Текст книги "Голаны"
Автор книги: Моисей Винокур
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
– Ты меня, командир, в это не впрягай. Я снега нажрался по горло! Я больше снег видеть не могу. Иди сам. Там, в палатке, люди верующие. Тебе помогут.
Комбат смотрит на меня глазами убитого.
Я не хотел быть на его месте.
Не хотел входить в его положение.
Не хотел видеть Иегошуа и не хотел при этом присутствовать.
– Чико, прошу тебя, – нудит комбат.
– Нет, – сказал я и ушел, не оборачиваясь, туда, где вчера, до пьянки, припарковал свой тягач.
Дрянью сыпало с неба.
Не тяжелыми хлопьями снега России, а колкой крупой, если подставить лицо против Господа Б-га.
Неживой городишко чернел проемами окон вдали, за оградой базы.
Засыпанные снегом громады груженых машин стояли в ряд, как могильные курганы.
Я искал тягач номер 164.
Не открывая кабину, влез на крыло. Не сметая снег, отвалил правую створку капота и дважды проверил щупом уровень масла в моторе. Открыл пробку радиатора и пальцем взболтнул маслянисто-зеленую жидкость антифриза.
Не открывая кабину (перчатки внутри), поплелся обстукивать скаты, определяя на звук, нет ли проколов. Сначала на тягаче суешь руку под крылья брызговиков и слушаешь: "бок-бок-бок". Все цело. А хочется, чтобы именно сейчас, натощак и с похмелья отдало: "пак-пак" размякшего колеса, и забодаться тебе до угара, отвинчивая гайки гужонов.
Семидесятитонный танк-волкодав стоял на платформе под занесенной снегом маскировочной сетью.
"Зачатые, рожденные и жившие в снегах, грешное племя Корах! Земля должна была расступиться и проглотить нас на пересылке в Вене только за то, что мы видели снег".
Лезу на платформу, где к изгибу гузника прикован танк цепями растяжек.
Тут порядок, а сзади, под пушкой, цепи провисли, и, натягивая ратчер, вижу, как звенья ползут по буксирным клыкам, напрягаясь.
Так и стоял на снегу и под снегом и ждал, остолоп, пока визг и клекот вертолета не пропали вдали.
В кабине еще холодней, чем снаружи.
Тяну от себя до отказа рукоять декомпрессора. Стартер крутит маховик налегке, разгоняя стылое масло по системе.
Еще секунда, еще две, и рукоять – на себя. И рявкнул, ожив и набычась, мотор, и стрелки приборов давления воздуха в рессиверах тормозов поплыли вправо к отметке "120".
"Почему Бузи? Разве последнее забирают?"
Грабанул Милосердный старика Иегошуа. Подчистую. "Сахар. Мед. Микроб. Свет глаз моих".
Каждое утро на основных дорогах Ливана топчут снег сотни саперов.
Прикрытые патрулем мотопехоты и надрочив миноискатели, прослушивают специалисты кюветы и обочину.
Дистанционная мина – дистанционная смерть.
Перестроившись в тройки-сандвичи, ждем сообщения: "Дорога открыта".
Первые машины выползают на шоссе, круто выворачивая вправо.
На Бейрут.
Напарник Нати Шерф – за рулем. Молчит.
Дважды бегал за барахлом нашим к палатке.
Вижу, взводный Шимон маячит и машет нам красной тряпкой на палочке.
– Погнали, братка!
– Шма, Исраэль! – отвечает Натан.
На выезде из базы Заарани у разведенных в стороны труб шлагбаума стоит рав Элиэзер Блюм.
В темноте кабины ему не различить наши лица.
В бронежилете поверх нелепого в Ливане пальтишка и ондатровой рыжей шапке клапанами вниз.
Снежная пыль от плывущих мимо машин посыпает его.
Он стоит полубоком к колонне, раскачиваясь, будто кланяясь нам.
На развороте успеваю еще раз увидеть его, и меня прожигает: "Как? Как могут глубоко верующие люди безошибочно определить – и повернуть лицо в сторону Иерусалима?!"
ГАШИШ
Банг-банг! – ударила церквушка в Рамле колокольным гулом. – Банг-банг!
Приглушенный многодневным ливнем гул полз по городу-полукровке и оседал за забором центральной тюрьмы Аялон. Банг-банг! – возвещали христиане миру наступление 1989 года.
Банг-банг! – сочится сквозь прутья решеток одиночных иксов и общих камер беспредела. – Банг-банг!
Мерцает уголек в горловине банга... Сидим на матрацах, поджав по-туземному ноги. Лежит на полу чистое полотенце. Ломти хлеба на нем. Там же – банка с майонезом и пластиковый ящик, заваленный вареными лушпайками артишоков... Горит свеча. Справляем Новый Год в третьей камере штрафного блока Вав-штаим. Четырнадцать жильцов в пирушке не участвуют. К делу о распятом они отношения не имеют. Это не грозит им дополнительным сроком, и они преспокойно спят, убаюканные кокаином.
Раскаляется консервная банка с водой на вилке электронагревателя. Варим турецкий кофе.
Банг-банг! – втягивает шахту, пропущенную через водяной фильтр, Альбертия. И еще раз: – Банг-банг!
Банкует на ксесе Шломо. Нарубил табак безопасной бритвой. Разогрел катыши гашиша над пламенем свечи. Месит новую ксесу. Засыпает конус форсунки с горкой, с притопом – чего жалеть? Старый – окочурился. Новый – сиди да меняй.
Банг-банг! – сосет Антуан, араб-христианин из Галилеи. – Банг-банг!...
Он удерживает в себе дым до конвульсий. Это его праздник – христианский канун. А мы – жиды, нам всегда нравились гойские праздники.
Теплая бутылка "банга", прокрутившись у терпигорьцев, зажата в моих руках. Ксеса от Шломо, и пламя зажигалки от Шломо запаляет стартовую смесь. И вот с бульканьем втекает в душу дым. И мгновенно, почти мгновенно тебя заливает невесомой тихой волной безразличия. Это поначалу. А потом отчаянно хочется жрать. Если гашиш хорош, тебя волокет тайфун обжорства. Торнадо! По кускам общакового хлеба, смазанного майонезом. И нет сил соблюсти себя. И еще раз – банг-банг! Хаваем вчетвером. Давясь кусками. Не испытывая стыда. Банг-банг!
Вскипела вода. Дежурный сержант-эфиоп подходит к решеткам двери.
Сержант продрог, ему невтерпеж хлебнуть горячего пойла.
– Яй-я! – дразнит Шломо конвейерной кличкой надзирателей-эфиопов. Зачем ты на ночь пьешь кофе?
– Я замерз, – не врет шакалюга.
– Ну что, мужики, нальем?
– Налей, иво мама ибаль, – не возражает Альбертия. И снова на иврите: Он ведь тоже пожизненно с нами.
Антуан, не вставая, проталкивает пластмассовую чашку в щель под прутьями дверной решетки. Сержант берет и уходит.
Он получил свое, и ему до фени, что внутри камер. Не орут – значит, спят. Банг-банг! – кочует по кругу уголек милосердия. – Банг-банг! Шломо, Антуан и Альбертия – душегубы с приговорами в вечность. Шломо – с прицепом плюс пятнадцать. Выпало чеху отбацать первую четверть срока – до отпуска. Вышел. Девицу с голодухи внаглую оттрахал под пистолетом. За любовь и "смит-вессон" довесили пятнашку. Ему, кроме штрафняка, ничего в подлунном мире не светит. Только выход ногами вперед. Может быть, у восточно-славянских семитов и маманю задолбить не западло, но с таким протоколом в руках на зоне шибко не раскрутишься. А так – мужик как мужик.
Антуан и Альбертия – романтики. Альбертия заколбасил свою жену. Антуан сделал "маню" жене своего хозяина. По обоюдному согласию с хозяином.
Антуан – молчун, в камерные разборки не впрягается. А Альбертия в период летнего обнажения блатует наколками, как шкурой тигровой. Расписан от пальцев ног до головы.
Тузом козырным выколота на груди справка. По-русски. Типовая справка, выданная кулашинским сельсоветом о том, что Альбертия такой-то– вор в рамочках. И заверена печатью. Если очень внимательно присмотреться – круглая печать сельсовета Кулаши.
Четвертым в новогоднем кайфе – я. Кусок... из Комсомольска-на-Амуре. Приговор: два года за хранение противотанковой ракеты "лау". Слегка подержанной реактивной ракеты. Я ежедневно, ежеминутно ощущаю свое ничтожество. Жильцы штрафного блока Вав-штаим не воспринимают меня как реальность. Я для них даже не пассажир. Просто так – нихуя из Снежной страны.
Банг-банг! – по третьему кругу идет бутылка. – Банг-банг!
– Что, мужики, – говорю, – случалось ведь с нами раз в жизни влететь в непонятное? В такое, что сколько ни мни задницу, его не стряхнуть?
– Куда ты едешь, дорогой? – проверяет Альбертия. – Что ты имеешь в виду?
– Про такое, что было за чертой? Что приходит по ночам и пугает. Про НЕ ТО.
Гашиш распирает виски. Я уже на большой высоте. С мягкими провалами в воздушных ямах кейфа. И сидящие в кругу кажутся мне милягами. Чувство сострадания и симпатии охватывает меня. Я понимаю, что становлюсь зомби. И не сопротивляюсь.
Банг-банг! Банг-банг! Банг-банг!
– ... Лет восемь назад гоняли нас на строительство блока "хей", вспоминает Шломо. – Блока психиатрии. Глухонемой островок для уже незрячих. Льем бетон для счастливчиков, а у амалеков – рамадан. Днем не жрут, ночами чавкают и галдят – не заснуть. Помню, это было в среду. Ночью. Смотрел я фильм по телевизору в иксе одиночном. Даже название запомнил: "Мужчины в ловушке". Видели? Там четырех вольняшек попутали бродяги в тайге. Кого задолбили, кого опидарасили. Очень хороший фильм. Ну, а после кино, сами знаете... Выгнали во двор перед сном пробздеться. Все как обычно: потусовались, покурили. Посчитали нас да заперли.
Свет в коридоре в решетки моей двери подсвечивает который год. Койка. Тумбочка. Телевизор. Торчок и фотография Саманты Фукс. И еще – в тот вечер сильно болела голова. Уснул. Не помню, сколько времени прошло. Проснулся от того, что кто-то ходит по постели. Открываю глаза. Знаю, что открываю глаза – и ничего не вижу. Ни света сквозь решетки, ни сисек Саманты Фукс. Гуляет подо мной матрац, продавливается. Чувствую, что-то небольшое, килограммов тридцать весом. Ладони приложил к лицу – чувствую ладони. Все равно – тьма. А койка скрипит. Проминается. Страх меня инеем приморозил. Падалью несет, ребята, будто хомут надели из дохлой кошки. Все, думаю. Со свиданьицем, доктор Сильфан. Хапнул Санта-Марию. В недостроенный корпус "хей" упакуют с паранойей. И в фас, и в профиль.
Потянулся за заточкой под подушкой. И, может быть, впервые по ляжкам кипящий понос потек. И – я вам уже говорил – ничего не вижу. Вдруг паскуда эта как рванет за руку. Слетел я с койки, ебанулся головой о стенку. И отключился.
– Врет все, хуеглотина! – вскрикивает обшмаленный Альбертия. – Зачем на ночь такое рассказывать?
– Заткнись, придурок, – вмешивается Антуан. – Дай Шломику доехать до конца.
– ... Очухался от боли под мышкой. Вздулась лимфа, горит. На койку я уже не ложился. Сидел до утра, прижавшись к стене. Держал двумя руками хинджар и трясся.
– Чего ж не позвал выводного, – подъебывает Антуан.
Шломо смеется. В этом мире нельзя просить помощи. Ни у кого. Соблюдающий себя зэк помощи не попросит. Тем более у выводного.
– Это тебе померещилось, – не унимается Альбертия.
– Продрысни на хуй! – закипает чех на полном серьезе.
– Что же это было, Шломо?
– А хер его знает!... Утром на разводе встречаю козырных: Сильвер. Киш. Гуэта. Коэн. Жмутся мужики, как сучье подзащитное, блядуют глазами да сигарету об сигарету прикуривают. Подхожу.
– Что, братва, хороша ночь была?
– Не вспоминай! – обрывает Гуэта. – А начальника по режиму дергать надо. И срочно.
– Так мне это не приснилось?
– Нет, – сказал Гуэта. – Но вспоминать не смей. На работу не идем.
Ну-ну... На работу не идем. Сержант в крик: "Саботаж! Балаган!" ... на работу не идем. Трешь-мнешь, но Карнаф прибежал. И ларьком грозил обделить, и свиданьями. Цим тухес.
– Завари дверь арабского отсека, – орем в одну глотку, – и щели не оставляй. Руби им дверь хоть из своего кабинета, а нас – отдели... Вот какая была история, – заканчивает от своего непонятного Шломо и трамбует в банг новую порцию. – Только дверь с той поры занавесили листовым железом.
Бутылка банга ходит по кругу, и мне, опейсатевшему в тюрьмишке Тель-Монд, мерещатся мочащиеся к стене амалеки, помилованные Шаулем на поножовщине в Газе. Пророк Шмуэль и проклятье на вечные времена. На барашков жирных позарился красавчик-царек от плеча выше любого в Израиле, а платить паранойей моему Шломику.
– Теперь, Лау, рассказывай ты, – объявляет Антуан. – Ты замутил на ночь глядя, вот и вспоминай про свое.
Что могу я рассказать этим людям с приговором в вечность? За год моей отсидки за забором ничего "абсурдного" со мной не произошло.
Шломо греет меня двумя новыми затяжками, и я влетаю в историю 17-летней давности.
– ... Гнали танки на маневры из Джулиса в Бекаа. Напарник Натан катал в покер всю ночь накануне и за руль не садился. Перли на подъем до Иерусалима, гудели в Рамат-Эшколь, вывернули на затяжной спуск до Иерихона и давай упираться и осаживать стотонный комплект. Это был мой первый спуск к Мертвому морю, и когда запарковались против ворот базы Гади, я понял, что ничего тяжелее и серьезнее этого спуска в жизни не проходил. Натан отоспался, но чувствует, сукачок, что перепрессовал. Схватил тендер сопровождения и говорит:
– Давай, Мишаня, я тебе город Ерихо покажу. Тебя здесь еще черти не носили.
– Давай, – говорю, – только с тебя банок пять "Амстеля" причитается за порванную жопу. Давай, поехали!
Похватали "узи", пристегнули рожки и поехали. Наваливаем в Иерихон. Базар да лавки, банк да ратуша. Вонь мочи и кислятины, как на всех мусульманских стойбищах. От Ташкента до Иерихона.
– Натанчик, – говорю, – ну скажи, был я в Ерихо?
– Нет.
– Вот и я говорю, что нет! Только смотри, чтоб крыша не поехала...
– Перегрелся ты, брат, на спуске. Давай, сначала пивком остынь.
Ну, подходим. Натан трекает по-арабски. Пакет кофе с гэлем купил, сигареты, пиво. Стоим, пьем.
– Так что, Натанчик, был я в Ерихо?
– А хуй тебя знает, – говорит мой напарник Натан, – но с тех пор, как я тебя знаю, могу забожиться, что нет!
– Натан, – говорю, – и я знаю, что не бывал никогда. Только там, с тыльной, с обратной стороны улицы, прямо напротив лавки этой, есть кузница. Старая прокопченная кузница. И сидит там древний, как дерьмо мамонта, чучмек. И я помажу с тобой фунт за сто, что так оно и есть. Ну, помажем?
– Ох, Миша-Миша, – втыкается укайфованный до отказа Альбертия и переходит на русский язык. – Что хорошего я от тебя вижу? Что здесь НЕ ТО, блядь, ты хотел рассказать?
– Хевре, – говорит Альбертия на иврите, – я расскажу вам случай машеху бен-зона! Голову поломал и даже под планом понять не могу... Был в нашем городе автоинспектор Федор Иванович Потухаев.
– Автоинспектор что? – Спрашивает Антуан, утерявший нить от неслыханных в своей жизни ФИО.
– Козел был такой, что весь город его бздел, как беса. Раз поймал меня с левым грузом и деньги брать не хочет. Давай, говорит, документы. Я даю деньги. Он говорит: нет, давай документы. Я уже ничего не понимаю. Совсем. Он берет технический талон и начинает писать. Писал-писал, писал-писал, места не хватило – на крыле стал писать!
От ужаса грузинского эпоса у меня взорвался чердак. На ватных ногах иду отлить за фанерную загородку толчка. Колики хохота разрывают мои кишки. В голос ржут "убитые" вором "в законе" Антуан и Шломо. Обеспокоенная камера цыкает на нас матом и проклятьями.
– Соэр! Соэр! – оглашает прогулочный двор штрафного блока крик жильца из соседней камеры. – Ответь же, надзиратель, почему молчишь и не отвечаешь? Вакнин вены вышвырнул...
... Покропили Новый Год – вышибают из меня придурь гашиша чужие ломки вскрытых вен. Шломо гасит свечу. В темноте расползлись по матрацам. Сейчас надзиратель поднимет "вайдод", и набегут удальцы спецконвоя.
Я лежу весь сезон дождей под неостекленным окном, завернувшись в сырое сукно одеяла. Пыль дождя на моей бороде и плеши. Из ошпаренных планом глазниц тоже дождь по ненужной жизни.
– Эй, Моше, – говорит Антуан. – Ты чего нас держишь за яйца? Показал ты напарнику кузню?
– Спи, христианин, и дай спать другим. Нам уже не нужен Ерихо...
ПАРДЕС
(У ПОДНОЖИЯ ТАЙНОГО УЧЕНИЯ)
Глава первая
ПШАТ
Сидели под замком в тюремной синагоге. Ждали десятого на миньян. Шел контрольный пересчет заключенных в штрафном блоке Вав-штаим. В резиновых сапогах до мудей бегал по лужам старший надзиратель Хабака, друз с мертворожденной рожей и амбарной книгой в руках.
Ничего хорошего эти побежки вброд нам не сулили и, как факт, завопили сирены над Аялонской крыткой.
Десятого не привели, но двор заполнили специалисты с тележкой "Габизон" (сочинил жид по фамилии Габизон агрегат на колесах, слезу у коллектива вышибать) и удальцы с дубинами из белой пластмассы.
Трепали первую камеру, вызывая злодеев поименно.
Вставала под февральский дождь козырная семитская масть Земли Обетованной.
– Бакобза! – кричит из будки охраны дежурный офицер по кличке Носорог.
– Яаков бен-Моше! – отворяет беззубый рот кокаиновый жилец Бакобза. Приговор – пожизненно.
– Встань у стены и замри, – советует мужик с газометом.
Щуплый Бакобза форсирует водный рубеж в полуботинках и прилипает к стене. Напротив, на дистанции одного скачка, встает боец с дубиной.
– Шхадэ!
– Абдулкарим абу-Снин! Приговор – пожизненно.
– Рибавчи!
– Иссахар бен-Шаул! Пожизненно.
И по луже к Бакобзе и Шхадэ...
– Шимонович!
– Файвл бен-Ицхак! Осужден на девять лет.
Редким крапом в блоке Вав-штаим приговор в однозначную цифру.
Мастер в офицерских погонах прессует публично:
– За что?
Шимонович мнется... Ему неудобно... Вот так, при всех? А его удалец дубиной наотмашь – хрясь!
– Растление малолетних!
– К стене, мразь! – командует Носорог.
Шимонович бежит к стене – аргентинец с забацанными гормонами, собственных детишек еб, равноправный член беспредельной кичи; даже блатует порой...
– Смотри сюда! – корит меня Йосенька Абрамович и тычет двумя пальцами рогаткой в священную книгу Нида. – У тебя в конце месяца тест!
В моих наставниках Йосенька-Молоток, таксист из Хайфы, и мы читаем запоем книгу Нида.
– Йос, – говорю я старенькому Абрамовичу, я боюсь выходить с двушкой в приговоре под палки вон тех.
– Ты не из нашей кодлы, – успокаивает Молоток. – Ты под лапкой Шабака.
– Да... – говорю. – Да, да...
Тот, что огрел Шимоновича, прости за пошлость фразы, волнует мое воображение. Гнедой бес с лицом еврейского гладиатора и бабьими бровями!
Кандехаю на ватных ногах четыре шага и липну к прутьям двери.
Валлак, арс! И этот жизнелюб легкого поведения, любитель арены!
Тот же румынский синдром в глазах свинцовой непорочности. Так смотрел на меня подельник. Там, в следственной тюрьме Петах-Тиквы.
... Прострация бетонной норы без окон. Девять ступней в длину, пять в ширину. Жужжит вента про печки-лавочки прошлой жизни... именины в сорок четвертый раз... следак Эранчик. Не бьет... Февраль... Хешбон нефеш...
– Выводной! – ору. – Выводной!
– Что ты хочешь?
– Пить.
– Подойди к волчку.
Подхожу, мудила грешный...
– Тьфу! – орошает плевком выводной. – Пей, Калманович ебаный!!!
Тайманец-патриот окрестил меня Шаббтулей Калмановичем. Ничего. Отмыл очко сральника. Напился от пуза... Эранчик, Эранчик, Эранчик и выкладки компьютера: номер базы, номер склада, номер ракеты... Восьмерки крутишь, дурак! Подпиши, что НЕ ТЫ крал, и домой...
"Вот мчится тройка почтова-а-я... По Волге-матушке зимой... "
Пиздец! – прожигает. И он здесь... поет...
Я еще не въехал, читатель. Невдомек, за что и почем...
– Возвышаемся, братка! – ору. – Возвышаемся!!!
– Мойшеле, – слышу, – не бзди! Они пойдут с нами на соглашение. – Как в воду глядел побратим. И был прав. А когда человек прав, он не виноват. Это точно. Разве можно винить двуногих за жизнелюбие?
... Тусовались во дворе тюрьмишки поганой. Время прогулки для сук, подзащитных властью. То блядво! И мы с ними.
У меня уже, слава Б-гу, двушка в приговоре и два в "уме", а подельник о соглашении чирикает и стихи странные пишет. "Меня, как подушку, вспороли. А пух не собрать никогда!"
Я уже и ракета, и ракетоноситель, и завтра утром меня воронок закинет в созвездие Ницан, и вот мы приняли спиртяги от доктора милосердного и тусуемся на прощанье, трекаем, как соскочит, отдышится и листочки мои сволокет издателю путному. Гонорар чтоб на ларек осел...
– Миша! – говорит мне подельник и руки на плечи кладет, чтоб я лучше слышал. – Я-то какое отношение имею к ракете?! (Это он меня, но уже как бы медиум спрашивает.) Я причастен к ракете??!
И уже не ртом, а глоткой:
– Ты, тварь, свидетель обвинения!!!
Ну, что ж, я еще не зек, читатель. Я только абитуриент с приговором и оседаю, немею под наглостью. Нагрузился чужой паловой, сплю, фраерок, и еще не понял. Жизнелюбы вообще не спят. Никогда!
– Йосенька, – говорю. – Что должен сотворить семит в Израиле, чтобы попасть под домашний арест?
– О-о-о!!! – сказал Йосенька Абрамович. – О-гого-гого!!! О-гого-гого-гого и даже больше!!! Прочтем книгу Нида, все узнаешь.
– Радар?
– Все не так просто, пацан. Все совсем не просто. Тебя мамой не прессовали?
– Б-г миловал, – говорю. – Прибрал в малолетстве.
– Дай скорее сигарету и сопи в тряпочку, – сказал Йосенька Абрамович и дважды ударил себя ладонью в грудь. – Я тебе расскажу, как прессуют! Подпускают в нужный момент старенькую еврейскую маму к сыночку-преступнику. Старенькую больную маму, обезумевшую от наглого шмона на предмет наркотиков и холодного оружия между ног. Старенькая больная еврейская мама рыдает "цим ломп" Ей страшно и стыдно среди казенных жоп, решеток и шлюх с оловянными рожами. Орут дети и надзиратели. Мама явственно хочет пить и сбежать одновременно. Но... Дай сигарету! – прессует Йосенька.
У меня нет выхода. Мне интересно, куда убежала мама...
– Но... – продолжает счастливый старик. – Открывается дверь, и вас, дюжину хуеглотов в оранжевых рубахах с синим отложным воротничком и клеймом на груди "Шабас", вводят в комнатушечку с мелкой сетью до потолка. Бездельники за сетью бросаются на абордаж, мнут и давят друг друга, а вам простор. Вам даже комфортно, только курить хочется. Пару б затяжек. Терпигорьцы твои уже устроились по хамулам, а ты все не видишь, кто к тебе пришел. Воровским ухом на микропоре ловишь родной писк: "Сынок! Я тебя не вижу!"
Твои мозги хорошо задрочены текущими событиями, и тебе кажется, нет, ты даже уверен, что слышал: "Сынок, я тебя больше не увижу!"
– Мама! Мамуня!!! – кидаешься ты на голос, на сеть. – Пропустите, бляди, старую женщину!
Семиты жалеют твою еврейскую маму, и вот она рядом. Она видит тебя и плачет.
– Майн зин, – спрашивает мама, – где твоя одежда?
– Стирают, мама. Скоро просохнет...
– Это хорошо, что ты стал религиозным, – шепчет старушка. – Теперь я спокойна.
– О чем ты говоришь, мама! Какая религия на пересылке?!
– Не лги мне! Маме не лгут. У тебя на сорочке написано "Шабес".
– Да, мамочка... Ты сигареты не принесла?
– Нет, сынок. Сказали, нельзя.
– Хорошо, мамочка. Дай я тебя поцелую.
– Как, сынок?
– Крепко. Просунь в сеть палец.
И ты берешь губами корявый палец своей старухи, как соску-пустышку в детстве, и мама затихает...
– Э-э! – оттягивает тебя за отложной воротничок надзиратель-грузин. Пашель!!!
Кусок нихуя из Кулаши заподозрил членовредительство. Он не хочет, чтобы старушке отгрызли палец в его смену.
Свидание окончено.
– Всо! – объявляет. – Иды!
– Береги себя, мамочка!
– Молись и не лги, сынок! Никому не лги. Я буду тебя навещать...
– Кончай, Молоток, – обрываю Йосеньку. – Хабака к нам идет.
– Так тебя мамой не прессовали?
– Нет.
– Жаль. Очень жаль следователя. С несерьезным клиентом связался.
– Это я забоюсь, Йосенька. Жизнелюб передал на Тель-Монд через визитера пейсатого: "Если я, – говорит, – сяду, ну, не дай Б-г, сяду, я его на зоне завалю!"
– Крутой, видать, сионист!
– Да, Йосенька. Это у них семейное.
– А ты, шмок, вены вышвырнул?
Я молчу, соглашаясь.
– И из Тель-Монда, да, в беспредел Вав-штаим?
Я молчу, соглашаясь.
– Теперь ты понял, где тюрьма, а где бейт-тамхуй?
– Кончай, Молоток, – говорю. – И поверь мне, что я что-то понял. Только там меня кум принуждал к откровению. Принуждает, блядь, а отказать неудобно. Вот я и вышвырнул.
– Шмок, – говорит Йосенька.
Я молчу, соглашаясь.
Глава вторая
РЕМЕЗ
Сидели под замком в тюремной синагоге. Трепались вполголоса с Йосенькой за жизнь и ждали десятого, благодати ради.
Во дворе "купали" какую-то камеру, лил февральский дождь, а время на послеполуденную молитву подпирало.
– Машиях не придет! – сказал реб Сасон-ложкомойник. Шестерка Сасон у реб Гурджи, раздавалы паек, как левит у коэна.
Он сдернул с плеч талес, аккуратно сложил и засунул в торбу.
Реб Гурджи тоже снял талес.
У них началась криза, и это было понятно без комментариев Раши.
Реб Гурджи извлек из бушлата бутылочку адолана и сосредоточился. Ногтем большого пальца отмерил лучшую половину, сказал: "Леитраот", – и исчез, как каббалист.
Реб Сасон засосал остатки по-английски. Не прощаясь.
Осталось нас, вменяемых, семеро.
– Приступим к молитве, – сказал Йосенька Абрамович. – Пока не поздно.
– Бэкавод! Бэкавод! – одобрил Йосеньку полуминьян.
Реб Йоселе Абрамович встал на простреленных ногах инвалида Войны за Независимость у стола, покрытого синим плюшем и львами.
– Счастливы находящиеся в храме Твоем, вовек они будут хвалить Тебя! повел реб Йоси молитву Минха. – Счастлив народ, чей удел таков. – Реб Йоси творит молитву на ашкеназийский лад, подвывая и гнусавя на концовках, и к этому надо привыкнуть. Иначе все кажется антисемитской шуткой. – Счастлив народ, чей Б-г Господь!
Качается в поклонах старик Йосеф, будто белая птица клюет зерно...
Кладет в сухой рот астматика пальцы, перелистывая страницы...
Четвертый год от приговора в вечность Абрамович на штрафняке. Загнала жена-старушка блядством в аффектацию (на горячем поймал бабку с сосунками-арабчатами в собственном доме на Кармеле), молотком слесарным двадцать один раз грохнул. Очко! Постель в кровище, а бабуся все ляжками грязными сучит. Уйди ж, дурак! Пятерка за аффект и через три года дома! Но злодей Йосеф бьет еще раз. Успокоил. Ну, а двадцать два – это перебор по-любому. Это и в Африке – перебор!
Будь же справедлив, читатель!
Где в Сионе извергов держать?
Точно! На убой их в Вав-штаим. Там косоголовые. Последнее заберут и пайку тоже. А почему нет? Дед свое за семьдесят лет сожрал. У него холестерин. Сам не отдаст – помогут и морду майлом попортят. Как к Б-гу с пенсами на морде являться? Да. Опять же, молодняк жить хочет. Жажда, так сказать, жизни.
Текут, переливаются от Моисея вечным ручейком надежды слова Б-га единого! Через Йосеньку в души наши. Слушай, Израиль.
Уже встаем на Шмона-эсре, а тут Хабака замком гремит. Над задвижкой застрявшей старается.
Мы к двери хором:
– Не губи молитву!
– Заткните свои рты, падлаот! – вскипает промокший друз. – У вас еще будет много молитв. Очень много. А ну, выходи по фамилиям!
Снимаем талиты, не складывая.
– Ханания! – выкликают.
Пошел Ханания.
– Авшалом бен-Барух! – кричит.
– Осужден на семнадцать.
– Винокур!
– Моше бен-Залман. Осужден на два года.
Слышу хохот и крики:
– Тебе, стоя у двери, спать. На одной ноге. Узник ебаный! Щаранский!
И конвой щерится. И тем смешно.
– Синай!
– Алон бен-Давид. Два пожизненно.
Тишайший перс, этот Синай. (Кличка – Хумейни.) Большой ценитель покоя. За то и крест свой несет. (Катал юноша девушку на мотоцикле под окнами у перса. Долго катал. Тарахтел драндулетом... У господина Синая – нервы! Вышел с ломиком-гвоздодером. Успокоил и юношу, и девушку.) Теперь не слышит шума городского. И не нервничает.
– Цадок!
– Гурджи бен-Ишай. Пожизненно. (Брата родного, "Авеля", замочил в споре за басту на базаре.)
– Абрамович!
– Йосеф бен-Шимон! Пожизненно.
Стоим во дворике. Слева Гурджи, справа Йоселе. Перед нами Рыжий с дубиной. Дворик наш – сорок шагов в длину и шестнадцать в ширину. На тусовках не раз вымерял. Можешь верить. Ровно на полхуя ниже уровня Мертвого моря. Ган Эден! От стены вправо – комнатенка, где белье из стирки получаем, и клуб для разборок с пристрастием. Дальше по периметру – вход в блок. С дистанционным замком калитка, видео-шнифтом и говорильным устройством.
Теперь идет жилье. Первая камера, вторая, наша третья (мой с Йосенькой апартмент. Четыре койки на восемнадцать жильцов, и ты уже въехал, читатель, что там спало?! На коечках этих?), синагога и четвертая. За углом – пятая и шестая (арабские), кусок стены, смежный с тюремной кухней, и заканчивается седьмой, восьмой и будкой охраны.
Вот и весь Вав-штаим. Турецкими зодчими в начале века воздвигнутые конюшни оборудовали прочными решетками сионизма, теленадзором и стальной сетью поверх двора, чтобы аисты нас, блядей, не унесли. Да надпись наскальная над синагогой: "Жизнь хороша и без наркотиков".
– Гурджи, – шепчу, – что там написано?
– Где?
– Напротив.
– Н-ну! – отшивает незлобно адолановый зек. – У грамотных спроси.
Мы с Гурджи – ништяк. Гурджи в блоке самый козырный! Это он, услышав арабский "трешь-мнешь" за "Лау", принес японскую бритву.
– Не бзди! – успокоил. – Ты не проснешься – и они не проснутся.
Я ему верю. У меня нет выхода.
Йосенька Абрамович дохнет под дождем. Ему ну никак нельзя с простреленными ногами по щиколотки в воде.
– Держись, старик. У нас еще пять сигарет есть! На пару.
– Держусь, – сипит Молоток. – Выхода нет.
– Эй, раввины! – командует Носорог. – Бегом в синагогу.
Посреди лужи Хабака в ботфортах. Ловит шанс – кого бы огреть!
Молоток по-рачьи шустрит под замок. Я – за ним.
– Лау, – окликает Хабака. – Ты мне делаешь нервы!
Ему показалось, что я бегу с ленцой.
– Сколько еще ты будешь трепать мне нервы?
– Прости, Хабака! Я ошибся. Я больше ошибаться не буду. Сто процентов.
Мертворожденный друз абсолютно непредсказуем. В его смену даже супер-козырного Гурджи прохватывает понос. Не про нас, шваль, будь сказано.
– Ну беги, – не бьет Хабака. – Я тебе верю.
"Какой доверчивый парень? – думаю. – И на тебе – нервный".
Еще не понял, что нервничать нельзя. Это привилегия вольняшек. Недуг и порок одновременно. Тебя б в любую из камер закинуть на исцеление. А? Ты б уж больше не нервничал. Никогда. Шибко нервных на зоне, прости за выражение, в жопу ебут! Без спроса и любви. Шокотерапия народная, но, увы, излечивает. Раз и навсегда.
Теперь, думаю, после водных процедур и счастливых стечений обстоятельств напишу-ка я супруге письмо. И гори все синим огнем.
Глава третья
ДРАШ
Сидели под замком в тюремной синагоге. Закурили. Обсыхаем.
Круговорот воды в природе, а мы не жрамши.
Господи, думаю. Ведь это не вода, а я испаряюсь. Йосенька, Гурджи...
Рабы Твои... Почему пути Твои неисповедимы? Йоська учит: учи Нида, Коэлет твердит обратное... Умножающий знания – умножает скорбь... В доме праведников родился и там бородой оброс, но не научился мудрости выше, чем мудрость молчания, а тебя любой гандон в паранойю вгоняет: "Почему ты, бахурчик, молчишь и не отвечаешь?"
Из подлунного мира у тебя волокуша к светлому, а там беспредел, и нет ничего нового под солнцем.
Наглядный тому пример – Мики Перелмуттер.
Знаешь, читатель, какой это зек был? ТЫ ЗНАЕШЬ, КАКОЙ ЭТО ЗЕК БЫЛ???!!! У него яйца были такой крепости, что росли впереди ушей, на висках!!! И каждое в собственной мошонке! Где у нормальных людей пейсы – там у Мики Перелмуттера болтались яйца. С ним Нацив разговаривал стоя и в третьем лице, как с императором Хайло Силасио Первым! Ципорим наперегонки птичье молоко таскали. Из своего кармана доились! Вертухаи его икс гуттаперчевым ключом отпирали, чтоб не шуметь, так он их кетменем в боевой шок вогнал и с тех пор сам себя запирал. Произвольно. Когда сам хотел. Но зеков не обижал и шестерками брезговал. Столбовой был урка. Крутой!!!