355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Митч Каллин » Пчелы мистера Холмса » Текст книги (страница 7)
Пчелы мистера Холмса
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:58

Текст книги "Пчелы мистера Холмса"


Автор книги: Митч Каллин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

Глава 11

Неся общий багаж Холмса и господина Умэдзаки, собранный ими к утреннему поезду (вещей в свою обзорную поездку они взяли немного), Хэнсюро проводил их до станции, где, крепко стискивая руки господина Умэдзаки, пылко шептал что-то ему на ухо. Перед тем как они зашли в вагон, он приблизился к Холмсу, низко поклонился ему и сказал:

– Я увижу вас – снова – очень снова, да.

– Да, – весело сказал Холмс. – Очень, очень снова.

Поезд тронулся, Хэнсюро остался на платформе, размахивая поднятыми руками в толпе австралийских солдат, и его быстро удалявшаяся, но остававшаяся на месте фигура скоро стала совсем маленькой. Поезд набирал ход, стремясь на запад, Холмс с господином Умэдзаки втиснулись в соседствовавшие сиденья второго класса и смотрели, как здания Кобе замещаются цветущим ландшафтом, несущимся, меняющимся и мелькающим за окном.

– Дивное утро, – сделал господин Умэдзаки замечание, которое еще не раз повторил в первый день их путешествия (дивное утро перетекло в дивный день и, наконец, в дивный вечер).

– Весьма, – всякий раз отвечал Холмс.

В начале поездки мужчины обменялись считаными словами. Обособившиеся и отстраненные, они молча сидели на своих местах. На какое-то время господин Умэдзаки занялся писанием в маленьком красном блокнотике (новое хайку, подумал Холмс), а Холмс с дымящейся сигарой в руке созерцал мазки пейзажа за окном. Разговор завязался только при отправлении поезда от станции в Акаси, когда от встряски из пальцев Холмса выпала и покатилась по полу сигара (поводом к разговору послужил простой вопрос господина Умэдзаки, затем в беседу вовлеклось некоторое количество тем, и она продлилась до прибытия в Хиросиму).

– Позвольте мне, – сказал господин Умэдзаки, вставая за Холмсовой сигарой.

– Благодарю, – сказал Холмс; уже несколько привстав, он сел обратно и положил трости на колени (под таким углом, чтобы не задеть ногу господина Умэдзаки).

Когда они оба водворились на свои сиденья, а снаружи мимо них помчались сельские виды, господин Умэдзаки потрогал мореное дерево одной из тростей.

– Превосходная работа, не так ли?

– О да, – сказал Холмс. – Они со мною лет двадцать, очень возможно, что больше. Мои верные спутники.

– Вы всегда ходили с обеими?

– Недавно стал, то есть по моим меркам недавно, лет пять назад, если память мне не изменяет.

Чувствуя желание рассказать подробнее, Холмс объяснил: на самом деле для ходьбы ему требовалась одна правая трость, у левой же было важнейшее двойное назначение – дать ему опору, если он уронит правую и ему придется нагибаться за нею, или же быстро подменить ее, если она окажется утеряна безвозвратно. Ясное дело, продолжил Холмс, без регулярного подкрепления маточным молочком никакого проку от тростей не было бы – он не сомневался, что его уделом стало бы инвалидное кресло.

– Неужели?

– Безусловно.

И тут они разговорились всерьез, потому что оба жаждали обсудить достоинства маточного молочка, прежде всего его роль в прекращении или задержании процесса старения. Как выяснилось, перед войной господин Умэдзаки расспрашивал о целебных свойствах этой густой белой жидкости травника из Китая:

– Он явно придерживался точки зрения, согласно которой маточное молочко помогает при менопаузе и мужском климактерии, а также излечивает расстройство печени, суставный ревматизм и малокровие.

– Флебит, язву желудка, разные дегенеративные состояния, – подхватил Холмс, – и общую умственную и телесную слабость. Еще оно питает кожу, устраняет изъяны на лице, разглаживает морщины и предупреждает признаки естественного старения или даже досрочной дряхлости. – Поразительно, думал Холмс, что такая могучая субстанция, состав которой еще не изучен до конца, выделяется глоточными железами пчелы, создает матку из рядовой личинки и врачует столько человеческих заболеваний.

– Как я ни пытался, – сказал господин Умэдзаки, – я не нашел, или нашел весьма мало подтверждений ее лечебной пригодности.

– Но они существуют, – с улыбкой сказал Холмс. – Мы исследуем маточное молочко уже очень давно, разве не так? Мы знаем, что оно полно протеинов и липидов, жирных кислот и углеводов. При этом никто не приблизился к выявлению всего, что оно содержит, поэтому я исхожу из единственного подтверждения, которое у меня есть, – из моего доброго здравия. Но вы, похоже, не энтузиаст.

– Нет. Я написал одну-две статьи, но вообще-то мой интерес совершенно случаен. Так или иначе, боюсь, что в этом отношении я со скептиками.

– Прискорбно, – сказал Холмс. – Я надеялся, что вы уделите мне баночку на дорогу в Англию – а то я, видите ли, не запасся. Дома все наверстаю, но лучше бы я прихватил с собою банку-другую, этого хватило бы для ежедневного приема. К счастью, я взял предостаточно сигар, так что я не совсем остался без необходимого.

– Мы можем найти вам баночку по пути.

– Но ведь столько хлопот.

– Вряд ли это будет так уж хлопотно.

– Ничего страшного, правда. Сочтем это расплатой за забывчивость. Кажется, даже маточное молочко бессильно предотвратить неминуемое ухудшение памяти. Тут их разговор вновь взмыл вверх: теперь господин Умэдзаки мог, надвинувшись на Холмса, вполголоса, будто речь шла о чем-то неимоверно важном, спросить о его знаменитых дарованиях – а именно он хотел знать, как Холмс овладел умением с легкостью постигать то, что часто бывает недоступно окружающим.

– Мне известно, что вы верите в чистое наблюдение как в инструмент для получения окончательных ответов, но для меня загадка то, как именно вы наблюдаете. Из прочитанного, как и из моего собственного опыта, мне представляется, что вы не просто наблюдаете, но и припоминаете без усилий, чуть ли не с фотографической точностью, и как-то так приходите к истине.

– Что есть истина, спрашивал Пилат, – вздыхая, сказал Холмс. – Говоря со всей откровенностью, мой друг, я утратил вкус к истине. Для меня есть то, что есть, – зовите это истиной, если угодно. Иначе говоря – учтите, я сознаю все это, в основном оглядываясь назад, – я начинаю с самого очевидного, извлекаю как можно больше из наблюдения и переплавляю все это в нечто непосредственно полезное. Универсальные, мистические или пророческие смыслы – где, возможно, и кроется истина – меня не заботят.

А что же память, спросил господин Умэдзаки. Какова ее роль?

– В теоретических построениях и практических выводах?

– Да.

В молодости, поведал ему Холмс, зрительная память была фундаментом его способности к разрешению тех или иных трудностей. Когда он разглядывал какую-нибудь вещь или обследовал место преступления, все незамедлительно преобразовывалось им в точные слова и цифры, соответствующие предмету. Как только эти преобразования выстраивались в его голове (обращаясь во внятные фразы или уравнения, которые он мог и выразить словами, и увидеть внутренним взором), они откладывались в его памяти и, покоясь там, пока он бывал углублен в другие размышления, всплывали в ту самую секунду, когда он восстанавливал в уме породившую их обстановку.

– Со временем я понял, что мой ум больше не действует так свободно, – говорил Холмс. – Перемена наступила не вдруг, но теперь я отчетливо ощущаю ее. Средствами моей памяти – всеми этими сочетаниями слов и цифр – не воспользоваться, как раньше. К примеру, будучи в Индии, я сошел с поезда где-то в срединной части страны – короткая остановка, незнакомые места, – и ко мне тут же пристал пляшущий полуголый нищий самого жизнерадостного обличья. Когда-то я запомнил бы все вокруг в мельчайших подробностях – здание станции, лица прохожих, торговцев с их товаром, – но нынче подобное происходит редко. Я не помню здания станции и не скажу вам, были ли поблизости торговцы или прохожие. Я помню одно: приплясывающего передо мной беззубого смуглого нищего с протянутой за монетой рукой. Теперь для меня имеет значение лишь то, что я располагаю этим прелестным видением; место события несущественно. Шестьдесят лет назад я был бы удручен, если бы не вспомнил всех деталей. Но сейчас моя память не хранит ничего, кроме самого нужного. Частности не первостепенны – сегодня в моем сознании возникают исходные образы, а не легкомысленные панорамы. И я признателен за это.

Сначала господин Умэдзаки молчал с отсутствующим, вдумчивым видом человека, осмысливающего услышанное. Потом кивнул и помягчел лицом. Когда он снова заговорил, в его голосе звучала неуверенность. – Ваше описание очаровательно.

Но Холмс уже не слушал. В конце прохода открылась дверь, и в вагон вошла ладная молодая женщина в темных очках. На ней было серое кимоно, в руках – зонтик. Нетвердо шагая, она направилась в их сторону, приостанавливаясь для устойчивости; все еще стоя в проходе, она посмотрела в окно, ненадолго увлекшись проносившимся пейзажем, и ее профиль обнаружил обширный уродливый шрам от ожога, выползавший наподобие щупалец из-под воротника (вверх по шее, через правую скулу, пропадая в изумительных черных волосах). Она двинулась вперед, прошла мимо них, не взглянув, и Холмс подумал: когда-то ты была обольстительной девушкой. Еще недавно ты была самым прекрасным, что кому-либо доводилось видеть.

Глава 12

Они приехали в Хиросиму днем и, сойдя с поезда, попали в бурный водоворот нелегальной торговли – подстрекательские пререкания, сбыт запрещенных товаров, временами рев истомившегося ребенка, – но, после мерного громыхания и ровной качки, неизбежных при путешествии железной дорогой, это столпотворение было встречено с облегчением. Они, особо подчеркнул господин Умэдзаки, прибыли в город, переродившийся на демократических началах, – в этом самом месяце на первых послевоенных выборах прямым голосованием избрали его мэра.

Но, глядя на окраины Хиросимы из окна вагона, Холмс не заметил почти никаких признаков близости оживленного города; он видел скопления временных деревянных хибар, похожие на расположившиеся вблизи друг от друга убогие деревушки, среди широких полей, заросших крестовником. Когда поезд сбавил скорость, подходя к полуразвалившемуся вокзалу, он понял, что заполонивший темную, корявую местность – обугленную землю, бетонные плиты, железный лом – крестовник вырос на пепелище, где прежде стояли конторские здания, целые жилые и деловые кварталы.

От господина Умэдзаки Холмс узнал, что обычно презираемый крестовник после войны нежданно оказался подарком судьбы. Внезапное появление в Хиросиме этого растения – расцветая, оно принесло дух воскрешения и надежды, – опровергло признанную теорию, согласно которой земля в городе должна была оставаться бесплодной по меньшей мере семьдесят лет. Тут и там его буйный рост многим не дал умереть голодной смертью.

– Из листьев и цветов делали клецки, – сказал господин Умэдзаки. – Получалось не слишком вкусно, поверьте, я знаю, но те, кто больше не мог терпеть, ели их, чтобы заглушить голод.

Холмс по-прежнему высматривал в окно более явственные приметы города, но поезд уже проехал сортировочную станцию, а он видел все те же хибары – растущие числом, с огородами, под которые была приспособлена прилежащая к ним незанятая земля, – и реку Энко, бегущую вдоль пути.

– Так как мой желудок в настоящее время пустоват, я был бы не против и сам отведать клецек, своеобразное, надо думать, кушанье.

Господин Умэдзаки утвердительно кивнул:

– Вы правы, своеобразное, но едва ли в хорошем смысле слова.

– Все равно любопытно.

Хотя Холмс и рассчитывал пообедать клецками из крестовника, удовольствовался он другим местным деликатесом – лепешками под сладким соусом с начинкой по выбору покупателя, продававшимися множеством уличных торговцев и в наскоро слаженных лапшичных у вокзала.

– Это называется окономияки, – сообщил господин Умэдзаки, когда они с Холмсом присели к стойке закусочной и следили за тем, как повар с великой сноровкой готовит им на большом противне обед (их аппетит разыгрался еще сильнее от горячего благоухания, которым на них веяло). Он рассказал, что впервые попробовал это блюдо еще ребенком, когда был в Хиросиме с отцом. После той детской поездки он заезжал в город еще несколько раз, обыкновенно лишь для того, чтобы сделать пересадку, но иногда продавец окономияки случался прямо на вокзале. – Я никогда не могу устоять, самый запах воссоздает в моем воображении те выходные с отцом. Мы приехали сюда, чтобы посмотреть сад Сюккэйэн. Но я нечасто думаю о том, как мы с ним были здесь, или вообще о нас с ним, если на то пошло; только если пахнет окономияки.

Холмс расковырял палочкой лепешку и, рассмотрев смесь из мяса, лапши и овощей, сказал:

– Несложное, но искусное творение, вы согласны?

Господин Умэдзаки поднял глаза от куска, который держал палочками. Он был сосредоточен на жевании и не отвечал, пока не проглотил.

– Да, – в конце концов сказал он. – Да…

Получив от занятого повара поспешные, расплывчатые указания о том, как им идти, они отправились в сад Сюккэйэн, заказник семнадцатого века, который, как решил господин Умэдзаки, должен был понравиться Холмсу. С чемоданчиком в руке он вел его многолюдными тротуарами и, лавируя между покренившихся телефонных столбов и кривых сосенок, красноречиво живописал это место, черпая из своих ребяческих воспоминаний о нем. Этот сад с его прудом, уподобленным достопримечательному китайскому озеру Сиху, говорил он Холмсу, воспроизводит в миниатюре обширнейшее пространство, – он состоит из ручьев, островков и мостиков, которые кажутся куда больше, чем на самом деле. Трудновообразимое место, подумал Холмс, попытавшись представить себе этот сад, – его невозможно было помыслить в городе, который сровняли с землей и который отдавал все силы восстановлению (его шум – стук молотков, вой тяжелых механизмов, гомон, с которым рабочие несли вниз по улице бревна, грохот от повозок и автомобилей – окружал их).

Но господин Умэдзаки с готовностью признал, что Хиросимы его детства уже нет, и выразил опасение, что сад сильно пострадал при взрыве. Тем не менее он думал, что какая-то часть его изначального очарования могла остаться нетронутой – вероятно, каменный мостик над чистым прудом, возможно, каменный светильник с ликом Ян Гуйфэй.

– Полагаю, мы скоро это узнаем, – сказал Холмс, мечтавший уйти с напоенных солнцем улиц куда-нибудь в безмятежность и покой, где он мог бы передохнуть в тени деревьев и утереть пот со лба.

Однако у моста через реку Мотоясу, неподалеку от опустошенного центра города, господин Умэдзаки заподозрил, что они где-то не туда свернули или он не совсем верно понял торопливые разъяснения повара. Но они не остановились и шли вперед, во власти картины, которая вырисовывалась вдали.

– Атомный купол, – сказал господин Умэдзаки, показывая на купол из железобетона, начисто ободранный взрывом.

Его указательный палец пополз вверх по зданию и уперся в твердое синее небо. Там, рассказал он, и произошла колоссальная вспышка, неизъяснимый пикадон, обрушивший на город шквал огня; потом несколько дней шел черный дождь – радиоактивная пыль, смешанная с пеплом построек, деревьев и тел, уничтоженных взрывом и вихрем взлетевших в атмосферу.

Когда они приблизились к зданию, ветер с реки задул сильнее и теплый день вдруг стал прохладнее. Городской шум, приглушаемый ветром, уже не так докучал им, и они остановились покурить; господин Умэдзаки поставил чемодан, зажег Холмсу сигару, и они сели на упавшую бетонную колонну (удобный обломок среди сорняков и бурьяна). Тени тут было ровно столько, сколько могли дать несколько недавно посаженных деревьев; вокруг было почти пусто и безлюдно, если не считать какой-то пожилой женщины и при ней двух помоложе; все напоминало пустынный берег после урагана. Они смотрели, как в нескольких ярдах от них, у ограды, которой был окружен Атомный купол, женщины встали на колени и смиренно положили по бумажному журавлику к тысячам таких же, лежавших там.[10]10
  Двухлетняя жительница Хиросимы Садако Сасаки пережила атомную бомбардировку, но потом у нее обнаружили лейкемию. В больнице девочка складывала бумажных журавликов (японская легенда гласит, что желание человека, сложившего тысячу таких, сбудется). После ее смерти в Парке Мира был установлен памятник, к которому скорбящие приносили сделанные ими фигурки птиц.


[Закрыть]
Затягиваясь и выпуская сложенными бантиком губами дым, они сидели, завороженные железобетонным строением – символом опустошения возле самого эпицентра взрыва, грозным памятником погибшим. Это было одно из немногих зданий, не целиком обращенных бомбой в оплавленные камни; над развалинами, чернея на фоне неба, изгибался подобный скелету стальной каркас купола, но едва ли не все под ним раздробилось, сгорело и исчезло. Внутри не было перекрытий, поскольку ударная волна смела все в подвал, оставив одни стены.

Но в Холмсе это здание поселило некие чаяния, отчего – он не вполне понимал. Судя по всему, задумался он, они были связаны с воробьями, рассевшимися по ржавой арматуре, и с клочками синего неба в дырявом куполе, или же – на фоне небывалого разрушения – дерзкая стойкость здания сама по себе сулила надежду. Между тем только что, когда он взглянул на него в первый раз, самая близость купола, знаменующего огромную силу страшной смерти, наполнила его горьким сожалением о том, что современная наука привела человечество в этот ненадежный век атомной алхимии. Ему припомнились слова одного лондонского врача, которого он когда-то допрашивал, – умного, мыслящего человека, отравившего без всякого видимого повода свою жену и троих детей стрихнином и затем поджегшего свой дом. После многократных вопросов о причинах его преступления врач, не желая говорить, наконец написал на листе бумаги три фразы: «На землю со всех сторон давит великая тяжесть. Посему мы должны остановить себя. Мы должны остановиться; иначе земля замрет, перестав вращаться под гнетом того, что мы на нее взвалили». Только сейчас, много лет спустя, он мог увидеть хоть каплю смысла в этом загадочном объяснении, сколь бы неубедительным оно ни было.

– У нас мало времени, – сказал господин Умэдзаки, бросив и затоптав окурок. Взглянул на часы. – Боюсь, что совсем мало. Если мы хотим посмотреть сад и успеть на паром до Миядзимы, нам нужно идти – разумеется, если мы еще хотим к вечеру заглянуть на воды под Хофу.

– Конечно, – сказал Холмс, упирая трости в землю. Когда он встал с колонны, господин Умэдзаки, извинившись, отошел к женщинам, чтобы на этот раз точно узнать дорогу до сада Сюккэйэн (ветер донес его приветливый вопрошающий голос). Докуривая сигару, Холмс смотрел на господина Умэдзаки и женщин – все они стояли рядом с угрюмым зданием, улыбаясь в свете дня. Улыбка самой старшей, чье сморщенное лицо он хорошо видел, была неожиданно блаженной и свидетельствовала о детском простодушии, что к старости порой возвращается. Словно по команде три женщины поклонились, и господин Умэдзаки, сделав то же, резко развернулся и быстро пошел прочь; его улыбка быстро растворялась в стоическом, чуть мрачном выражении лица.

Глава 13

Как и Атомный купол, сад Сюккэйэн был окружен высокой оградой, должной воспрепятствовать доступу внутрь. Но господин Умэдзаки не дрогнул и – очевидно, не первым – нашел в ней лазейку (проделанную кусачками, подумал Холмс, и растянутую руками в перчатках так, чтобы можно было пролезть). Вскоре они уже бродили по переплетающимся, петляющим дорожкам, присыпанным сероватой золой, и расхаживали среди темных, безжизненных прудов и засохших, обуглившихся сливовых и вишневых деревьев. Неспешно прогуливаясь, они часто останавливались, чтобы осмотреться, и созерцали хрупкие горелые останки исторического сада – черные пепелища чайных домиков, жалкие кучки азалий там, где прежде они росли сотнями, а то и тысячами.

Но господин Умэдзаки молчал о том, что они видели, и, тревожа Холмса, оставлял без ответа все вопросы, касавшиеся прежнего великолепия сада; более того, он выказывал возмутительное нежелание идти рядом с Холмсом – то убегал вперед, то внезапно отставал, а Холмс, не видя этого, продолжал движение. После того как господин Умэдзаки получил от женщин указания, он пришел в дурное расположение духа, похоже, узнав что-то неприятное. Скорее всего, догадался Холмс, что тот сад, который он помнил, превратился в негостеприимное, закрытое место и вход туда был воспрещен.

Но, как быстро выяснилось, они были не единственные нарушители. По тропинке навстречу им шел интеллигентного вида мужчина в рубашке с закатанными рукавами, держа за руку веселого маленького мальчика в синих шортах и белой рубашке, скакавшего сбоку от него. Сблизившись с ними, мужчина вежливо кивнул господину Умэдзаки, обратился к нему по-японски и, когда тот ответил, снова вежливо кивнул. Казалось, он хотел сказать что-то еще, но мальчик дернул его за руку, торопя, и мужчина, продолжая кивать, прошел мимо.

Когда Холмс спросил, что сказал мужчина, господин Умэдзаки мотнул головой и пожал плечами. Эта краткая встреча, понял Холмс, огорчила господина Умэдзаки. Господин Умэдзаки имел расстроенный вид и, непрестанно оборачиваясь через плечо, недолго шел подле Холмса, сжимая ручку чемоданчика так, что побелели костяшки пальцев; он выглядел так, словно увидел привидение. Перед тем как опять уйти вперед, он сказал: – Как странно… Я как будто только что прошел мимо самого себя и своего отца, хотя моего брата – настоящего брата, не Хэнсюро – нигде не видно. Поскольку вы решили, что я был единственным ребенком, и еще потому, что большую часть жизни я и прожил как таковой, я не видел нужды в том, чтобы рассказывать вам о нем. Понимаете, он умер от туберкулеза – примерно через месяц после того, как мы вместе шли по этой самой тропинке. – Он оглянулся, ускоряя шаг. – Как же странно, Шерлок-сан. Это было так много лет назад, а сейчас видится совсем не таким далеким.

– Действительно, – сказал Холмс. – Временами невостребованное прошлое изумляло меня ярким и неожиданным воспоминанием о мгновениях, которые я едва помнил, пока они вдруг не навещали меня.

Тропинка подвела их к пруду большего, чем остальные, размера и свернула к каменному мостику, изогнувшемуся над водой. Из-за нескольких маленьких островков, раскиданных по пруду, – на каждом были следы чайных домиков, хижин и мостов – сад вдруг предстал необъятным и далеким от любых городов. Господин Умэдзаки остановился впереди, дожидаясь Холмса; далее мужчины некоторое время смотрели на монаха, сидевшего, скрестив ноги, на одном из островков: его тело в складках одеяния было прямо и совершенно недвижимо, как статуя, обритая голова склонена в молитве.

Холмс нагнулся к самой ноге господина Умэдзаки, подобрал с тропинки бирюзового цвета камешек и положил в карман.

– Я не верю, что в Японии есть такая вещь, как судьба, – проговорил наконец господин Умэдзаки, не сводя глаз с монаха. – После смерти брата я все меньше и меньше видел отца. Он тогда часто бывал в отъезде, как правило, в Лондоне и Берлине. Брата – его звали Кенжи – не стало, горе моей матери переполняло наш дом, и я всей душой хотел ездить с отцом. Но я был еще школьник, и мать нуждалась во мне как никогда. Отец же мне потворствовал: он обещал, что, если я выучу английский и буду хорошо успевать в школе, то когда-нибудь поеду с ним за границу. И я, как и следовало ожидать от воодушевленного ребенка, проводил свободные часы, учась читать, писать и говорить по-английски. Думаю, что усердие воспитало во мне решимость, нужную для того, чтобы стать писателем.

Когда они тронулись с места, монах закинул голову. Он негромко запел, и гортанный монотонный звук понесся по пруду, словно рябь.

– Спустя год или около того, – рассказывал господин Умэдзаки, – отец прислал мне из Лондона книгу, отличное издание «Этюда в багровых тонах». Это был первый роман на английском языке, который я прочел от начала и до конца, и мое приобщение к сочинениям доктора Ватсона о ваших приключениях. Увы, других его книг я не читал по-английски довольно долго – пока не уехал из Японии и не поступил в английскую школу. Понимаете ли, состояние моей матери было таково, что она не дозволяла держать в доме книги, касающиеся вас или Англии. Она избавилась и от той, что прислал мне отец, – отыскала ее там, где я ее прятал, и выбросила, не спросив меня. По счастью, накануне ночью я дочитал последнюю главу.

– Сурово с ее стороны, – сказал Холмс.

– Да, – сказал господин Умэдзаки. – Я злился на нее не одну неделю. Отказывался разговаривать с ней и есть то, что она готовила. Это были тяжелые дни для нас.

Они подошли к холмам у северного берега пруда, откуда открывалась красивая картина вне сада – река поблизости и горы вдалеке. В двух шагах от них оказался кем-то положенный туда валун со стесанным и отшлифованным верхом, служивший естественной скамьей. Холмс и господин Умэдзаки сели на него, озирая выгодно раскинувшийся перед ними сад со своего наблюдательного пункта.

Сидя там, Холмс почувствовал себя таким же обветшалым, как этот древний камень, покоившийся среди холмов, каким-то образом продолжавший существовать, когда все остальные привычные вещи сходили на нет или уже исчезли. На другом берегу пруда виднелись необыкновенные силуэты омертвелых деревьев, чьи искалеченные, бесполезные ветви больше не ограждали сад от городских домов и шумных улиц. Они посидели еще, говоря очень мало, созерцая вид, и Холмс, подумав о том, что поведал господин Умэдзаки, сказал:

– Я не хотел бы выглядеть слишком любопытным, но я понял вас так, что вашего отца нет в живых.

– Моей матери не было и половины его лет, когда они поженились, – сказал господин Умэдзаки, – посему я почти уверен в его смерти, хотя и не знаю, когда и как он скончался. Честно говоря, я надеялся, что вы мне об этом расскажете.

– Как же вы предлагаете мне сделать это?

Наклонившись вперед, господин Умэдзаки сжал кончики пальцев; затем пристально взглянул на Холмса.

– Во время нашей переписки мое имя не казалось вам знакомым?

– Нет, не могу этого сказать. А должно было казаться?

– Имя моего отца – Умэдзаки Мацуда, или Мацуда Умэдзаки.

– Боюсь, что не понимаю.

– Кажется, у вас были дела с моим отцом, когда он приезжал в Англию. Я не знал, как приступить к этому разговору, опасаясь, что вы усомнитесь в причинах моего приглашения. Я предположил, что вы сами сделаете нужные сопоставления и сами заговорите об этом.

– А когда у нас могли быть эти дела? Поверьте, моя память их не удержала.

Невесело кивнув, господин Умэдзаки открыл стоявший у него в ногах чемодан, разрыл свои вещи, вытащил письмо, развернул его и дал Холмсу.

– Оно пришло с книгой, которую прислал отец. Обращено к моей матери.

Холмс поднес письмо к лицу, изучая его в меру своего разумения.


– Написано сорок или сорок пять лет назад, так? Видите, как бумага пожелтела по краям и выцвели чернила. – Холмс отдал письмо господину Умэдзаки. – Содержание, к моему прискорбию, мне недоступно. Так что если вы окажете мне честь…

– Постараюсь. – С переменившимся, отчужденным лицом господин Умэдзаки принялся переводить. – «Посовещавшись с великим детективом Шерлоком Холмсом здесь, в Лондоне, я понял, что для всех нас будет много лучше, если я останусь в Англии на неопределенный срок. По этой книге вы увидите, что он чрезвычайно здравомыслящий и умный человек, и к его суждению относительно этого важного вопроса необходимо прислушаться. Я уже распорядился, чтобы собственность и мои сбережения были вверены вам до тех пор, пока Тамики не достигнет совершеннолетия». – Господин Умэдзаки сложил письмо со словами: – Письмо помечено двадцать третьим марта. Это 1903 год; мне было одиннадцать, а ему – пятьдесят девять. Больше он не писал; также нам не удалось узнать ничего о том, что вынудило его остаться в Англии. Иначе говоря, это все, что нам известно.

– Сожалею, – сказал Холмс, глядя, как письмо убирается в чемодан. В ту минуту он не мог сказать господину Умэдзаки, что его отец, должно быть, лгал. Но зато он мог, исходя из своего недоумения, объявить, что не уверен в свидании с Мацудой Умэдзаки. – Понятно, что я мог встречаться с ним – но мог и не встречаться. Вы и представить себе не можете, сколько людей приходило к нам в те годы, буквально тысячи. Но вспомнить я могу лишь немногих, а японец в Лондоне скорее всего мне бы вспомнился, как вы полагаете? Но как бы то ни было, я не помню. Прошу прощения, хотя я знаю, что толку от этого чуть.

Господин Умэдзаки махнул рукой, как бы отметая заодно и свою серьезность.

– Не стоит беспокоиться, – сказал он своим обычным тоном. – Отец не имеет для меня большого значения – он пропал очень давно и похоронен в моем детстве вместе с братом. Я спрашивал ради матери, она всегда хотела знать. Она мучается по сей день. Я понимаю, что должен был поговорить с вами об этом раньше, но при ней это было бы непросто, и поэтому я отложил разговор до нашего путешествия.

– Ваше благоразумие и преданность матери, – сердечно сказал Холмс, – достойны похвал.

– Спасибо, – сказал господин Умэдзаки. – И прошу вас, пусть все это не заслонит истинных причин моего приглашения. Оно было искренним – хочу, чтобы это было ясно, – и нам с вами есть о чем побеседовать и что посмотреть.

– Бесспорно.

Но в течение продолжительного времени после этого разговора не было сказано ничего существенного, кроме кратких утверждений общего характера, которые делал в основном господин Умэдзаки («Боюсь, что нам пора. Как бы не опоздать на паром»). Ни один из них не пожелал начать беседу – ни когда они ушли из сада, ни когда сели на паром до острова Миядзима (они промолчали, даже увидев в море огромные красные тории). Потом их неловкое молчание только усугубилось и держалось, пока они ехали автобусом в Хофу и устраивались вечером на водах Момидзисо (где, по легенде, белая лиса некогда залечила раненую лапу в целебном горячем источнике и где, купаясь в достославных водах, можно было углядеть в пару лисью морду). Оно прервалось перед самым ужином, когда господин Умэдзаки глянул Холмсу в глаза, широко улыбнулся и произнес:

– Дивный вечер.

Холмс вернул ему улыбку, хотя и без воодушевления.

– Весьма, – был его лаконический ответ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю