои насмешки, сменив их на трогательный щебет. Только тот пловец, у кого сердце крепкое, доберется до другого берега… Если, конечно, море будет с прежней силой биться о берег, уж этот-то знак не обманет.)
Вполне возможно, что своим безмятежным спокойствием Нафиса обязана такого рода предчувствию. В ней рождается что-то огромное и неожиданное, чего я не могу понять. И порою я даже спрашиваю себя, ее ли видят мои глаза и не чужая ли она мне?
– Если бы я мог отыскать место, где можно спуститься в подземный город, – признался я ей несколько дней назад, не подозревая, на что обрекаю себя: слова вырвались как-то сами собой, помимо моей воли, – если бы я нашел такой проход, уверяю тебя, я не сомневался бы.
В это мгновение все, что еще связывало нас, вдруг исчезло, растворилось, передо мной и в самом деле предстала другая женщина. Я чуть было не вскрикнул при виде ее. И эта другая Нафиса снисходительно улыбалась, улыбку ее вполне можно было бы счесть жестокой, хотя она и не была таковой, просто была непонятной.
– Нет, – насмешливо сказала мне в ответ незнакомка.
Я промолчал, понимая всю бесполезность слов.
Однако мне удалось добиться своего. Незнакомка пристально смотрела на меня. Я не опускал глаз, и тут у меня стали появляться мысли – а может, это она мне их внушала? – которые невозможно было облечь в слова. Я взглянул на игравших возле нас детишек, не подозревавших о разыгрывавшейся драме. И они представились мне еще одним знаком, таким простым и ясным: это и был намек на существование иной жизни.
– Обнаружить такого рода вещи, – подумал я вслух, – чаще всего дело случая.
Незнакомка ничего не ответила, и разговор оборвался.
И все-таки, отвернувшись, я счел нужным добавить:
– Каждый день находятся люди, которые ныряют туда, а ведь могли бы преспокойно сидеть у себя дома.
Нафиса безмолвствовала. Я ждал ее, но она все не возвращалась, а было уже поздно.
После затмения жизнь потихоньку шла своим чередом и дома, и в городе, но каждый терзался подозрением, страхом, тревогой. Казалось бы, смешно, но у женщин вошло в привычку собираться, словно по сигналу, возле входной двери и слушать, что происходит снаружи. А если спросить их, что случилось, они тут же стыдливо расходятся и прячутся каждая у себя. Глядя на все это, Нафиса улыбается, да, она только улыбается. Исходящие от солнца лучи рисуют на нашей земле быстро меняющиеся диаграммы и в один прекрасный день сожмут ее плотным кольцом. Тогда останется только взобраться на вершины или кануть в глубины. Я говорю о нас, ибо мы живем ожиданием этого!
Я и сам не заметил, как меня, против воли, вовлекли в направленное к определенной цели перемещение толпы. Меня неотступно преследовало воспоминание о той бессонной ночи, когда в доме все вот так же кружили. У людей, подобно мне захваченных круговертью, на месте глаз и рта были самые настоящие кратеры, их изможденные лица, казалось, были слеплены из комьев глины. Мы двигались точно во сне. Ко всему готовые, мы шли вперед, нисколько не заботясь, куда ведет этот путь и чем может кончиться наше шествие. По счастью, было светло.
Как видно, становится опасно посещать большие улицы и вообще места, где обычно собирается много народа. Но главное, следует избегать открытых перекрестков, особенно подверженных тем или иным веяниям. Нехорошо оказаться там в неподходящий момент, всякое может случиться. Большинство из нас инстинктивно, наверное, избегает их теперь, это сущие ловушки, где вас подстерегает смертельная угроза, недаром там всегда пахнет мандрагорой; но много ли таких, кто все время остается настороже, не смыкая глаз, да и что значит по нынешним временам не смыкать глаз? Пожалуй, будущее нашего города и в самом деле начертано на его перекрестках. Так пусть же оно свершится!
А как же Нафиса? Она-то уж, во всяком случае, решительно ступает там, где я продвигаюсь с величайшей осторожностью. Она покоряет вселенную, ей подвластна любая вещь, а потом она пытается успокоить меня своей обезоруживающей улыбкой. И все-таки я почти счастлив, да-да, счастлив, правда по-своему, на свой лад, но иногда и в самом деле безрассудно счастлив. Хотя мне никогда не понять, каким образом Нафисе удается воздействовать на меня.
Я с удивлением и даже с болью глядел на ее прекрасное удлиненное лицо, на котором без труда читалось сострадание. Я отпрянул, и лицо тут же исчезло, Я почувствовал усталость. Странную какую-то усталость, она поселилась где-то в глубине моей души, а может быть, то была вовсе не усталость, а стремление к чему-то, что трудно даже с точностью определить, К чему-то такому, что как раз и должно было помочь мне преодолеть мое горестное состояние.
«Ну, а теперь, я полагаю, ты станешь ненавидеть меня?» – мысленно обращался я к своей жене.
– За что мне тебя ненавидеть? – услышал я ее голос, звучавший вполне миролюбиво.
Сама Нафиса не появлялась.
– Так ведь обычно бывает. Мы сами себя на это обрекаем.
– Это последнее, что может случиться: мне ненавидеть тебя!
Я посмотрел на дверь, у меня было такое чувство, будто она за занавеской, но почему-то медлит войти. «До чего же я несчастен», – подумалось мне.
– Так и должно быть, – снова послышался голос Нафисы.
Я повернул голову: она глядела мне в лицо. Мне казалось, я шел не один час, чтобы прийти сюда, я изнемогал. Она была той, что покорила мир, и мне удавалось видеть ее лишь урывками, мимолетно. Нафиса простерлась предо мной, словно открылась незримая рана, которая становилась все глубже, уходя в полые черные камни, поддерживающие море, внедряясь в подземный город, ниже базальта, охраняющего подземный город, ниже дождя, орошающего этот базальт. Казалось, она вбирала в себя все мироздание.
Недавно был обнаружен пылающий костер, он внушает людям беспокойство; не то чтобы он был огромным, но зато истоки его уходят глубоко в землю. И если не так уж велик риск пожара на поверхности, приходится опасаться катастрофы в подземном мире. Эта неясная тревога терзает всех нас. Как и многие другие, я ходил туда – просто посмотреть. В указанном месте я не обнаружил ничего, только кусок черного камня, совершенно холодный снаружи и потому, показалось мне, не способный распространить пламя. Зато у меня создалось впечатление, что внутри все горело, да и сейчас, верно, горит – сам я с тех пор гуда не возвращался. Люди разглядывали камень с недовольным видом и боязливо удалялись. Быть может, они ошибались? Я в этом далеко не уверен. Просто так никогда ничего не бывает. Теперь, когда нами правят силы с той стороны, на каждом шагу нас подстерегает опасность: либо бездна, либо испепеляющее солнце.
* * *
Никогда не забыть мне этой ночи. Я спал и сквозь сон все время слышал торопливые шаги, хлопанье окон и дверей, которые то открывались, то закрывались. Весь дом сотрясался, причем к этому шуму примешивались еще и другие, непонятные звуки: вздохи, жалобы или стоны, доносившиеся неведомо откуда. А в какой-то момент послышалось даже бряцание цепей, а может быть, позвякиванье колокольчиков на скотине, которая, обезумев, мчалась во весь опор.
Внезапно кто-то взял меня за руку и резко встряхнул, я открыл глаза. Нет, я не спал. Склонившись надо мной, на меня глядела Акса, рослая негритянка, командовавшая всей прислугой в доме.
– Что случилось? – пробормотал я.
– Твой отец умирает.
Не помню, как я вскочил, как бросился к папиной комнате – нога-то у меня еще не окрепла, – как вбежал туда и очутился возле отца. Он лежал на своей огромной кровати, старинной, с позолоченными железными прутьями кровати под балдахином, лицо его распухло и почернело. В дверях толпились служанки, зная, что их не прогонят; чей-то голос, из тех, что всегда раздаются в такие минуты, вопрошал на улице, послали ли за доктором. В изголовье умирающего сидела, вернее, простерлась моя мать. После недолгого молчания все тот же голос повторил свой вопрос.
И все та же Акса, которая разбудила меня, в сердцах ответила тому, кто спрашивал, оставаясь невидимым:
– Конечно, послали! Не станем же мы ждать, пока…
Окончание фразы растворилось в шуме, сотрясавшем весь дом. Я стоял неподвижно, вглядываясь в отца и чувствуя на себе испытующий взгляд Аксы.
Акса подходила все ближе и, наконец, очутившись совсем рядом, шепнула мне на ухо:
– Ты здесь единственный мужчина.
У меня перехватило дыхание, едва я услышал эти слова, непреодолимый ужас сковал меня, мне захотелось убежать. Однако Акса, нисколько не беспокоясь о моих чувствах, подтолкнула меня еще ближе к отцу, совсем вплотную, я боялся смотреть на него, избегая его взгляда, а она вложила его правую руку с поднятым вверх указательным пальцем в мою. И тут вдруг гнусная мысль пронеслась у меня в голове: «Сейчас ты умрешь, спасенья тебе нет…» Я разглядывал отца: на лице его отражалось такое страдание, рот весь перекосился, он таращил глаза, но ничего не видел и не мог узнать меня. И тогда мне стало жаль его… Я хотел помочь ему, но, к величайшему своему отчаянию, не знал, как это сделать. Я сжимал его руку в своих руках, подносил ее к дрожащим губам.
Акса велела мне повторять вслед за ней:
– Тебе, кому открывается вечность…
– Тебе, кому открывается вечность…
– … Я клянусь хранить верность…
– … Я клянусь хранить верность…
– Духу наших предков…
– Духу наших предков…
– … Клянусь…
Я произносил слова, не понимая их смысла; трижды Акса шептала клятву, и столько же раз я должен был повторять ее вслед за ней. Я не мог этого вынести, я готов был закричать, только бы освободиться от тяжести, сжимавшей мне грудь, и в конце концов упал без сознания. Ощущение было такое, будто жизнь внезапно покинула меня.
На другой день меня разбудили молитвы праведников. Я горел как в лихорадке, слезы скатывались по щекам и капали на подушку. Еще бы, я оставил умирать отца… Эта мысль не давала мне покоя, она неотступно преследовала меня, и я в оцепенении долго прислушивался к молитвам.
Откуда-то издалека до меня донесся голос Аль-Хаджи:
– Это самое тяжкое испытание для праведника.
Он улыбался, указуя перстом куда-то поверх моего лба.
– Теперь вы знаете, откуда берется зло и как чему следует быть.
Внимательно прислушиваясь к этому доброму голосу, я вдруг с удивлением обнаружил, что сделал одно открытие, и опустился на колени:
– Да! Глаза мои открылись, и все мне предстало в ином свете!
Оглядываясь по сторонам, я задавался вопросом, что мне надлежит делать: остаться или уйти? Попытавшись к тому же о чем-то вспомнить, я снова сел.
– Который теперь час?
Он достал огромные часы, прикрепленные шнурком к одному из внутренних карманов его рабочего халата.
– Вы куда-то спешите?
– Нет, а вы?
– Тоже нет, а почему вы хотите уйти?
– Видите ли…
– Сейчас пять часов.
Я махнул рукой, давая ему понять, что это не имеет значения. Он кивнул головой в знак того, что мне не следует обижаться.
– Прошу прощения.
Обдумывая сказанные им слова, я терзался собственными воспоминаниями, которые неотступно преследовали меня, и не видел, как он встал со своего места и проскользнул туда, где стояла своего рода дарохранительница. Вскоре после этого до меня донеслось похожее на молитву бормотание. Оглянувшись по сторонам, я почувствовал необходимость встать. Затем я пошел к двери и пробыл там минут пять. Аль-Хаджи кончил молитву и опять сел на свой табурет; я тоже вернулся и занял прежнее место напротив него. Теперь я уже не ощущал желания плакать, я снова обрел спокойствие.
– Прошу прощения, – повторил я, повеселев.
Посветлевший взгляд Аль-Хаджи, казалось, обволакивал меня. Глаза его так ярко горели в этот момент, что мой друг как бы растворился в их свете и я с его помощью мог видеть уже не только внешнюю оболочку вещей; лицо его постепенно преображалось, чуть вздрагивая в ясном сиянии, я испугался, ибо под чертами Аль-Хаджи проступали более тонко, но вполне явственно черты Нафисы.
– Вот видите, каков я, – заметил он.
Меня охватило волнение. Показав ему со смехом свои дрожащие от избытка чувств руки, я опустил голову.
– Понимаю.
И далее он заговорил так тихо, что мне стоило огромного труда разобрать его слова. Я с завистью поглядывал на дверь. Там медленно проплывали спировиры в окружении метеоров. Я печально следил за ними, потом они исчезали из вида; им на смену явились женщины в белом. Тут я услышал радостный голос Аль-Хаджи:
– Я вернулся.
Я вопросительно посмотрел на него; он нерешительно провел рукой по лицу, погладил бороду и в конце концов не выдержал:
– Пожалуй, лучше уж признаться.
И он со всей откровенностью рассказал мне, откуда вернулся.
Стая ириасов, слетевшихся со всех сторон, накрыла тело моего отца, которого оставили так, открытым, на все это время. Можно подумать, что они только и ждали первой возможности и безжалостно набросились на него. Но вскоре я понял, почему.
В следующую минуту он был поднят в воздух множеством крыл, и этот небесный ковчег открылся взору всех мужчин, но они в своем ослеплении не обратили внимания на это знамение. Хотя отныне сомнения быть не могло. Воздушный корабль описывал все более широкие круги над городом и вскоре совсем исчез из вида. Однако знамение завершено было полностью лишь в тот миг, когда умерла в свою очередь моя мать, вскоре после этого, – не привлекая к себе внимания, она вернулась в лоно вод. Рассказывать о последовавших за этим двойным несчастьем неделях полнейшей потерянности у меня недостанет сил. Скажу только, что с той самой поры и начали двигаться стены. К тому же они довольно часто пели без всякой на то причины. А стоило им умолкнуть, как чей-то голос, метавшийся по подземным ходам, подхватывал песню. Если мне случалось выйти из дома, голос этот следовал за мной, пробуждаясь у меня под ногами, и привлеченные им ириасы возвращались, кружа какое-то время вокруг меня, потом устремлялись вниз, к земле, падая на то самое место, откуда доносился голос.
Затем без всякой видимой причины они исчезли внезапно, как дым. Однако полет их навсегда останется в моей памяти связанным с обрушившимся на меня несчастьем. Мой отец унес с собой секреты, которыми владел, хотя и был скорее их хранителем, нежели истинным властелином. Жизнь его была иллюзорной, он сам превратил ее в иллюзию, наверное, необходимую, но длиться она могла до тех лишь пор, пока сам он ее поддерживал… И после его смерти все богатство исчезло вместе с ним. Что за сумасброд! А мы-то считали его таким положительным, трезвого ума человеком. Хотя по ночам до нас не раз доносились из отведенного только ему одному крыла дома отзвуки освещенного несказанным светом празднества, которое он устраивал для себя, используя для собственного удовольствия ту власть, которую ему доверено было хранить. Словно он был ее хозяином! Словно он сам был ее властелином! И подумать только, что всему этому пришел конец, погасли огни, жилище снова погрузилось во тьму, секреты потеряны.
А может, потому, что иллюзии суждено было кончиться вместе с его смертью, он и пожелал положить ей конец со всей пышностью? Он был не из тех людей, кто мог довериться кому бы то ни было. Он послал миру весть на свой лад, единственным достойным его способом, хотя весть эта лишена была всякого смысла для наступающих времен и потому о ней тут же забыли. Теперь я лучше понимаю изменчивые настроения отца, его сбивающие с толку фантазии: они навеяны были предчувствием неизбежного.
Замок наш, воплощавший для меня преемственность поколений, был всеми покинут, поместье раздроблено, с первых дней я чувствовал себя затравленным, жизнь моя превратилась в нелепый маскарад. И если я все-таки пытался бороться, то трудности мои от этого только возрастали, какой-нибудь случайно уцелевший ириас посылал мне вместо приветствия злую насмешку, плевал на меня и взмывал прочь с молниеносной быстротой. Что за ирония судьбы!
Нафиса навсегда осталась в замке; это равносильно было моей смерти. Само слово нафиса означает и место, где живут, и душу, что находит там себе прибежище, и всю жизнедеятельность, оно означает также наше потомство и уроки, которые нам завещаны; потому-то мы и называем этим именем своих жен. Я словно вновь вижу ее теми глазами, что тогда, в те далекие времена, я вижу ее и хотел бы вечно покоиться в ее тени, под сенью ее золотистой листвы, искать взглядом следы моих сновидений. Вспомни обо мне! Не забудь весной покрыться цветами! Я и не подозревал, какие страдания может причинить насильственная разлука, стоило мне лишиться тебя, и я очутился на земле, где царит постоянно ужас. Само строение воздуха было нарушено, пространство развеяно, и – новое проклятье – само дыхание его угасло. Потому-то мне и захотелось вдруг упрекнуть Аль-Хаджи за то, что он позволил мне войти и сесть в его лавке. Это значило позволить мне предаваться воспоминаниям, познавать себя! Я ходил взад и вперед по лавке, а в душе тем временем все переворачивалось, скалы и воды, со дна поднимался осадок, захлестывая меня тяжелой волной. Искушение. А я-то отважился прийти к нему, ни о чем не подозревая!
Он молчал, смотрел на меня и ни о чем больше не спрашивал.
– Другим все равно не станешь.
Я сам удивился своим словам, а главное, тону, каким их произнес. Отдавал ли я себе отчет в том, что эти неосторожные слова выдавали меня с головой?
Добряк улыбнулся в ответ.
– Стало быть, вы хотели бы стать другим?
Сначала я не решился ответить, потом вдруг с какой-то яростной силой, не выдержав, произнес:
– А почему бы и нет?
Послышался неясный треск и долго не смолкал в наступившей тишине. За ним последовал другой, третий. Еще и еще… Затем внезапно разразился град, как будто пули застучали, а под конец обрушился мощный шквал, который сметал на своем пути вся и все. Потом снова послышались потрескивания. Как только они прекратились, стены приняли иное положение, и вид у них стал совсем другой. Я стоял посреди лавки. Глухой гул все еще доносился из опустевшего, настороженного города, сотрясая его до основания, прокатывался по узким проходам, поднимался ввысь. Ничего не поделаешь! Теперь я понимал, к чему ведут мои беседы с Аль-Хаджи. Совсем обессилев, я застыл неподвижно, пытаясь бороться с навалившимся на меня сном. Рядом со мной, словно дуновение ветра, прошла Нафиса; я видел, ничуть не удивившись, как она появилась из самого темного угла лавки. Я взял ее руку и приложил к своей груди: она была горячей и невесомой, похожей на луч света. Закрыв паза, я шагал, стараясь ни о чем не думать. Целое полчище ириасов с поразительной дерзостью набросилось на меня, они впивались мне в голову, стараясь проникнуть внутрь. Но напрасно их стаи вились надо мной, напрасно они разносили в щепки двери в тщетной попытке добраться до меня, разоряли дома, сеяли ужас и опустошение, им не удалось запугать меня. Нежность вездесущей Нафисы согревала меня, как пламя; пускай она молчала, зато я думал о завтрашнем дне, о грядущем, в котором мы будем жить.
* * *
Зулейха что-то кричит нам со двора. Но шум голосов, поднявшийся в доме, заглушает ее слова, и я не могу разобрать, о чем она говорит. В комнату входит жена, и я прошу ее:
– Узнай, в чем дело.
– Представляешь, в самом центре города. Страшно подумать.
И так как я отказываюсь ей верить, она повторяет с пылающим лицом:
– Такого еще никогда не было. Ступай посмотри.
Я выхожу. Множество людей бежит к Медресе. Я следую за ними. Тени с глазами без зрачков отрываются от стен и, едва касаясь меня, несутся по улицам.
На подступах к Медресе я попадаю в какой-то немыслимый круговорот – это ириасы, они приводят в движение весь этот поток с его приливами и отливами, взлетами и падениями, столкновениями, поток несет меня, я ничего не вижу вокруг. Потом наконец понимаю, в чем дело: стены теснят население. Долго ли так будет продолжаться? И где искать спасения? Изрыгая людей с одной стороны, они тут же втягивают их с другой, и по мере того, как они отталкивают нас, на пути возникают все новые непреодолимые преграды. И в этом всеобщем смятении стерлись, исчезли бесследно целые улицы, а другие никуда уже не ведут. Зажатая со всех сторон толпа оказывается в конце концов в тупике, где она сгрудилась, сбилась в плотную массу, как тесто, и где всякое передвижение становится несбыточной химерой; пытаться увидеть, что происходит там, впереди, тоже дело немыслимое. И вдруг в этот самый момент толпа разрывает свои путы и с отчаянным воплем устремляется вперед, выражая тем самым свою ярость, свою боль. По злой иронии судьбы все мы – мужчины, женщины, дети – оказались в эту минуту раздетыми, лишенными всякой одежды. И вот мы бежим – не идем, а бежим, – и стон безысходной скорби несется впереди нас, и стены вместе с разодранными в клочья рубашками колышутся вкруг нашей наготы. Изливается страдание, накопленное жителями города за это время, все, что таилось внутри, вырывается наружу. Но демонстрация эта теряет свое значение, она ни к чему не ведет и вообще не имеет смысла перед лицом выстроившихся по обе стороны нашего шествия стен, взирающих на нас глазами иного, чуждого нам мира. Ужас, который исходит от них, сокрушает нашу силу. Мы проходим мимо с поникшей головой. И вот в конце улицы, куда мы свернули, мы наталкиваемся на новое заграждение; тогда мы возвращаемся на площадь, откуда вышли, пытаемся пройти по улице, ведущей в противоположную сторону. Однако там нашему движению преграждают путь другие стены. И так со всех сторон, куда бы мы ни двинулись. Мы вынуждены оставаться на площади, кружа по замкнутому кругу, надрываясь от крика, а тем временем горячий ветер, наверняка направляемый в нашу сторону новыми сооружениями, обрушивается на толпу сильными шквалами, обжигая нас. «Пускай сомкнутся над нами, – молю я мысленно, – пускай сомкнутся над нами». И в эту самую минуту, словно услышав меня, стены стремительно надвигаются на нас, чтобы разметать в разные стороны; в мгновение ока каждый оказывается за несколько улиц отсюда. Я возвращаюсь домой, созерцая залитое солнцем утреннее небо и прислушиваясь к хору ириасов, звуки которого доносятся издалека. На своем пути я не встречаю ничего такого, что не казалось бы смехотворным по сравнению с тем событием, которое мне довелось пережить. Я думаю о Зулейхе: сегодня ее колдовские чары сделали свое дело.
Горячий ветер не унимался и на другой день, а через три дня город совсем зачах от суховея. Люди на улицах – и те, кто торопился по делам, и просто прохожие – казались озабоченными и старались избегать друг друга, а над ними кружили стаи ириасов, потерявших всякий стыд. Они не жалеют даже женщин и детей. И нет никого, кто решился бы выстрелить в них. Какой смысл восставать? После той жалкой манифестации, в которую вылился протест против чудовищной власти стен, и думать об этом нечего, а те уже снова сомкнули свои ряды. Да и установившаяся сушь делала свое дело, избороздив трещинами не одно глиняное лицо. Научиться жить не двигаясь, в строго ограниченном пространстве, которое все более сужается, – практически в дыре, научиться дышать так, чтобы даже грудь не подымалась, не производить ни малейшего шума, мечтать, но при этом ничего не желать: словом, полное самоуничтожение – вот на что мы обречены в ближайшем будущем.
Новые сооружения непрерывно растут и размножаются, все теснее сжимая вокруг нас свое кольцо, и это несмотря на то, что некоторые из них взрываются или рушатся сами собой, едва успев подняться над землей. Пока мы еще в состоянии защитить самих себя, если захотим, такая возможность есть. Теперь мы знаем, что их можно уничтожить, но при одном условии: взорвать весь город и самим взорваться вместе с ним… Есть среди нас такие, кто готов заплатить эту цену? К несчастью, нет. А значит, надо хранить свое негодование про себя. Что же касается меня лично, то я не сомневаюсь, что это все равно кончится всеобщим уничтожением. Но какой толк говорить об этом…
Ну а если все-таки говорить, то есть вещи, к которым следовало бы присмотреться повнимательнее, тогда многое станет понятно. Так, например, горожане, на которых, в общем-то, мало кто обращает внимание, стали относиться ко всем этим ужасам довольно безразлично: каждое новое событие, одно страшнее другого, отодвигает все дальше пределы допустимого… и уже не в силах вывести никого из равновесия. Новый город, мерзость этого времени, не похожего ни на одно другое, – стал частью нашей жизни. У нас просто недостает мужества в этом признаться. Взять, к примеру, наших друзей, которых мы теряем вдруг из вида, – что с ними происходит? Через некоторое время мы предпочитаем вообще об этом не думать.
Чтобы преодолеть тревогу этих дней, я пытаюсь заложить основу некой новой науки; назову ее так: теория поведения ириасов. Я беру на заметку направление, число и часы их вылетов и возвращений, высчитываю широту и продолжительность, а также высоту их полетов, отмечаю время, когда они хранят молчание, а когда начинают галдеть. На основании сделанных ранее наблюдений я отваживаюсь иногда предсказывать. Думаю, что мне удастся установить если не законы, то по крайней мере какую-то последовательность. И я уверен, что на основе этого сумею в конце концов разгадать скрытые пружины поведения этой птицы, а возможно, даже и мотивы ее действий. А почему, собственно, нет? Обладая общей теорией их больших и малых маневров, я смогу предугадать надвигающиеся события. Ибо, на мой взгляд, все, что происходит у нас, так или иначе связано с их стратегией, а стало быть, именно в ней, мне думается, скрыта наша судьба и наше будущее, точно так же как судьба и будущее нашего города. Правда, многое мне еще самому неясно, и до конца, как видно, далеко: моя молодая наука только-только набирает силу, хотя совсем недавно она уже оправдала мои ожидания, ну, или, во всяком случае, кое-какие надежды. Таким образом, подтвердилась справедливость моей точки зрения, – а это уже немало! – и я понял, что следует продолжать мои поиски именно в этом направлении, путем таких исследований я непременно достигну цели. Если бы только от меня порой не ускользал смысл моих расчетов, я уже добился бы своего! Но увы, смысл этот, само собой разумеется, уходит корнями в тот мир, куда мне нет доступа. Это новые сооружения, постоянно угрожающие нашей жизни, отнимают у меня недостающую, ускользающую часть общего смысла, Да и сами ириасы, насколько мне удалось заметить, гораздо более ценят общество тех, других (которые живут в новых зданиях), чем наше, они стараются держаться поближе к ним, а не к нам. Целыми днями они там играют, смеются вместе с ними, а нам достаются одни только косточки от оливок да насмешки, им же они приносят все новости, какие только могут. Ничего не поделаешь. Не без грусти смотрю я на все это и готов распроститься с последними своими иллюзиями на их счет. Пытаюсь убедить себя, что это всего лишь птицы, и продолжаю свои наблюдения. Но, как бы я ни старался, в наблюдениях моих много случайного, и вполне возможно, ничего из этого не выйдет. Ну и ладно! Иногда я спрашиваю себя, может, оно и к лучшему? Я немного стыжусь самого себя, даже чувствую себя виноватым… С некоторых пор наблюдения мои не приносят мне ничего, кроме горечи.
Я невольно думаю о тех, кто и в самом деле рискует собой, вспоминаю рассказы о заложниках. Хотя и нам, всем остальным, кому удается укрыться на время от жестокости новых сооружений, пощады ждать нечего, нам нет спасения. А они, как же они-то? Даже игры ириасов, и те становятся бесспорным отражением этого насилия в небе. Когда я признаюсь себе в таких вещах, я закрываю лицо руками, мне даже случается желать, чтобы и меня как-нибудь тоже взяли заложником, только бы не видеть всех этих страданий.
Из всеобщего шума голосов, оглушающего меня, когда я возвращаюсь домой, выделяется пронзительный, резкий голос нашей соседки Фатемы:
– Можно подумать, что он провалился в преисподнюю!