Текст книги "Кто помнит о море"
Автор книги: Мухаммед Диб
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
Когда я пришел, собравшиеся во дворе женщины обсуждали случившееся. Тогда-то все и началось: маленькая Зулейха со смеющимися глазами набросилась на меня с вопросами. До этой минуты в течение долгих лет соседства она была для меня всего лишь женой сапожника Аббаса, и если иногда, а случалось это довольно редко, какое-то неясное предчувствие настораживало меня, настоящих причин для беспокойства все-таки не было, мимолетная тревога тут же улетучивалась. И вот теперь именно Зулейха оказалась орудием судьбы, только что явившей свой лик там, в кофейне! Стоило ей только раз глянуть на меня своими зелеными глазами, как я словно оцепенел. А как другие женщины, успели они что-нибудь заметить? Во всяком случае, они сразу умолкли и, окружив меня, все как одна держались настороже, проявляя крайнюю сдержанность. И вдруг среди них я увидел Нафису. Как, и она тоже!.. Не может быть, она тут, конечно, совсем по другим причинам. И в самом деле, когда мои глаза встретились с ее глазами, мне показалось, они говорили: «Потерпи…»
А Зулейха, оказывается, была в курсе всего. Она говорила о том типе, о взрыве, о машине, убивающей время. Обо всем, только не о моей тайне. Хотя и о ней все знала: достаточно мне было встретиться с Зулейхой взглядом, чтобы удостовериться в этом. Как раз к ней-то она и подбиралась. На мое счастье, в ту пору я знал об этом не больше, чем она. Зулейха не сводила с меня своих смеющихся, искрящихся глаз, ловила каждое мое слово, точно так же, как все остальные женщины, в том числе и моя жена, но она-то ни о чем меня не спрашивала, казалось, она напрягала все силы, посылая мне взглядом все ту же мольбу: «Потерпи, прошу тебя, потерпи до самого конца».
Нафиса наверняка знала об опасности, которой подвергала меня эта потаскуха.
– Я очутился в самой гуще, – вымолвил я наконец. – Но меня не задело. Чего же мне бояться теперь?
И тут все заговорили разом. Я чувствовал себя спасенным, опасность отступила, старания Зулейхи оказались напрасными, она потерпела неудачу. Я слышал, как она снова сказала:
– Знаем мы их, хотят навязать нам свою волю, на своем настоять!
Затем обратилась к другим женщинам:
– А по какому праву? Мы не…
В ослепительных лучах полуденного солнца слова расщепились, улетучились. Я вошел в нашу комнату, тень, прижавшись грудью к стенам, отодвинула их далеко-далеко. Я был свободен благодаря щели, сквозь которую проглядывало море, и смог услышать такие слова:
– Я здесь, здесь.
Это были даже и не слова, а едва уловимый шепот, вместе с ним проник и долго не исчезал запах морских водорослей и соли.
Нафиса осталась с соседками во дворе, я же ходил из угла в угол, сам не зная, что толкает меня на это. Избыток света, который я все еще носил в себе, дурманил меня, и я никак не мог привыкнуть к морской глубине этой комнаты. Ребятишки, верно, играли на улице. Я весь дрожал, горел как в лихорадке, и это мешало мне думать.
В комнату вошла Нафиса, лицо ее сияло.
– Ты был там в момент взрыва?
Я не сумею выразить чувства, охватившего меня, когда она спросила об этом. Что она надеялась услышать в ответ? И снова зазвучала мелодия, едва уловимая, вроде запаха морских водорослей и соли, который я вдыхал. Утешь меня, раствори мою тень…
– Это произошло в двух шагах от меня. Я был в Суикве.
Дрогнувший голос выдал меня. Как объяснить ей, дать понять, что испытываешь в такие вот минуты?
– И что же?
– Как видишь, я здесь.
А во дворе тем временем небо, великолепное небо начало рваться в клочья, слышалась болтовня соседок. Еще не пришло время вернуться к древнему обычаю выражения страстей. Меня раздражало то, что я не в силах был поведать о муках, которые мне довелось пережить. А перепуганная Нафиса с интересом спрашивала:
– Как это произошло?
– Ступай спроси у жены сапожника. Чего тебе еще надо?
Я тут же раскаялся в своих словах: каким тоном я их произнес? Нафиса потупила голову.
Я коротко рассказал ей о событиях, свидетелем которых был. Видно, любая женщина и впрямь предпочитает все узнавать от мужа, даже то, что ей и без него известно. Вот и Нафиса – делала вид, будто ничего не знает. Такое поведение вполне понятно, и все-таки тяжесть легла мне на сердце. В ожидании обеда я попробовал прилечь на баранью шкуру, брошенную на пол. Глаза я прикрыл рукой, а Нафиса, замотав волосы вокруг талии, ходила босая по гроту, не нарушая покоя воды, тайком явившей свой лик. Я представлял ее себе укутанной в эти длинные черные волосы, пропитанные морской влагой и оттенявшие ее белизну. Исходившее от нее сияние – утешь меня, раствори мою тень… – казалось еще ярче в исступленном полуденном свете. Земля, лишенная тени, гудела, раскачивалась. Откуда-то издалека доносился рокот моря, просыпались оливковые деревья. Земля вновь погружалась в извечное молчание.
А день шагал вперед меж небесных колонн.
Терпкие запахи с их жгучей горечью наполнили воздух, которым я дышал, мне снились смоковницы, разбрасывающие свои семена в дальней дали. Забыв обо всем, я погрузился в неодолимую дремоту. Никогда еще мной не овладевала такая полная отрешенность; я не испытывал ничего; страдание, стихнув, стало неуловимой мелодией, растворившейся в ослепительной вспышке.
«Я умер».
Слова эти были подобны шепоту бегущей воды: вот она, моя тайна. Кто займет мое место, когда меня не будет, кто оросит землю, когда ей останется уповать лишь на безысходный мрак опустошения?
Резкое хлопанье крыльев, крики напомнили о существовании ириасов, и я увидел свое лицо: кровь и пот, смешавшись, стекали по нему блестящей струйкой. С трудом приоткрыв один глаз, я моргнул. Попробовал открыть другой: мне почудилось, будто огненный дождь обрушился на меня. Из глазницы, свертываясь, сочилась кровь, веки слипались, глаз был вырван. Протяжный вздох вырвался из моей груди, и я погрузился в сон.
Послышался пронзительный щебет, я очнулся. Взглянув на вершины скал, я увидел все то же волнующееся море оливковых деревьев, сбегающих по склонам и затопляющих долину. Щебет становился все громче. Из последних, сил я попытался открыть единственный оставшийся у меня глаз и стал вглядываться вдаль. Стая ириасов трепыхалась средь языков пламени, почти сливаясь с ними, так что их трудно было отличить. В эту минуту крылья, пришпиленные к какой-то точке в пространстве, оторвались, сделали большой круг и, вернувшись на прежнее место, застыли недвижно. Ириасы внезапно присмирели, и большинство из них, как только угасло пламя, исчезло совсем.
Чудовищная усталость навалилась на меня, и я снова погрузился в сон. Однако песня, пронзая меня насквозь, не давала мне покоя. Я хотел было приподняться, встать на колени, позвать на помощь, но так и остался пригвожденным к полу, без сил и почти бездыханный. Из век моих все еще сочилась кровь, на губах застыли ее сгустки, сплошные раны, гнилостно вздувшись, покрывали мое тело, и мухи, а может, ириасы, которых я принимал за мух, с жадностью кружили надо мной. В полях, в раскаленном воздухе, танцевала одинокая женщина, ее пылкий танец завораживал меня. Я чувствовал себя беззащитным пред исходившим от нее сиянием.
Потом я куда-то плыл, взбирался ввысь, весь во власти пламени. Обретаясь между небом и землей, женщина манила меня все выше и выше, дальше я ничего не помнил. Я скатился вниз, влекомый неземными силами.
– Я принесу мейду[1]1
Маленький низкий столик. – Здесь и далее примечания переводчика.
[Закрыть] и позову ребятишек, – молвила Нафиса.
Мне чудились голоса, доносившиеся с разных сторон, чьи-то разговоры, восклицания – речь шла обо мне. И снова воцарилось глубокое молчание. Но было ясно, что и молчат тоже обо мне. Неуверенность, тревога овладели мной. Что же я такого сделал?
Я попросил Нафису открыть мне глаза, она сделала это с присущей ей нежностью.
– А дети?
– Они играют на улице.
Тишину комнаты, пробитой в толще базальта, нарушало лишь шарканье ее босых ног. Я вспомнил о взрыве, о том типе, о бегущих мужчинах и женщинах, о спировирах. Да полно, было ли все это?
– Обедать скоро будем?
Есть мне не очень хотелось.
– Через несколько минут.
Голос Нафисы обладал даром утешать меня, успокаивать, словно прозрачная гладь воды.
– Я принесу мейду и позову ребятишек, – пропела она.
Вода колыхалась в гроте тихо и ласково.
Когда-нибудь я поведаю об истинной роли моря, все, что я говорил до сих пор, – это такая малость. Самое главное еще предстоит сказать! Если бы наш мир возник из застывшего потока бетона, он не сотворил бы себе такого хрупкого заслона, как эта вода, не сотворил бы нас. В свое время я ощущал благоволение моря, но когда оно накатывало, глухо рокоча, я предчувствовал, что в глубине его таится и нечто другое, чего я не понимал. Ах, если бы не эта кровавая заноза, застрявшая в моем мозгу! Главное – любить море, в нем столько доброты… Вся моя жизнь была сплошной ошибкой или несчастьем, впрочем, по сути это одно и то же: я никогда не умел любить того, кто любит меня. Еще когда я жил в родительском доме, мы привыкли говорить друг другу лишь те слова, которые были необходимы в нашем повседневном обиходе. (Будь мы друг другу чужие, мы наверняка употребляли бы гораздо больше слов.) Мы все время боялись выдать себя, открыть душу. И чтобы не подвергать себя такому испытанию, мы держались несколько отчужденно, не вмешиваясь в жизнь близких нам людей. Один лишь отец составлял, разумеется, исключение, верша над нами свой ежедневный суд. Я так и вижу его сидящим с веером в руках на террасе, выходившей во двор, оттуда он управлял всеми домашними. Места на террасе было много, хватило бы для большой компании, но он один царил там. Я играл неподалеку от него, то есть, иными словами, не сходя с места и не привлекая к себе внимания, играл в дружбу с приятелями. Наигравшись вдоволь, я мог присоединиться к женщинам. Иногда мне разрешалось подниматься на верхнюю террасу. Там мне дышалось привольнее всего. Вид полей, залитых солнцем и убегавших куда-то в бесконечность, приводил меня в неистовый восторг. От соприкосновения с неведомой далью небо как будто струилось. Дикие каштаны отбрасывали тень на зубчатые стены с башенками и амбразурами, на окружную дорогу и наш дом, выстроенный на развалинах полуразрушенного замка. В неподвижно застывшем воздухе благоухало зеленью. Непрестанно сновали работники фермы. Я подолгу следил за каждым их движением, стараясь не думать о битвах, которые разыгрывались в свое время возле этих стен. Затем надо было спускаться вниз. И тогда мне открывался ночной мир просторных залов. Если бы они вели в подводные гроты! Но нет, по старинным коридорам я углублялся в какое-то подземелье. Там дремала тишина, казалось, она сочится отовсюду. В первый раз, как я это заметил, у меня было такое чувство, будто жилище наше покрыто огромным слоем черной, застывшей нефти. Одному ли мне это было известно? Особенно это чувствовалось по вечерам, когда весь дом погружался в молчание. Укрывшись в свою комнату, я запирался и пел без конца. Песня, которая как бы сама собой неизменно слетала с моих губ, напоминала старинную колыбельную, там были такие слова: Утешь меня, раствори мою тень… Дальше я слов не помню, помню только, что мне хотелось от этого плакать, но я не плакал.
Если бы я испытал только этот гнев, я наверняка сохранил бы в душе неутешную обиду, неприятное воспоминание о нашем доме со всеми его владениями, однако жизнь моей семьи ассоциировалась у меня со светом, струившимся на землю, и потому любая мелочь становилась неотъемлемой частью сияющего мироздания. Тем не менее геологический битум, в который мы себя замуровали, и сегодня представляется мне неизбывным кошмаром. Как он разрушался, мы не замечали, только ощущали последствия этого.
Отодвинув дверную занавеску, вошла Нафиса, а с ней и сияние дня. Она несла мейду, я снова закрыл глаза. Подойдя ко мне на цыпочках, она осторожно поставила мейду. Потревоженная ступнями ее ног, вода ушла с тихим плеском. Что-то невыразимо детское проскользнуло в этот момент в облике Нафисы; мне всегда хотелось увидеть ее обнаженной, но она ни разу не раздевалась в моем присутствии. И ни за что на свете не согласилась бы предстать передо мной в таком виде.
– Вставай, дорогой.
Я поспешно встал и в задумчивости посмотрел на нее, испытывая смертную муку. Стол был накрыт, ребятишки сидели вокруг. Нафиса тоже села напротив меня на баранью шкуру, скрестив обнаженные до колен ноги.
– Что ты сказала?
– Ешь, дорогой.
Она улыбалась.
* * *
И сегодня опять та же песня. Как обычно по вечерам, Баруди включили радио. Только сегодня эта звезда впервые показалась мне несколько странной; и в самом деле, не странно ли, что она как ни в чем не бывало обволакивает меня, усыпляя своей воркотней, словно ничего не случилось. Диву даешься, откуда у нее что берется. Стоит чуть-чуть забыться, и можно подумать, что вернулись прежние времена. Звезда летит сквозь тьму, она поет или смеется, не разберешь, и мне чудится, будто жизнь возрождается из пепла. Что должны думать те, кто слушает этой ночью ее песнь? Она взмывает выше кипариса, раскачивающегося как в былые времена; такая одинокая и такая прекрасная, она стремится ввысь, сверкая все ярче. Сама того не ведая, она своим светом дарует сочувствие нашим печалям, нашим надеждам, нашей тоске.
Никогда я с таким вниманием не прислушивался к звезде; на какое-то мгновение мне даже показалось, будто она собирается рассказать мне что-то обо мне. Дети спят, а я слушаю. Жена не говорит ни слова, только время от времени бросает в мою сторону взгляд с таким счастливым видом, что все слова становятся лишними.
Внезапно прекрасная звезда гаснет, но песнь ее не умолкает, ее явственно слышно:
Скажи, тоска моя, зачем
Все эти каменные лики
Над морем изнывают в крике?
Зачем но их веленью мир,
Сменив привычное обличье,
Разлукой черной вспыхнет вдруг
И тут же, снова присмирев,
В отливе вод, огня и ветра
Струит воркующие блики?
Скажи мне, крики этих алчных
И обезумевших теней
Слышны ли морю иногда?[2]2
Перевод Мориса Ваксмахера.
[Закрыть]
Я слушаю, пытаясь заглушить свою тревогу, и чувствую, как душа моя расстается с телом. Нафиса смотрит на меня. Ее влажные глаза широко открыты, брови четко очерчены, губы плотно сжаты, словно сдерживают готовые вырваться слова; крепкая и молчаливая, она преодолевает время. Это необычный момент, момент откровения: как далеко от меня она в эту минуту, вопреки видимому присутствию я могу лишь догадываться о том, где она сейчас и куда влечет меня стихия волн, едва ли не равнозначная любви. Любовь и волны тянут меня в разные стороны, а мне хотелось бы подумать о чем-нибудь другом, прислушаться к угасшей звезде, к тому, что происходит в другом городе. Это раздвоение, к чему оно ведет? Я разрываюсь. В какую сторону склониться? Звезда безмолвствует; камень с легкостью расступается и тоже безмолвствует; эти руки, эти глаза, эти губы и другой город – все безмолвствует. Только звезда, спасенная от забвения, нарушает эту тишину, которой неведомо, как подступиться к сердцу.
Нафиса возвращается со двора, там совсем темно. Уже очень поздно, город, ставший бездной, живет немыслимой жизнью. Разгуливать в такой час! Если бы еще было светло… Неужели Нафиса уходит тайком, предает меня? Не могу понять ее, она исчезает, потом, слышу, тихонько возвращается. Может, уже вернулась. Говорю себе: «Вздор. Что за глупости, сущий бред. Она моя заступница». И все-таки я не понимаю ее. Крики, опять крики. Я так и знал, я ждал этого. Откуда они доносятся, кто может так кричать? Нафиса наверняка знает, она сказала бы мне. Если бы была здесь… А вдруг это она зовет?
Звезда рассыпается в прах, который разъедает ночь, оставляя нетронутыми только наши биологические функции. Так мы и живем в ее тени, мы в ее власти, в ее жестокой власти. Итак, волны, качка, свист ветра – все это она. С каких же пор? И словно боль в собственном теле, я ощущаю, как напрягается, каменеет город, пытаясь устоять под ее натиском, а стены тем временем то поминутно меняют свои позиции – либо ползком, либо резким рывком, – то застывают в немом ожидании. И еще взрывы, все более частые взрывы – да взрывы ли это? Скорее уж поверженные каменные боги, сброшенные со своего пьедестала. Крики, погоня, и вот все кончено, ропот смолкает, тишина. Тишина, которая длится целую вечность. Один лишь отшельник и его тень бродят по миру в поисках моря.
Снова залп, и то, что я слышу потом, выматывает все нервы, ведь я понятия не имею, что за этим последует. Внезапно слышится хор и звуки оркестра, они звучат так громко, что заставляют меня забыть обо всем на свете. Что означает этот лай? Но тут же где-то вверху начинают грохотать литавры, лай собак смолкает. Вдалеке раздается хор мужских голосов, их пение в конце концов перекрывает ударные инструменты, которые стихают лишь после того, как медные тарелки достигают самых пронзительных нот, вызывая дрожь. И вдруг обрушивается такая тишина, что дух захватывает, и снова раздается лай, на этот раз его заглушают песнопения угасшей звезды, с этого момента они звучат все громче и громче. Теперь уже только она одна надрывается в красном тумане, возвещая смерть своей погребальной песней.
Рядом со мной, где-то на уровне моей головы, слышится торопливый старческий голос:
– Они завлекают кого-то.
Стоило Зерджебу сказать эти слова – я сразу узнал его голос, – как жена его зашептала:
– Смилуйтесь над нами. Хранители, заступники…
– Что за ночь, что за ночь! Слушай!
Каждое слово старика доносится совершенно отчетливо, дом сам становится проводником звуков, словно кусок жести. Но и вой звезды достигает такой силы, что весь мир, кажется, вот-вот потеряет власть над собой.
– Заступники, властители земли и небес… – шепчет жена, не унимаясь.
Звезда, сама теперь преследуемая воплями, надвигается на нас. Страшная в своей дикости, она заслоняет небо, делает его незрячим, и снова слышатся удары медных тарелок, переливаясь, они то приближаются, то удаляются.
– Кончай свою болтовню, старая. Слушай! – прозвучал в наступившей тишине голос.
– Входная дверь, – молвила жена.
– Что входная дверь?
– Ее не заперли на задвижку.
– Что?
– Я говорю, ее не заперли на задвижку.
– А зачем это?
– Кто знает, они могут явиться сюда, околдовать нас… эти демоны.
– Ты говоришь, запереть дверь, а надо бы наоборот – пойти туда.
– Куда пойти?
– Пойти посмотреть, что они там творят! – отрывисто говорит Зерджеб.
– Кому, тебе? Да ты с ума сошел. Ты понятия не имеешь, во что они могут тебя превратить. В какое-нибудь чудовище…
Затаив дыхание, я слушаю. И вот, заглушая медь, медленно вздымается волна женских голосов, вскоре их затопляют, накатывая одна на другую, волны мужских голосов, а над ними – неумолчный, низкий – нависает голос звезды. Звезда пролетела. Страшась даже подумать об этом, я ощущаю смертный холод камня.
– Что с тобой?
– Ничего.
– Разве… Что ты делаешь?
Неясный, приглушенный шум. Чего еще ждать? Собравшись с духом, я бегу и стучу во все стены.
– Люди добрые, нас хотят околдовать, опутать чарами. Это надвигается со всех сторон. Слышите, мужчины, женщины, дети! Это…
У меня закружилась голова, я останавливаюсь и, каменея, с трудом продолжаю:
– Они уничтожают людей… своими чарами…
Голос мой осекся, и я умолк. С разинутым ртом и широко открытыми глазами я замираю.
Постепенно темный двор наполняется каким-то движением: это жильцы, услыхав мой крик, крадучись вышли из своих комнат. Они молча кружили – точь-в-точь как я только что, – натыкались на стены и снова кружили, и так без конца. Снаружи поднялась новая волна криков, они звучали все громче.
– Смилуйся над нами, яви свое милосердие… – громко молилась старуха, остерегаясь принимать участие во всей этой беготне.
И вдруг в тот момент, когда никто этого не ожидал, одна из женщин издала долгий, пронзительный вопль, ее примеру тут же последовали другие, и теперь голоса их ничуть не отличались от тех, что доносились снаружи. Они подхватывают одну и ту же песню, а вдалеке ночь раскалывает дробь литавров, мне кажется, и у соседей тоже кричат. Охваченный ужасом, я чувствую, как мурашки бегают у меня по спине, и слушаю – а что мне остается делать?
Сколько времени это продолжалось: полчаса, час, всю ночь? Наутро, как ни странно, я уже ничего в точности не помнил. Самым невыносимым оказалось слушать тишину, воцарившуюся потом. Зловещий концерт окончился бурным неистовством медных тарелок и труб, которым вторил вой собак. Пророчество сбылось: феникс, исподволь готовивший это преступление и вырвавшийся на волю из мрачных подземелий, упивался своим торжеством.
Приглушенный голос старухи, той самой, снова шепчет мне в ухо:
– Заступники, смилуйтесь над нами, я буду служить вам верой и правдой…
– Слушай, – прервал ее муж.
– Ничего больше не слышно. Ты даже не заметил, что они ушли. Во имя чего творят они такое зло?
После того, что произошло, слова их вонзались в меня, словно длинные иглы. Мне хотелось сказать им: «Замолчите!», но я не мог вымолвить ни слова.
– Теперь так будет каждую ночь.
– Бывают злые духи, которых ничем не проймешь.
– На то он и злой дух, от его злобы никуда не денешься.
– Люди как люди, ничего плохого не делали, я в этом уверена, а с ними вон как.
– Не беспокойся, тебе расскажут, что все это на благо человечества.
– Будь они прокляты. Идешь спать, старый?
– Да.
– Все, что натворили эти окаянные, зачтется им.
– Еще бы.
– А нам остается…
Зевнув, старуха со вздохом продолжала:
– Нам остается молиться, не то не знаю, что с нами станется.
– Против дьявола…
– Не богохульствуй.
В эту минуту я подумал о жене, о детях: они спали и ничего не слышали. Странная мысль, одна из тех, что иногда посещают нас, пришла мне на ум: «Они спят, как будто уже умерли».
Утром, едва проснувшись, я не мог удержаться и сказал об этом Нафисе, которая, должно быть, почуяла упрек в моих словах.
– Я не спала, я все слышала, просто мне не хотелось присоединяться к стаду блеющих овец, – нисколько не смутившись, ответила она.
Я невольно подумал: «О ты, феникс, петух с собачьим рылом, ты, что красовался сегодня ночью, посмотри, как светло вокруг, оставь открытой дверь, схоронись до срока».
В глазах ее мне чудился вызов, но ее улыбка была, как всегда, ясной и простодушной. Я счел себя отчасти побежденным, но не униженным, у меня не было сил сердиться на нее.
* * *
В глубине души я по-прежнему был неутешен, словно осиротелый ребенок. Если быть честным, то наедине с самим собой я признаю, что и в самом деле веду себя как ребенок. И не просто ребенок, а избалованный ребенок. А то, что теперь мне приходится жить средь немых и слепых, ничего не меняет, факт остается фактом: у меня не было другого выбора. Усталый от бессонной ночи, с тяжелой головой, я тем не менее сразу же ухожу, едва успев проглотить кофе. Я не мог усидеть дома. На улице меня охватывает радость, которую несет с собою утро, и я готов все забыть. На первый взгляд, люди озабочены только своими делами: лавки открыты, улицы политы водой – а может быть, это следы ночного прилива? – толпа спешит куда-то. Минотавры на своем посту, на перекрестках: настоящие мумии, которых оживили и поставили нести эту службу. После тысячелетнего сна многие из них никак не могут избавиться от неподвижности, скованности движений. А если к этому еще прибавить их крокодилий взгляд, то становится понятно, почему они внушают спасительный ужас, который выражается в глубочайшем почтении.
Когда я пришел в лавку Аль-Хаджи, там уже было полно народа. Еще у входа я услышал слова Хаму, тяжело дышавшего по обыкновению:
– …Закона больше нет, вот оно что!
Ища сочувствия, он обводит взглядом присутствующих, но все безмолвствуют. Лицо Хаму, в густой щетине, изрезано глубокими морщинами.
– Никто не думает больше о достоинстве, моральных устоев больше нет, вот оно что, – ворчит он.
Вид у Хаму подавленный. Я присмотрелся к нему внимательней: лицо как будто плесенью подернуто или мхом заросло, под глазами серые мешки – как он постарел! Он поймал мой взгляд.
– Откуда в них столько зла берется, как ты думаешь?
Я вслушиваюсь в его голос, и хотя в душе моей бушует буря, разобраться в своих чувствах я не могу и не знаю, что ему ответить. Внезапно я вспоминаю ужасную ночь и начинаю понимать: что-то и в самом деле случилось.
– Что, что такое произошло? – кричу я, потеряв над собой власть.
Хаму смотрит на меня с удивлением и, как мне кажется, даже враждебно, что делает его рыхлое лицо еще более морщинистым. На городские берега возвращаются злобные демоны.
– Сегодня на рассвете, как только начался отлив, обнаружили мертвые тела. Первыми их увидели зеленщики, приехавшие на рынок с овощами, и молочники, которые везли на ослах свои бидоны. Их было двадцать. Это бы еще ничего, по нынешним временам такое не в диковинку, все дело в том, что на телах были следы, отметины, каких еще никто никогда не видывал, причем на всех одинаковые. Над ними такое вытворяли… Их опознали: все до одного жители нашего города.
Вот оно! Ценой крови. Крик отчаяния, обращенный в грядущие времена.
– Отец семерых детей… Торговец табаком, – молвил Зелям.
– Преступление, не знающее себе равных, – подхватили хором остальные.
– Дай им волю…
– Они бы еще подумали, если бы…
– Да что там говорить, они уверены, феникс защитит их, что бы они ни творили.
– Значит, все дозволено?
– Конечно.
Потребовав тишины, я громогласно заявил:
– Все средства хороши, когда дело касается нас.
– Верно сказано, – одобрил Селаджи.
– Но они за это поплатятся, – продолжал я.
– Еще как! – с готовностью подхватил Селаджи.
Один Аль-Хаджи оставался невозмутим; без пиджака, в одной рубашке, он, сгорбившись, преспокойно смотрит на улицу. Судя по всему, его нисколько не интересует наша беседа, можно подумать, что такие события ему и впрямь не в диковинку, что он видит их каждый божий день.
Я слежу за его взглядом. В конце улочки, как раз напротив, на маленькой площади танцуют саламандры, цветы или сирены, не могу точно сказать, танцуют средь языков пламени, которые желтеют, рдеют и рыжеют, ни на минуту не теряя своей силы и живости. Я смотрю на них не отрываясь, и в конце концов они вспыхивают, взметнувшись вверх золотым огненным снопом. В торжественном молчании я созерцаю этот спектакль, эту огненную стихию – и буйную, и ласковую, – и минувшая ночь кажется мне такой далекой, забытой, истлевшей.
Остальные все еще здесь, о чем-то спорят, и тут входит девчушка с черными как смоль, вьющимися волосами. Увидев ее, мужчины смолкли. Она сразу же положила свой крохотный кулачок на ладонь Аль-Хаджи, потом звонко рассмеялась, смерив презрительным взглядом всех этих старикашек. Что за дерзость!
Аль-Хаджи с присущей ему любезностью спросил:
– Чего ты хочешь, дитя мое?
– Дай мне два взрывателя, – не дрогнув, ответила она и, не сводя с нас глаз, засмеялась пуще прежнего.
Опустив голову, насупившись, мужчины один за другим отправились каждый по своим делам. Голову готов дать на отсечение, эта девчушка явилась с какой-нибудь шахты. И вдруг жалобный стон срывается с моих губ, несколько секунд я стою, закрыв лицо руками. Подобно всем жителям нашего города, я вижу только мятежный огонь, который пылает, а вовсе не тот огонек, что тихонько дожидается своего часа у кромки моря и наполняет пространство, ставшее прахом, невинным потрескиванием.
Я отнимаю руки от лица лишь после того, как девочка уходит. В то же мгновение я вижу, как она присоединяется к тем – саламандрам или сиренам, что танцуют в огне на маленькой площади.
Аль-Хаджи с улыбкой смотрит на меня.
– Для вас это слишком тяжело?
– Мне тяжело сознавать, что нам негде достать радиопередатчики, – неожиданно говорю я.
Что это на меня нашло, почему я вдруг заговорил о радиопередатчиках?
– Радиопередатчики? Для начала неплохо было бы дать их тем, кому есть что сказать.
И то правда. Он снова смотрит рассеянным взглядом на улицу, как бы вопрошая ее. Толпа неустанно течет по ней, и шум людских шагов сливается с шумом продвижения крота под землей. Меня захлестывает непонятное отчаяние, чувство, лишающее смысла все, что я собирался сказать или сделать. Это, верно, от усталости. В узком проходе то же скопление народа, но почему-то вдруг все заторопились, началась давка. Женщины в чадре, старцы, которых ребятишки ведут за руку… Чтобы избежать толкотни, кое-кто порой останавливается у входа в лавку, прислонясь к двери. Тюки, узлы, корзинки, которые они несут, наводят на мысль о каком-то спешном переселении.
Я вздрагиваю, взгляд мой падает на старого нищего, вынырнувшего из этой толпы. Он приближается к лавке, прокладывая себе путь на ощупь своей длинной палкой. Вот он входит и останавливается посреди магазина; несколько секунд я не могу прийти в себя от изумления. Почему он не стал дожидаться у двери, пока ему подадут милостыню? Мной овладевает тревога, я догадываюсь, что привело его сюда. Еще мальчишкой, слоняясь по улицам, я с ватагой сорванцов часто бегал за ним по пятам; тогда еще не старый, он уже носил эту бороду, курчавую и длинную; взмокшая, густая и темная шевелюра падала ему на плечи. Но тогда он еще не был слепым, блаженная улыбка светилась в его глазах. Все, и богачи, и бедный люд, полагали, что он приносит счастье, и почитали его. Салах – его имя тотчас всплыло в моей памяти – собирал всевозможные тряпки, обрывки бумаг, куски дерева, пустые банки, которые находил во время своих странствий по городу. С добычей в руках, с догоревшей сигарой во рту, он неутомимо шастал по улицам, с неизменной улыбкой на лице.
Мальчишки, которых издалека влекла его развевающаяся туника, ниспадавшая на его босые ступни, сопровождали его гурьбой. Он не просил милостыню, как другие нищие, за исключением тех случаев, когда хотел позабавить нас. Тогда, с дерзким видом остановившись возле торговца или ремесленника, он взывал к нему сладчайшим голосом:
– А ты, да-да, ты, который смотришь на меня, ты ничего мне не дашь? Как поживает твоя матушка, братишка? Вместо того чтобы стоять да зевать, поищи-ка лучше в карманах, не найдется ли у тебя мелких монеток для меня: надо же накормить небесных пташек!
И его зеленые глаза смеялись. Ни единого раза я не видел, чтобы он хоть грошик из этих денег оставил себе, разве не был он отцом города? Он тут же подзывал следовавших за ним ребятишек.
– Держите, ягнятки, – говорил он им. – На-ка вот, купи себе мармелада. А это тебе, купишь миндаля.
Несколько раз случалось мне неотступно следовать за ним вместе с другими ребятишками, но ни разу не хватило у меня духа попросить у него монеток. Не то чтобы я боялся нищего, напротив, я испытывал к нему своего рода влечение, которое трудно было объяснить одной лишь раздачей монет. Обычно я оставался в стороне и следил за другими, теми, кто посмелее, а они приставали к нему до тех пор, пока нечего уже было просить.