Текст книги "Голаны"
Автор книги: Моисей Винокур
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Винокур Моисей Зямович
Голаны
Моисей Зямович Винокур
Голаны
Солдатам всех времен,
павшим за Израиль
В марте роту нашу перевели в Синай и разбросали по всем частям Рафидима. Осталось нас четверо: Панчо из Монтевидео-Цфата, Иоханан из Батуми-Кармиэля, Николай из Бухареста-Беэр-Шевы и я – из Ташкента-Цур-Шалома.
Мы заняли просторную палатку, получили оружие, съездили в Шекем за коньяком и начали третий месяц службы в милуиме. Днем мы работали в гараже, а ночами несли караульную службу. В свободное же время загорали, играли в карты, учили иврит и параллельно русско-румынско-испано-грузинский мат.
Одним словом, жили мы дружно. Висело над нами безоблачное небо пустыни, стоял мутный мир или перемирие, вероятно, таков он и есть, мир с арабами на Голанах рвались снаряды да в сводках ЦАХАЛа передавали списки убитых и раненых.
Мы просили у командира базы перевода в боевые части, но он говорил:
– Каждый делает свое дело, а уж если понадобимся – нас переведут.
Однажды под вечер Панчо принес почту. Он показал, что и мне есть открытка, но наотрез отказался отдавать, пока не нальют коньяк.
Он пил, а я читал открытку. "Шалом, братуля, – писал мне Гершон. – Вот и я ранен. Осколком разорвало губу, но рука Б-га прикрыла меня, не дав осколку войти в голову. Нас накрыли в самую точку. Я гоню танк под сумасшедшим огнем, весь залитый кровью, и не могу закрыть люк. Херня все, зато абсорбция кончилась, и я израильтянин. Приезжай скорей, расскажи, какой он, Синай. Жду. Целую. Гришка".
Иоханан умчался к командиру за увольнительной и билетом на самолет. Панчо и Николай наполнили бутылками и сигаретами мой ранец, дали денег, запасные магазины к "узи", и мы побежали к проходной. Видно, Иоханан все успел объяснить, и Рафи, наш командир, выкатывал джип из гаража. Ребята распахнули ворота. Мы понеслись к аэродрому.
Приходилось ли кому-нибудь ездить с взволнованным израильским водителем? Да еще с военным водителем! Машину удерживают на дороге совсем не законы физики. Нет вообще никаких законов в бешеной этой езде, но есть огромное, искреннее желание помочь вам, и оно берет верх! Рафи поговорил с дежурным на КП, и меня протолкнули без очереди. Он крикнул мне: "Все будет хорошо!" Я помахал ему рукой.
Потом был Луд. Автобус до Хайфы. А дальше тремп, тремп, тремп всю ночь. Пост на мосту через Иордан. Проверка документов. Дорога все выше и выше в гору, а утром я был у минарета деревни Хушния и увидел Гришку.
Рафи был прав. Все хорошо, как всегда. Все было так, что большего и желать грешно, только на месте, куда ляпнул осколок, рос небритый островок рыжих волос.
Мы вцепились друг в друга насмерть, назло ей, и Гришка орал:
– Ну, падла! Нашел меня, нашел!!
Потом мы пили коньяк, как воду. Пила вся батарея, и повар Йом Тов выбросил на стол все лучшее из армейских припасов. Приехал командир полка, тридцатилетний парень, выпил с нами и, чтобы сохранить боеспособность батареи, дал Гришке трое суток отпуска. Танкисты ликовали.
Открытая машина везла нас в Эрец Исраэль, среди черных камней, покрывших эту землю, средь разбитых сирийских бункеров и сожженных русских танков, а головы и желудки наши горели на холодном ветру, и Гришка укрывал меня теплой своей курткой.
Кончилась фронтовая полоса. Мы вытащили магазины из автоматов, сели в Рош-Пине на обыкновенный красавчик-автобус и покатили в Цур-Шалом, к маме Риве под крыло. Мы балдели всю дорогу от Рош-Пины до Чек-поста. Теперь было смешно слушать про то, как под водительское сидение попал ящик с боеголовками, и Гришка не мог закрыть люк. Хоть возьми и голову оторви. О том, как забыл иврит и кричал экипажу по-русски: "Уберите ящик!" Про нокдаун, когда ударил осколок, и рассказ командира танка: "Кричал, кричал. Потом замолчал, но танк идет. Значит, беседер! Слава Б-гу!"
Я рассказал ему синайский анекдот о тремписте: "Стоит солдат у Суэцкого канала и беседует с водителем машины.
– Куда едешь, бахурчик?
– В Хайфу, мотек.
– Аир или Адар?
– Аир, мотек.
– Эх, жаль, – говорит, – не по пути".
Нам было легко и весело оттого, что мы в Израиле и вот проезжаем Нацерет. Оттого что нам еще только по тридцать лет, и мы в Израиле! Сбылось все, что нам снилось в Ташкенте – мы в Израиле!! Мы были пьяные вдрызг и пели: "АМ ИСРАЭЛЬ ХАЙ!", и все в автобусе улыбались и пели с нами.
У Чек-поста мы вышли и привели себя в порядок. Домой хотелось явиться в приличном виде. Мы пили пиво и спорили, что подарить матушке – цветы или мясо. Я настаивал на последнем, но разве Рыжего убедишь? Он купил большой букет, обернутый целлофаном и ленточками, и теперь не знал, куда его засунуть, не тащиться же средь белого дня с автоматом и цветами. Так и стояли мы у цветочного киоска, препираясь, кому нести. Тут подходит к нам солдат, тоже с букетом, и говорит по-русски:
– Я вас знаю, ребята. Вы из Цур-Шалома.
– Да, – говорит Гришка, – из самого Цур-Шалома, а что?
– Если домой, то садитесь, подвезу.
Мы сели в его "Пежо", радуясь, что не пришлось шататься по дороге с цветами, что скоро наши Мотл и Рива обнимут нас, а потом мы примем горячий душ и нас будет ждать полный стол самой вкусной на свете жратвы.
Водитель, мы так и не узнали его имени, ехал медленно. Разноцветными стремительными струями нас обтекали машины. Шел разговор, обычный в те дни: Йом Кипур. Я, сгорая от стыда, сообщил, что сидел в Ташкенте. Все покатились со смеху. Гришка сказал, что был на курсах водителей танков, а тот парень был на Голанах. "Два дня, – сказал он. – Всего два дня, а потом госпиталь".
"Я был медбратом на санитарной бронемашине. Недалеко от перекрестка Шамс стоял наш разбитый танк и просил помощи. Так сообщил мне радист из полевого госпиталя. Было утро. Солнце только поднималось над Хермоном. В поле мы увидели нашу машину. Танк стоял вплотную к русскому Т-62. Вокруг ни души. Мы свернули с дороги в поле, на эти чертовы камни, и тут у нас сорвало правую гусеницу. Мы даже не стали смотреть на упавшую ленту, взяли автоматы, носилки и побежали. Смотрим под ноги, чтоб шею не свернуть, и вот, поднимаю глаза и не верю самому себе. Стоит перед нами десяток сирийцев-командос с "калашниковыми" наготове и спокойно на иврите говорят: "Бросай оружие!"
Что тут сделаешь? Бросили автоматы на землю и руки кверху. Содрали они с нас часы, вывернули карманы, забрали документы и велели снять ботинки. Связали нам руки шнурками, а старший спрашивает:
– Ты врач?
– Нет, – говорю.
Тогда он ударил меня, сука, и я упал. Дальше все было как под наркозом. Следующих ударов я не чувствовал. Я только видел, что меня бьют. Голова моя разрывалась от того, первого удара в ухо, а они все били, били... Потом нас подняли и повели.
Я не чувствовал даже боли в босых ногах, хотя они были красными от крови. Не знаю, ребята, сколько все это длилось. Минуту или всю жизнь. Нас вели мимо нашего танка, и я смотрел на перекошенную орудийную башню, на открытый водительский люк и думал: "Вот и все. Должно быть, оно таким и бывает "вот и все". Просто встретят чужие морды, и окажется ВОТ И ВСЕ".
Вдруг из танка ударил пулемет, и сирийцы, идущие впереди нас, упали. Очередь запнулась и хлестнула вновь. Я крикнул: "Исер, беги!", и мы бросились в разные стороны. Если это можно назвать бегом, то я бежал. Я падал на камни со связанными за спиной руками, вставал и снова бежал. Потом я упал и пришел в себя на закате дня.
Я лежал на дне ямы, и все вокруг воняло порохом. Болела голова, все тело. Хватило сил доползти до камня и перетереть шнурки на онемевших руках. В этой воронке я остался до утра.
На рассвете я пополз к своим. Тут не ошибешься. Надо только чувствовать, что спускаешься вниз. И еще была во мне уверенность, что я доползу.
К полудню мне показалось: дрожит земля. Ничего не слыша, я встал на колени и увидел, как прямо на меня несутся танки. Наши танки – это было видно по окраске. Я поднялся на ноги и пошел навстречу, размахивая над головой руками.
Они заметили меня. Одна машина чуть изменила направление и остановилась.
Можно ли рассказать словами то, что было в душе моей?! Они втащили меня в башню. Еврейские парни в поту и пыли дали воды, перевязали ноги. Я лежал внизу на снарядах, плакал и молился, а эти парни делали свое дело. Танк догонял колонну.
Когда санитары переносили меня в свою машину, подошел офицер. Он что-то говорил мне, но я не слышал. Тогда я рассказал ему о том, что было вчера у перекрестка Шамс. Почему-то я стал уговаривать его поехать туда. Говорил, что в машине места хватит всем, зная, что говорю обидные слова, а он слушал, опустив голову и поправляя повязки на моих ногах. Потом он ушел, и машина тронулась. Мы ехали не больше часа, пока вновь не остановились. Санитары взяли меня под руки, помогая выбраться наружу. Я узнал перекресток и наш броневик на краю поля, и тот танк вдали.
– Там, – сказал я офицеру. – Только не засовывай меня опять в машину. Я тоже пойду.
Они шли быстро, развернувшись цепочкой, с автоматами наготове, а я ковылял за ними и думал: вот ведь как надо было, но тогда бы нас пристрелили эти твари.
Я так и не дошел до танка. Они возвращались. Они проходили мимо меня, и я видел пару носилок и этих... на брезенте.
Носилки плыли мимо меня. На первой лежало тело с прижатыми к животу ногами в черном от засохшей крови комбинезоне. Обезглавленное это тело качалось перед глазами в такт шагов санитаров...
На вторых носилках пронесли совсем мальчишку. Мальчишку без ног. Его лицо на брезенте было повернуто ко мне.
– Больше там никого нет, – сказал офицер. – Их было только двое.
Я бежал за носилками на чужих ногах и кричал, чтобы они еще раз все осмотрели, что этого не может быть – экипажа из двух человек!
Офицер нес носилки и плакал.
– Все может быть, – говорил он. – Даже такое. Этот мальчик стрелял из пулемета уже без ног. Он умер от потери крови... "
Мы медленно ехали по дороге на Цур-Шалом. Мимо нас, обгоняя, неслись машины. На тротуарах играла детвора. Гуляли женщины в легких одеждах. В придорожном пруду чайки охотились на рыбу.
А я смотрел на парней, сидящих со мной в машине, на дома и деревья, на синее небо над нами...
Вот такие дела были тогда в Израиле. Я в них абсолютно ни хера не понимал. Ни слов. Ни песен. ГОЛЕМ.
И я не могу вам объяснить, почему с полного хода втрескался в Этот Народ по брызговики. Вы уж простите.
Кажется, все... Ох, нет. Простите, еще раз простите.
Я тогда же... по глупости... беспечно... наобещал Создателю, что по мере сил попытаюсь не скурвиться.
ЧЕРТ
Катились по отлогому спуску из Тассы в Рафидим. На исходе ночи, когда соблюдающий себя водила погасит фары, прижмется к краю дороги, отцепившись от осевой, остановится, осмотрит скаты да груз – не взбрыкнул ли где танк на повороте, поссыт и снова за баранку, рассветное время дорого.
Катились по отлогому спуску под незачехленным "Патоном".
Повизгивала по-щенячьи платформа, шипели колеса на росистом асфальте, "гулял" мотор на прямой передаче, и стрелка тахометра прилипла к отметке 2100. Предел.
Четвертые сутки распечатывал Плешивый в Синае.
Его напарник Натан по кличке Желток остался в Бат-Яме катать в покер по-крупному против строительных подрядчиков, и Плешивый не сомневался, что крутой Желток раздербанит их в пух и прах. И поделом.
Сладенькие "терпилы" счет деньгам не вели: воздух, мусор.
"Вот и устроились с Б-жьей помощью, – подумал Плешивый и в голос зевнул. – Весь мир из одних потерпевших".
Старик Шмуэль по прозвищу Черт, громадный мужик из румынских евреев, таскал "Шерманы" еще в Синайскую кампанию, поливая на "Даймонти", простом как примус, но старье списали, пригнали новую технику, которую он не хотел, да и не мог понять, и Черт решил дождаться пенсии ценой бессмертия.
Черт катался в правом кресле. Пассажир.
Вчера, ужиная у танкистов, Черт "убил" Плешивого, проглотив полный поднос отварного мяса.
– Куда ты, тварюга, все это пихаешь? – укорил Плешивый.
Черт оторопел, бросил вилку и ушел, а Плешивому показалось, что за стеклами очков он видел слезы.
Буду называть старика по имени, – решил Плешивый и тихонько позвал:
– Шмулька.
– А?!
– Выползай. Рафидим скоро.
– На хуй мне нужен твой Рафидим?!
– Пиво поставлю в "Шекеме" от пуза.
– Ладно, – согласился старик и крепко осмердил кабину.
Плешивый опустил стекло левой дверцы и плюнул вниз на асфальт.
"Шмуэлем ведь мать когда-то назвала, – осаживал себя Плешивый. – Именем пророка!" – И чувствовал, что его собственный тахометр переваливает запретные 2100.
И как костыль хромому пришло во спасение: вся колода из бубновых шестерок. Недосып и "миражи", и простота бесприюта. И ушли навсегда те, кто ждали, и пустые перекрестки открещивались виновато, и от Хабаровска до Синая, все на подъем, колесишь по Старой Смоленской. Затяжной прыжок из пизды в могилу...
Катились по отлогому спуску из Тассы в Рафидим. Выползал из берлоги-спальни старик Шмуэль, ушибаясь о рычаги и рукоятки. Полный кавалер шоферской славы. Он честно заслужил свой геморрой, ишиас и очки с двояковыгнутыми стеклами. Протезы зубов Шмуэль приобрел по десятипроцентной скидке, положенной вольнонаемным в армии.
– Где мы? – спросил Шмуэль, устроившись в правом кресле.
– В Синае.
– Русский, – сказал старик строго. – Шутить будешь со своими друзьями-пьянчугами. Говори, зараза, скоро ли Рафидим?
– Отсюда до первой бутылки пива минут сорок, – ответил Плешивый и нагло уперся в мутные спросонья глаза старика.
– Потуши дальний свет, собака! – Полез старик на рога. – Ты вперед не наездил столько, сколько я на задней скорости.
– Почему ты ехал назад? Козел старый. Сознавайся! Отступал?!
– Дурак! – сказал Шмуэль. – Большой русский дурак. Иван.
Так докатились по отлогому спуску из Тассы в Рафидим. Стратегический центр всех родов войск ЦАХАЛа, кроме военно-морских – "Шекем" Рафидима. Толпы военнослужащих осаждают его с утра, будто только этим и заняты в Синае. Столы завалены порожними бутылками, мятыми салфетками, огрызками бисквитов и жестянками из-под соков.
"Рай земной, трижды господа мать! – подумал Плешивый. – Погост безалкоголья". Шуганув пару "салаг", досасывающих "кока-колу", Плешивый опрастал место за столом и усадил Шмуэля.
– Держи, старик, место зубами. Я мигом.
Плешивый возвращался, прижимая к груди пластиковый "сидор" с пивными бутылками. И водочка в нем была. Мерзлая. Сладкий холодок прожигал хлопчатобумажную ткань полевой формы.
"Святым старцем наградил Господь накануне субботы. Оделил, как триппером. Но и на том спасибо, что не одному хлебать".
Кровь шибанула в голову Плешивого, когда он увидел седого Шмуэля там, за столом, где он его оставил пару минут назад, всего пару минут... И вот сидит старик, и под носом его гора пустых бутылок, и конечно же вот эти "чистюли" сволокли мусор, обидев старика.
И, казалось бы, уже забытое, но нет, слава Б-гу, не забытое, быстро всплыло на уровень, и руки вспомнили, для чего кулаки, и глаза точно нашли, с кого начать.
– Встань, лох, и убери грязь со стола, – сказал Плешивый резервисту-пехотинцу, что покрупнее.
Самому приличному, что сидел за столом.
Резервист перестал жевать.
И еще четко видел Плешивый, что автомат пехотинца на столе, и обойма пристегнута к патроннику, и перед ним совсем не "лох", далеко не "лох", и в этом он тоже не заблуждался, но Плешивый знал: сломает, иначе не было звериного прошлого.
– Не горячись, парень, – сказал пехотинец. – Спроси старика. Он сам собрал пустые бутылки на сдачу. Со всех столов. Из-под ног у солдат. Новобранцы соблюдают себя, только вы, шоферюги, шакалите, и для вас ничто не позор.
– Шмуль, – тихо позвал Плешивый.
Солдаты от соседних столов смотрели на Плешивого и резервиста-пехотинца.
– Шмуль, – позвал Плешивый. – Не сиди.
Потом, наклонившись к самому уху старика:
– Не сиди, Шмуэль. Как-то же надо выплывать из помоев.
Старик покорно пошел к выходу. Бухтел, горюя за оставленное добро.
Плешивый предупредил:
– Обернешься, убью!
Водители шли к трейлеру напрямик, след в след. Черт впереди, Плешивый сзади. Пластиковый сидор на руке Плешивого, забытый и никчемный, плавился на солнце. Черт загребал ботинками песок, и Плешивый видел, как быстро буреет на солнце рубаха Шмуэля. От пота. Они шли, не отбрасывая теней. Солнце Синая в полдень сжигает тень.
ПАРИ
На Песах гуляли свадьбу Моти Бреслера. В тель-авивском Доме солдата. В банкетном зале. Водители в полном составе батальона и начальство по приглашению.
Одураченные штатскими тряпками, бродили шоферюги по залу, отыскивая в коверкоте пиджаков напарников по экипажу.
Незнакомые красивые и очень красиво одетые женщины. Чистые, причесанные дети. Фотовспышки магния. Трезвая скованность улыбок. Разговоры: "как дела", когда на столах плотный частокол бутылок – бардак!
Порядок навел оркестр. Чисто и загадочно, будто из глубины веков, шепнула певунья: "Од авину хай... " ("Еще жив праотец"), ущипнула сладко под сердцем: "Ам Исраэль хай!... " (Жив народ Израиля). И вдруг хлынула, разлилась в звоне тарелок ударных песней о Народе избранном и о царе Давиде. Мастерицей была певунья. Завела нас с полоборота. И мы потопали чередой поздравлять молодоженов.
Ритуальное покрывало с кистями крученого шелка по углам на четырех столбах растянуто. Под покрывалом кресло в букетах цветов. В кресле в подвенечном пуху и кружевах – невеста. Девочка-репатриантка из Снежной страны. Модель еврейской мамы в перспективе, а пока голые шасси по имени Ципора. Загадка в желтых косичках, где ходовая часть, подвеска и трансмиссия еще не оборудованы природой. Рядом наш Моти. В синей тройке, перечеркнутый у горла бордовой бабочкой, подпирал покрывало хупы кавалергардной статью. Так в ожидании смены сигнала светофора стоят на перекрестке тяжелый седельный тягач МЕК и легковая "Лада". Очень редко, но бывает и так...
Солидные чеки в запечатанных конвертах сгружали в медный таз на высокой подставке. На конверте – номера экипажей и наши имена.
Времечко в стране кружилось пасторальное. И израильскую лиру уважительно называли – фунт. Решили в батальоне Мотьке квартиру купить. С рыла по тыще – пупок не развяжется. Не в кабину ж невесту волочь – не блядь.
Марьян Павловский – Первый номер у Мотьки Бреслера – дежурил за инкассатора над тазом. Геморройный поляк, принимая конверт за номером 164, бурчал по-русски: "Цапнул мой Мотеле кота в мешке... Дурак-верхогляд". И попросил: "Придержите мне место. Я сегодня напьюсь!"
Военный раввин в бороде и погонах подполковника попоил вином из бумажного стаканчика молодых, Мотька топнул ногой и раздавил стакан. Под крики "ле-хаим" рав благословил застолье.
Пасхальная сказка утверждает, что еврейский народ прошел Красное море, как посуху. Весьма вероятно... Мы же, жестоковыйные славянские представители, изрядно промокли, переходя вброд винно-водочные потоки тель-авивского Дома солдата.
Очень красивые женщины танцевали с моими сослуживцами слоу. Красиво и нежно пела певунья с эстрады. Тихо играл оркестр.
Шоферюги обнимали жен, как невест. Что-то шептали им в уши. Женщины улыбались, и видно было, что не перечили. Не было драк. Даже дети не дрались.
Не узнавали мы Мотьку Бреслера после медового месяца.
Не мужик вернулся – утиль!
Канючил у ротных не посылать в рейсы с ночевкой. В шешбеш играть не хотел и однажды, уступив Марьяну и сев за нарды, уснул с открытыми глазами, так и не бросив кости.
– Посмотрите, что курва вытворяет?! – горевал Первый номер и скрипел зубами. – Кровь из мальчишки сосет!
Шофера посмеивались и скабрезничали.
А Мотька спал на ходу и заговаривался: Ципи, птичка моя! Пирожок, Бамба-Осем...
Комбат Милу вызвал КАБАНа. КАБАН приехал, взглянул на Мотьку и умыл руки.
– Любовь! – сказал КАБАН. – Делать нечего.
– Есть что делать! – сказал комбат и приказал диспетчеру оформить путевой лист на Синай.
– Мне нужны шофера, а не исполнители Песни Песней. Я это дело поломаю!
Так сказал комбат Милу.
– Хуюшки! – засомневался батальон.
– Посмотрим, – сказал полковник Милу, и Мотька выехал без второго водителя таскать "Тираны" по визе Рафиях – Бир эль Тмаде – Рафиях.
"Посмотрим", – решила рота "гимель" и задымила вслед за Мотькой на юг.
В Синае гудели маневры.
– Испугал бабу толстым хуем! – сказал Мотька Бреслер в конце недели, имея в виду козни комбатовы. – Работой меня не прошибешь! Спорю фунт за сто против целой роты, что еще до появления первой звезды Ципи смастерит мне горячую пенную ванну и вымоет патлы шампунем. Я буду кейфовать со стаканом виски в руке, и в нем будут плавать льдинки. Птичка прикурит мне сигарету "парламент", покроцает спину мочалкой и скажет: "Отмокай, я приготовлю ужин". И это будет настоящий субботний пир, и запах спелого чолнта смешается с ароматом моей Ципи, и мне останется только решить: до или после чолнта загнать птичку на рампу двуспальной кровати.
– Харман, – сказал водила по имени Альберт Полити.
– Валлак, харман! – подтвердил йеменец по имени Аввави.
– Помазали? – бросил в лицо роте "гимель" условия пари наглый Мотька.
– Не имейте с ним дела! – пискнул аргентинец Альфредо Эспозито. – Он секс-маньяк!
Мотька строго посмотрел на Альфреда. Аргентинец осекся и покраснел.
– Прости мне, друг, – залепетал. – Я не должен был этого говорить. Потому что я так не думаю. Это вырвалось случайно. Испанец не может такое сказать. Любовь у испанца превыше чести. Как мог язык мой повернуться? Прости мне, друг! Я готов при...
– Пошел на хуй! – оборвал Мотька испанскую балладу Эспозито и побежал к груженому трейлеру выполнять условия пари.
"Так, – думал Мотька, зыркнув привычно по зеркалам заднего обзора. Хотите фунт за сто? – заблокировал ведущие мосты. – Будет вам фунт за сто... " – и аккуратно вывел трейлер из песка полигона на серый асфальт шоссе Рафидим – Эль-Ариш.
Можешь включить бойлер, моя Птичка, и начать кипятить воду – разгонял тягач-танковоз, и вот уже рычаг скорости в положении "директ" и платформа, покрякивая на выбоинах дороги, завыла, загундосила жалобно, как бесконечно печальное нытье радиостанций присмиревших соседей. "Чтоб вас, собаки, в рот и в нос... вместе с вашей музыкой", – подумал Мотька Бреслер, но справился, не дал увести себя на простреленные перехлесты дорог войны Судного дня.
Давай, Ципуля, посчитаем вместе. Хочешь? Ну, поехали.
Сто, сто десять километров до Эль-Ариш. Это два часа. Дорога, конечно, не блеск, но без подъемов. Колеса сегодня не заблядуют. Нет, нет, сладкая. Я конечно сегодня уебся до отрыжки. Но об этом тебе лучше не знать.
Если бы мудаки-киношники порешили снимать фильмы ужасов не только в Шотландии, где и ужасов-то нет, окромя старух-фальшивоминетчиц со вставными зубами вампирш, Мотька бы им подсказал сцену: "Полуденный жар Синая, фиолетовый горизонт вкруговую, в распласт без кустика и травинки, пузыри кипящего асфальта, лопающиеся со звоном, груженый трейлер высоко поддомкрачен сбоку и похож на гигантского пса, что решил поссать и задрал заднюю лапу, лохмотья жженой резины, стекающие с ободьев колес, и фаллическая фигура шоферюги, торчащая отчаяньем, и одуревший от голода шакал увяз лапами в смоле в двух шагах от тебя и просит на идиш: "Бройд".
– Только не сегодня! – попросил Мотька и вернулся к расчетам.
От Эль-Ариш до Рафияха – сорок километров, но на них можно угробить часа полтора...
– Почему? – спросила наивная Ципи.
– Объясняю, – сказал Мотька. – Десять минут на осмотр колес и крепеж танка – раз. Дорога в Рафиях на сплошных поворотах и колдоебинах – два. Встречный транспорт – три. И я так замудохался за неделю, что тебе, Кузюнька, лучше об этом не знать.
– Да, – сказала покладистая Ципора. – Женщине лучше об этом не знать.
– Выходит, на полном скаку мы навалим в Рафиях через четыре часа. Поспеем к обеду, и это очень плохо, Кузюня. Это может сорвать все наши планы. Механик-водитель, конечно, жрет, и это его священное право. А пожрав, будет пить кофе и тянуть резину пока не лопнет. Срочная служба... Но считай, что уболтали. Теперь дежурный офицер. Где его искать? Притырился у солдатки-давалки и гоняет сиесту. Ну и пусть гоняет.
* * *
– Все будет о'кей, Птичка! – заверил Мотька супругу и, поднимая пыль дымовой завесой, развернулся против земляной насыпи – рампы танкодрома в Рафияхе. Колеса не подвели, а уж я не сломаюсь – не пацан.
Теперь он катил платформу под прямым углом к брустверу. Без направляющего так угадать надо, чтобы просвет рампы не превышал полутора метров. Там "сандали" разгрузочные сбросить, цепи крепежа отпустить, ратчеры в ящик грузника спрятать, а то забудешь по запарке, и внимательно осмотреться. Нет ни души на танкодроме. Жрут и кейфуют бронетанковые силы.
– Кейфуйте! – не возражает Мотька, и с грузника, перекосоебившись и, конечно же, ногами вперед в водительский люк – шмыг.
В темной дыре копчиком обо что-то – хуяк! Пропадлючие танки Советов! Монголоиды!
Потерпи, Мотенька. Потерпи. Перемелится – мука будет...
Теперь разберись, что к чему. Как Марьян говорит: "Поимей мозгов на голове".
Тумблер, правый крайний на панели, вверх – ап!
Замкнулась цепь электроподачи. Заиграли стрелки-часики.
Рычаг коробки скоростей в нейтралку – бенц!
Кнопку стартера утопить – взыт! Захрюкал, закашлялся Товарищ! Загудел.
Теперь, Моти, пройдись от конца разумных действий к истокам и проверь все. Чтоб не было "фашлы".
Проверили.
Так.
Сцепление выжать. Заднюю скорость врубить. Стояночный тормоз ослабить и без газа, Мотя. Только без газа.
Ориентир у тебя – выхлопная труба твоего тягача. Кулисы не трогай. Они тебя не трогают, и ты их не трогай.
Давай, Мотька. Пошел!
Почуял Мотька, как попятился "тиран", как коромыслом болтнуло на скосе платформы, на линии центра тяжести, и труба исчезла в глубине синего неба, вернулась и вновь исчезла, и Мотьке показалось, что вот он валится в синюю воду бассейна без всплеска и брызг. До дна.
"Пушку, блядь, не отвернул в сторону", – вспомнил Мотька и облился вонючим мандражным потом.
Танк заглох, но остро, до удушья испарялась солярка. Сгорю! – подумал Мотька, нащупал и выключил тумблер электроподачи и пополз из люка в синее небо. В космос!
– Мехабэ-э-эль! – услышал Мотька налитый бешенством крик. – Слезай, скотина! Ты арестован!
С пятиметровой высоты стоящего раком танка Мотька увидел влажный глянец лысины, черный распял рта и две пары обоюдоострых мечей на светло-зеленых полевых погонах.
Бригадный генерал – точно определил Мотька и взмахнул руками, теряя равновесие.
– Осторожно! – сказал генерал спокойно. – Спускайся осторожно. Не сюда ногу... Так... Не торопись...
Мотька полз вниз по гладкому крылу брызговика.
Я спускаюсь в тюрьму! – понял он. – В тюрьму и позор...
– Водитель? – спросил генерал и показал рукой на трейлер.
– Да.
– Из Кастины?
– Да.
– Твой командир Милу?
– Да.
– Полковник Милу?
– Полковник Милу, – подтвердил Мотька.
– Фамилие?
– Полковник Милу Гилад.
– Твое фамилие, дурак!
– Мордехай Бреслер.
– Ты арестован, Мордехай Бреслер, – сказал генерал.
И добавил:
– Ты уже хорошо арестован. Иди за мной.
– Командир! – сказал Мотька.
– Да.
– Я смогу позвонить?
– В Кастину сообщат, – заверил генерал.
– Я должен позвонить домой.
– Н-на! – сказал генерал и, не поворачиваясь, показал Мотьке поверх погона средний палец.
Мотька молча проглотил обиду. Топал, загребая ботинками серую пудру танкодрома, стараясь попасть в глубокие ямки следов генерала. Подходили к штабным баракам.
– Рахель! – крикнул генерал. – Рахе-ель!
Возникла Рахель. Тощая девчонка-солдатка с сифоном и стаканом в руках.
– Молодец, – похвалил генерал и дважды опорожнил стакан с газировкой.
Мотька шаркнул сухим языком по сухим губам.
Солдатка, похожая на Ципору, посмотрела на Мотьку. Потом не генерала.
– Н-на! – показал палец генерал и забрал у Рахели сифон. – Вызови мне офицера техслужбы, а этого, – он показал на Мотьку, – держи в кабинете и глаз не спускай. Я скоро вернусь.
– Что ты натворил? – спросила Рахель.
– А-а... – сказал Мотька и махнул рукой. – Все пропало...
Рахель достала из холодильника пластмассовый кувшин.
– Пей, – сказала солдатка и покосилась на дверь. – Пей скорее.
"Так бы поступила моя Ципи, – подумал Мотька. – Именно так. Почему чахи не любят худых девчонок? Они добрее толстух".
– М-да, – сказал бригадный генерал. – Понятно... Иди-ка ты, Рахель, погуляй. Иди, иди... У нас будет мужской разговор. И поищи офицера техслужбы.
Генерал прошел в глубь кабинета, и Мотька только сейчас заметил на хлопчатобумажке полевой формы белесые подпалины соли. Такая же форма и точно такие же подпалины были и у него, у всех водителей батальона, у танкистов и у ребят из мотопехоты на маневрах в Бир эль Тмаде.
Вцепился Мотька в подпалины эти, как в спасенье свое, и не отпускал.
Генерал болтал по телефону, и Мотьке было безразлично, о чем он там треплется. За спиной генерала висела карта Святой Земли.
"От Нила до белесых подпалин соли на рубахах полевой формы, – подумал Мотька. Так говорил полковник Милу и так научили его думать за шесть лет в батальоне. – Там, куда вы привезли танк, граница закрыта".
Мотька почувствовал, что падает глубоко вниз, в ту глубину, в которую не позволял себе спускаться много-много лет. Из самого детства увидел матушку, пожираемую саркомой, огромные карие глаза на узком бледном лице и высоко взбитые подушки. Мать читала запоем романы, курила свернутую в газету махорку и выхаркивала в поллитровую банку с водой смарагдовые островки мокроты.
Бедная мама... Как она хотела, чтобы я читал романы...
– Мотя, – говорила мама. – Покажи дневник.
– Вот, мама, – говорил я и плакал. Так было легче. Мама листала дневник, и ее трясло, как в ознобе.
– Шнур! – говорила мама тихо. – Неси, сволочь, шнур от утюга.
Я опускал шлейки матросского костюмчика и ложился поперек кровати.
Мама хотела, чтобы я стал человеком. Очень хотела...
Но боль не проходила, и силы иссякали, и шнур уже не хлестал, а елозил, и мама обнимала меня крепко, до визга, и протезы зубов иногда выпадали...
– Мотя, – плакала мама. – Ты должен учиться. Ты не должен брать пример с отца. Я не допущу, чтобы ты стал шоферюгой...
Охуительная была мама. Пророчица!
– Эй! – сказал генерал. – Ты где? Тебе кондиционер не мешает? Скажи... Я выключу.
Мотька выплыл из любви покойницы матушки.
– Не надо меня подъебывать, командир, – сказал Мотька.
– Молчать, – крикнул генерал. – Тебе лучше помолчать!
– Я устал, – сказал Мотька. – Почему я должен слушать тебя стоя?
– Садись, – сказал генерал и указал на диван. – Мне все равно.
– Что ты имеешь в виду?
– Ты уже сидишь, и я позабочусь, чтоб ты сидел долго.
– Нет, – сказал Моти. – Ты не должен этого делать.
– Заткнись.
– Ты не должен так поступать.
– Ты угробил боевую машину.