355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Митч Каллин » Пчелы мистера Холмса » Текст книги (страница 13)
Пчелы мистера Холмса
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:58

Текст книги "Пчелы мистера Холмса"


Автор книги: Митч Каллин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)

 
Я лежу без сна —
Слышу чей-то крик в ночи
И ветер в ответ.
 
 
Мы ищем в песке:
Тут и там, дюны прячут
Наш зантоксилум.
 
 
Поет сямисэн,
Тенью приходит закат —
Деревья во мгле.
 
 
Поезд, друг – ушли,
Уже лето, загадка
Весны решена.
 

Происхождение хайку было понятно, но Холмс терялся в догадках относительно пузырька, который он поднес к глазам, изучая двух мертвых пчел, заключенных внутри, слившихся друг с другом, переплетших лапки. Откуда они взялись? С токийской городской пасеки? Откуда-то, где они побывали с господином Умэдзаки? Он не мог сказать наверняка (как не мог объяснить, откуда бралась большая часть того, что оседало в его карманах), не мог он и представить себе, как Хэнсюро подбирает пчел, бережно кладет их в пузырек и опускает в его пиджачный карман, где он затаился между клочков бумаги, табачного крошева, песчинок, бирюзового камешка из сада Сюккэйэн, голубой ракушки и единственного семени зантоксилума. «Где же я вас нашел? Думай…» Как он ни бился, вспомнить, откуда взялся пузырек, он не мог. Но он, несомненно, прибрал мертвых пчел не просто так – скорее всего, для исследования, возможно, на память, или, вероятнее всего, в подарок юному Роджеру (как поощрение за то, что он следил в его отсутствие за пасекой, разумеется).

И снова, спустя два дня после Роджеровых похорон, Холмс, будто бы со стороны, увидел, как читает написанные от руки хайку, обнаружив листок с ними под грудой бумаг на своем столе: пальцы держат мятые края листка, тело в кресле кренится вперед, во рту сигара, дымок вьется к потолку; увидел, как откладывает листок, затягивается, выпускает дым через ноздри, смотрит в окно, смотрит в темный потолок. Увидел, как поднявшийся дым висит в воздухе, словно сгусток эфира. Потом увидел, как едет на том поезде, держа пиджак и трости на коленях, мимо уменьшающихся деревень, мимо пригородов Токио, под перекинутыми через пути мостами. Увидел себя на корабле Королевских ВМС, среди срочников, смотревших, как он сидит или ест поодаль, – обломок уничтожившего себя века. Он почти не вступал в разговоры, и корабельная еда, а также однообразие пути сказались на его памяти. Вернулся в Сассекс – и миссис Монро нашла его спящим в библиотеке. Потом пошел на пасеку, подарил Роджеру пузырек с пчелами. «Это я привез тебе. Apis cerana japonica – или, пожалуй, назовем их просто японскими медоносными пчелами. Что скажешь?» – «Спасибо, сэр». Увидел, как просыпается в темноте и слушает свои жадные вдохи, чувствуя, что разум все-таки покинул его, но при свете солнца понимает, что разум по-прежнему невредим и заводится, как некий устаревший механизм. И когда дочка Андерсона принесла ему завтрак – маточное молочко с поджаренным хлебом – и спросила: «Было что-нибудь от миссис Монро?» – он увидел, как качает головой со словами: «От нее ничего не было».

Но что же с японскими пчелами, подумал он, беря трости. Где, интересно, мальчик держал их, подумал он, вставая и глядя в окно – за ним было облачное, серое утро, последовавшее за ночью и поглотившее рассвет, пока он сидел за столом.

Где же он вас держал, гадал он, выходя из дома с запасным ключом от гостевого домика, зажатым в руке, обхватившей набалдашник трости.

Глава 21

Грозовые тучи затянули небо над морем и его имением; Холмс отпер дверь обиталища миссис Монро и прошаркал туда, где занавеси не поднимались, свет не горел и древесный, отдававший корой запах средства от моли перебивал все прочие запахи. Сделав три-четыре шага, он медлил, вглядывался во тьму и перехватывал трости, словно ждал, что из теней вынырнет некая зыбкая, невообразимая сущность. Он двигался дальше – стук тростей звучал не так тяжко, не так устало, как его шаги, – пока не добрел до открытой двери Роджера, ступив в единственную во всем доме комнату, не отгороженную от света дня. Тогда он в первый и последний раз очутился среди скудного имущества мальчика.

Он присел на краешек прилежно застланной кровати Роджера, оглядывая комнату. На ручке шкафа висит ранец. В углу стоит сачок. Он встал и медленно походил по комнате. Книги. Журналы «Нэшнл джиогрэфик». Камни и ракушки на комоде, фотографии и яркие рисунки на стенах. Вещи на столе: шесть тетрадей, пять тонко очиненных карандашей, цветные карандаши, чистая бумага – и пузырек с японскими пчелами.

– Понятно, – сказал он, поднимая пузырек и бросая взгляд на его содержимое (пчелы в нем были не потревожены, остались такими же, какими он увидел их в поезде на Токио). Он поставил пузырек на стол – точно на то самое место, где он стоял до этого. Каким методичным был мальчик, каким аккуратным – все разобрано, все выровнено; вещи на тумбочке тоже в порядке: ножницы, бутылочка с клеем, большой альбом в черной обложке.

И вскоре Холмс взял в руки именно его. Опять сев на кровать, он неторопливо переворачивал страницы, всматриваясь в затейливые коллажи, изображавшие зверей и леса, солдат и войну, и наконец перед его взором предстало одинокое изображение разрушенного здания в Хиросиме. Когда он досмотрел альбом, усталость, владевшая им с утра, вконец одолела его.

Снаружи померк распыленный свет.

Окно чуть слышно царапали тонкие ветви.

– Я не знаю, – пробормотал он, сидя на кровати Роджера. – Я не знаю, – повторил он, опуская голову на подушку мальчика и прикрывая глаза, прижимая к груди альбом. – Не имею понятия…

Чуть погодя он погрузился в сон, но не в тот, что следует за крайним утомлением, не в смутную дрему, соединяющую сновидения с явью, – то было скорее оцепенение, в котором он прочно застыл. Со временем этот властный, глубокий сон выудил его из комнаты, где почивало его тело, и перенес в другие края. Он отсутствовал больше шести часов – дыхание было ровное и тихое, руки и ноги не шевелились, не вздрагивали. Он не слышал полуденных раскатов грома и не знал, что по его земле несется ветер, неистово гнется высокая трава и жалящие, тяжкие капли дождя насыщают почву влагой; когда гроза стихла, он не понял, что открылась входная дверь, пустив порыв прохладного, свежего после дождя ветра через гостиную, по коридору, в комнату Роджера.

Однако он ощутил, как холод коснулся его лица и шеи, разбудил его, как будто его кожу мягко тронули холодные руки.

– Кто здесь? – промычал он, просыпаясь. Разъяв веки, он посмотрел на тумбочку (ножницы, бутылочка клея). Его взгляд, пометавшись, остановился на коридоре – на этом сумрачном проходе между светом Роджеровой спальни и открытой входной дверью, где, понял он через несколько секунд, кто-то, высвеченный сзади солнцем, неподвижно стоит и смотрит на него. Ветер слегка колыхнул одежду – взволновался край платья.

– Кто это? – спросил он снова, еще не в силах сесть. Только когда фигура попятилась – казалось, скользнула назад, к порогу, – она стала видна. Он смотрел, как женщина занесла чемодан и закрыла дверь – снова погрузив дом в темноту и исчезнув из виду так же мгновенно, как возникла.

– Миссис Монро…

Она появилась вновь, двигаясь к комнате мальчика, ее лицо нечетким белым овалом плыло во мгле; но тьма под ним была не сплошной, она точно текла и колебалась: это из-за цвета платья, решил Холмс, из-за траурного наряда. Действительно, на ней было черное платье, отделанное кружевами, простого покроя; ее кожа была бледна, как снег, под глазами лежали синие круги (горе прибавило ей лет – лицо сделалось изможденным, движения – замедленными). Переступив порог, она без выражения кивнула ему, приближаясь, – в ней не было того страдания, которое он слышал в ее крике в день смерти Роджера и той болезненной злости, которую она явила на пасеке. Вместо этого он улавливал некую кротость, какую-то покладистость и, возможно, примиренность. Ты не можешь больше винить меня, подумал он, или моих пчел, ты несправедливо осудила нас, дитя мое, и поняла свою ошибку. Ее бледная рука потянулась к нему и осторожно вынула из его пальцев альбом. Она не смотрела на него, но он увидел угловым зрением ее расширенные зрачки и узнал в них ту же бессодержательность, что и в глазах мертвого Роджера. Ничего не говоря, она вернула альбом на тумбочку, положив его аккуратно, как положил бы мальчик. – Зачем вы здесь? – спросил Холмс, поставил ноги на пол, оттолкнулся от матраса и сел. Как только он это произнес, его лицо запылало от стыда, ведь она застала его в своем жилище с альбомом своего умершего сына на груди; он понимал, что не он, а она должна была бы задать этот вопрос. Но миссис Монро выглядела не слишком обеспокоенной его присутствием, и от этого он почувствовал еще большее неудобство. Он поглядел по сторонам, заметил свои трости у тумбочки. – Не ждал вас так скоро домой, – сказал он, неловко загребая трости. – Надеюсь, вы не устали дорогой.

Он сконфузился от незначительности своих слов и покраснел еще сильнее.

Миссис Монро теперь стояла перед столом, спиной к нему (а он спиной к ней сидел на кровати). Она решила, что тут ей будет лучше, объяснила она, и, когда Холмс услышал спокойный голос, которым она заговорила с ним, его стеснение пошло на убыль.

– Тут много чем заняться надо, – сказала она. – Мне дела сделать надо, Роджера и мои.

– Вы, наверное, голодны, – сказал он, беря трости наизготовку. – Я попрошу девочку что-нибудь вам принести, или, может быть, вы пообедаете со мною?

Он задумался над тем, успела ли дочка Андерсона закупить в городе продукты, и, встав, услышал, как миссис Монро сказала за его спиной:

– Я не голодна.

Холмс повернулся к ней, встретив ее уклончивый взгляд (эти избегающие его пустые глаза, которые не сосредоточивались на нем, оттесняли его куда-то в сторону).

– Вы хотите чего-нибудь? – другого вопроса ему в голову не пришло. – Что я могу для вас сделать?

– Я сама о себе позабочусь, спасибо, – сказала она, окончательно отводя глаза.

Тогда Холмс понял, зачем она вернулась так скоро, и, когда, опустив сложенные на груди руки, она начала перебирать вещи на столе, он увидел профиль женщины, раздумывающей, как ей кончить очередную главу своей жизни.

– Вы уйдете от меня, ведь так? – вырвалось у него прежде, чем он успел додумать мысль.

Ее пальцы пробежали по столу, поворошили цветные карандаши, дотронулись до чистой бумаги, помедлили на блестящей деревянной столешнице (где Роджер готовил уроки, выделывал свои старательные рисунки, висевшие на стенах, и наверняка размышлял над журналами и книгами). Даже после смерти мальчика она видела, как он сидит тут, пока она стряпает, убирает, возится по хозяйству в доме. Холмс тоже представлял себе мальчика за столом – как тот сидит, подавшись вперед, как сидел он сам, а день сменяется ночью и ночь – утром. Он хотел рассказать об этом видении миссис Монро, поведать ей о том, что, как он считал, они оба воображали, но промолчал, угадав ответ, который уверенно сошел с ее губ:

– Да, сэр, я уйду от вас.

Само собою, уйдешь, подумал Холмс, как бы сочувствуя ее решению. Но его так уязвила твердость ее ответа, что он, заикаясь, словно моля о снисхождении, проговорил:

– Пожалуйста, не стоит решать сгоряча, в самом деле, особенно сейчас.

– Но, понимаете, это не сгоряча. Я думала об этом часами, и по-другому быть не может. Мне тут уже почти ничего не нужно, только эти вещи, и все. – Она взяла красный карандаш и задумчиво покатала его между пальцами. – Нет, не сгоряча.

В окне над столом Роджера внезапно загудел ветер, скрипя ветками по стеклу. Он сразу же усилился, зашумел в дереве перед окном, ветки уже не скрипели, а стучали. Подавленный ответом миссис Монро, Холмс вздохнул, смиряясь, и спросил:

– Куда же вы поедете, в Лондон? Что с вами будет?

– Не знаю. Моя жизнь больше ничего не значит.

У нее умер сын. У нее умер муж. Это говорила женщина, которая похоронила самых любимых и сама легла в их могилы. Холмс вспомнил читанное в юности стихотворение, строчку, преследовавшую его, когда он был подростком: «Я пойду туда один, и там ищи меня». Ошеломленный ее безнадежным отчаянием, он шагнул к ней, говоря:

– Разумеется, значит. Потерять надежду – это потерять все, и вы не должны этого делать, моя милая. Вы должны исполнять свой долг – иначе ваша любовь к мальчику не продлится.

Любовь – этого слова миссис Монро никогда от него не слышала. Она косо посмотрела на него, остановив его холодом своего взгляда. Затем, уходя от этого разговора, она перевела глаза обратно на стол и сказала:

– Я много про них узнала.

Холмс увидел, что она тянется к пузырьку с пчелами.

– В самом деле? – спросил он.

– Это японские – смирные и робкие, да? Не как эти ваши, да? – Она поставила пузырек себе на ладонь.

– Вы правы. Вы разобрались. – Холмс был удивлен познаниями, пусть и невеликими, которыми обладала миссис Монро, но насупился, когда она больше не нашла что сказать (она не сводила глаз с пузырька, вперившись в мертвых пчел). Он не вынес молчания и продолжил: – Это необычайные существа, пугливые, как вы сказали, – но при этом они исправно дают отпор врагу. – Он рассказал ей, что гигантский японский шершень охотится на разные виды пчел и ос. Когда шершень обнаруживает гнездо, он помечает его своим секретом; этот секрет дает сигнал другим шершням в округе собраться и напасть на колонию. Но японские пчелы умеют заранее выявить секрет шершня, что позволяет им приготовиться к скорому налету. Когда шершни забираются в гнездо, пчелы окружают каждого злоумышленника отдельно, облепляют его и тем самым подвергают действию температуры, равной сорока семи градусам по Цельсию (для шершня – слишком жарко, для пчелы – в самый раз). – Они поистине обворожительны, не так ли? – заключил он. – Знаете, мне в Токио попалась пасека, повезло самому на них посмотреть.

Солнце пробилось сквозь тучи и осветило занавески. В этот миг Холмс почувствовал себя мерзко оттого, что стал разглагольствовать в столь неподходящее время (сын миссис Монро лежал в могиле, а он сумел предложить ей лишь лекцию о японских пчелах). В тягостном бессилии он покачал головой от своей глупости. Пока он обдумывал, как извиниться, она вернула пузырек на стол, и ее голос взволнованно задрожал.

– Это бессмысленно, вы говорите не по-человечески, все это не по-человечески, одна наука да книги, бутылочки да коробочки не пойми с чем. Что вы знаете о любви?

Холмса рассердил ее едкий, полный ненависти тон – отчетливая, презрительная нота в ее тихом голосе, и, прежде чем отвечать, ему пришлось овладеть собою. Он заметил, что его руки вцепились в трости и костяшки пальцев побелели: откуда тебе знать, подумал он. Испустив раздраженный вздох, он ослабил хватку на тростях и отступил к постели Роджера.

– Я вовсе не так черств, – сказал он, садясь в изножье кровати. – Во всяком случае, мне хочется так думать, но как мне убедить в этом вас? И если я скажу вам, что моя страсть к пчелам началась не с научных изысканий, не с книжных страниц, сочтете ли вы меня менее бесчеловечным?

Глядя на пузырек, она не ответила и не пошевелилась.

– Миссис Монро, боюсь, преклонные годы умалили возможности моей памяти, что, вне всякого сомнения, для вас не тайна. Я нередко не могу найти своих вещей – сигар, тростей, даже ботинок, – и иные предметы в моих карманах приводят меня в недоумение; это разом и забавляет, и ужасает. Бывает, что я не помню, зачем перешел из одной комнаты в другую, или не постигаю смысла того, что только что написал, сидя за столом. Но весьма многое навеки врезалось в мой парадоксально устроенный ум. К примеру, я могу с предельной ясностью вспомнить себя в восемнадцать лет – очень высоким, одиноким и невзрачным оксфордским студентом, проводившим вечера в обществе преподавателя логики и математики, чопорного, нервного, сварливого человека, жившего, как и я, в Крайст-Черч,[18]18
  Крайст-Черч – один из самых аристократических колледжей Оксфордского университета, основан в 1525 г.


[Закрыть]
– которого вы, возможно, знаете как Льюиса Кэрролла, а я знал как преподобного Чарльза Латуиджа Доджсона, выдумщика невероятных математических и словесных загадок, шифров, бесконечно меня увлекавших, хитрых фокусов, – они по сей день живы для меня, как тогда. Еще я ясно вижу пони, который был у меня в детстве, и как я скачу на нем по пустошам Йоркшира, радостно теряясь в океане вересковых волн. В моей голове множество подобных сцен, и все они мне доступны. Почему одни остаются, а другие выветриваются, я не знаю.

Но разрешите мне рассказать кое-что еще о себе, ибо это, я полагаю, имеет отношение к делу. Когда вы смотрите на меня, вы, должно быть, видите человека, не способного чувствовать. Моей вины тут больше, чем вашей, дитя мое. Вы узнали меня на склоне лет, отшельничающим здесь и на своей пасеке. Если я говорю, то обычно о пчелах. Поэтому я не упрекаю вас в том, что вы худо обо мне думаете. Но до сорока восьми лет я не имел ни малейшего интереса к пчелам и жизни улья, а в сорок девять для меня уже не существовало ничего другого. Как это объяснить? – Он набрал воздуха, на секунду закрыл глаза и продолжал: – Видите ли, как-то я расследовал дело, связанное с одной женщиной, моложе меня, чужой мне, но привлекательной, и я вдруг осознал, что она не выходит у меня из головы – этого я никогда не мог вполне понять. Мы провели вдвоем ничтожно малое время – меньше часа, – и она ничего обо мне не знала, а я знал о ней очень мало, только то, что она любит читать книги и праздно гулять посреди цветов, – вот мы и гуляли с нею в окружении цветов. Детали расследования значения не имеют, кроме того обстоятельства, что она ушла из моей жизни, и, странное дело, я ощутил, что утратилось нечто крайне важное, создав во мне пустоту. Однако – однако – она начала являться мне в мыслях, и это были яркие впечатления, хотя и малозначимые, но с некоторых пор они больше не оставляют меня. – Он замолчал, прищурившись, словно призывал прошлое.

Миссис Монро взглянула на него с легкой гримасой.

– Зачем вы мне это рассказываете? Что все это значит? – Когда она говорила, на ее чистом лице появились морщины, глубокие борозды на лбу, самая выразительная ее примета. Но Холмс не смотрел на нее; его взгляд поник, привлеченный чем-то, что могло привидеться ему одному.

Это несущественно, сказал он ей, хотя миссис Келлер и явилась ему, протянув сквозь время руку в перчатке. Там, в парке Физико-ботанического общества, она поднесла пальцы к эхиуму, к Atropa belladonna, к хвощу, к пиретруму – и потом взяла в руку ирис. Когда она отняла руку, то увидела, что по ее перчатке ползет пчела. Но она не дернулась, не стряхнула насекомое и не раздавила его в кулаке; она с явным благоговением всмотрелась в пчелу (любопытная улыбка, любовный шепот). Пчела же оставалась на ее ладони – не улетела, не вонзила жало в перчатку, будто бы тоже разглядывала ее.

– Невозможно описать столь глубокую близость, ничего подобного мне с тех пор наблюдать не случалось, – сказал Холмс, поднимая голову. – Все длилось около десяти секунд, не больше; потом, решив освободить пчелу, она ссадила ее на цветок, с которого она пришла. Но это краткое и простое взаимодействие – женщина, ее рука, насекомое, которое она держала без опаски, – толкнуло меня к тому, что стало главным моим занятием. Видите, тут не одна сухая, расчисляющая наука, моя милая, все не так бессмысленно, как вам кажется.

Миссис Монро смотрела на него:

– Но вряд ли это настоящая любовь?

– Я не понимаю, что такое любовь, – горестно сказал он. – Я никогда не говорил, что понимаю.

Кем бы или чем бы ни была разожжена его страсть, он знал, что главное дело его одинокой жизни всецело основывалось на научных методах, что его мысли и писания не обращались к непосвященным. И все же в этом было сияние золота. Золото цветов. Золото цветочной пыльцы. Чудо пчелиной культуры, которая остается неизменной – век за веком, эпоха за эпохой, эра за эрой, показывая, как умеет это содружество насекомых преодолевать трудности существования. Самостоятельная община улья, где и самая отчаявшаяся работница не полагается на человеческую помощь. Сотрудничество человека и пчел, радующее тех немногих, кто стережет границы пчелиного мира и способствует совершенствованию его сложных государств. Некий покой, обретаемый в гармонии жужжания насекомых, убаюкивающего ум и ограждающего от неустройства меняющейся планеты. Тайна, изумление, почтение и углубляющий их предзакатный свет, полнящий пасеку желтым и оранжевым цветом: все это изведал и ценил Роджер, Холмс в этом уверен. Не раз, когда они бывали вместе на пасеке, он ловил восторженное выражение на лице мальчика, – и от этого его охватывало чувство, выразить которое ему было нелегко.

– Кто-то мог бы назвать это своего рода любовью – если ему это по душе. – На лице Холмса появились скорбь и подавленность.

Миссис Монро поняла, что он плачет, едва ли это замечая (слезы скапливались в его глазах и сбегали по щекам в бороду). Но они перестали течь так же быстро, как начали, и Холмс, вздохнув, вытер влагу с лица. Он сказал:

– Я бы хотел, чтобы вы пересмотрели свое решение, Если вы останетесь, это будет для меня очень важно.

Но миссис Монро ничего не отвечала и оглядывала рисунки на стенах, как будто его тут не было. Холмс снова опустил голову. Я это заслужил, подумал он. Слезы стали набираться – и остановились.

– Вы тоскуете по нему? – просто спросила она, наконец нарушая свое молчание.

– Конечно же тоскую, – немедленно ответил он.

Ее взгляд прошелся по рисункам и задержался на фотографии (младенец Роджер у нее на руках, рядом гордо стоит юный отец).

– Он восхищался вами. Вы знали? – Холмс поднял голову и с облегчением кивнул, когда она повернулась к нему. – Это Роджер рассказал мне про этих пчел в банке. Он все передал, что вы ему про них говорили; он рассказал мне все, что и вы ему.

Едкий тон пропал, и оттого, что миссис Монро внезапно нашла нужным обратиться к нему прямо – с мягкостью в печальном голосе, встретившись с ним взглядом, – он почувствовал, что оправдан в ее глазах. Все равно он мог только слушать и кивать, пристально глядя на нее.

С болью, делавшейся все приметнее, она рассматривала его угрюмое, высохшее лицо.

– Что мне теперь делать, сэр? Что я без моего мальчика? Почему он умер вот так?

Но Холмс не мог сказать ей ничего определенного. Ее глаза заклинали его, словно хотели одного: каких-то весомых, неоспоримых слов утешения. Тогда он задумался, возможно ли более безнадежно мучительное состояние ума, чем жажда подлинного смысла в обстоятельствах, в которых не может быть здравых или окончательных ответов. К тому же он знал, что не сумеет придумать успокоительный обман ради облегчения ее терзаний, как для господина Умэдзаки; не сумеет и изобрести, заполнив пробелы, счастливую развязку – как зачастую поступал доктор Ватсон, сочиняя свои рассказы. Нет, правда была слишком очевидна и неопровержима: Роджер умер, пал жертвой несчастной случайности.

– Почему это случилось, сэр? Я должна знать почему…

Она говорила, как многие до нее: те, кто искал его в Лондоне, и те, кто много лет спустя вторгался в его сассекское уединение, прося о помощи, умоляя избавить их от неприятностей и восстановить порядок в их жизни. Если бы это было так легко, подумал он. Если бы всякая задача обязательно имела решение.

Затем его охватило замешательство, знаменовавшее моменты, когда его ум не мог справиться со своими собственными размышлениями, – но ему удалось выразиться сравнительно связно, мрачно сказав:

– Кажется, или, точнее, бывает, что иногда – иногда – происходят вещи, которых мы не понимаем, моя милая, и не знающая справедливости действительность такова, что эти события, для нас столь нелогичные, не имеющие никакой причины, которую можно было бы в них найти, суть именно то, чем они являются, и, к сожалению, больше ничего, и я думаю – я, право, думаю, что это знание – самое трудное для каждого из нас.

Миссис Монро некоторое время смотрела на него, как будто не собираясь отвечать; потом с горькой улыбкой сказала:

– Да, самое. – В наступившей тишине она опять повернулась к столу – к ручкам, бумаге, книгам, пузырьку – и выровняла все, чего касалась. Закончив, она обратилась к нему: – Простите, но мне нужно поспать, я очень устала за эти дни.

– Вы не переночуете сегодня в доме? – спросил Холмс, беспокоясь за нее, что-то подсказывало ему, что ей не следует быть одной. – Еду готовит Андерсонова девочка, хотя вы найдете ее стряпню оставляющей желать много лучшего. И в гостевой комнате должно быть чистое белье.

– Мне тут удобно, спасибо, – сказала она.

Холмс хотел было настаивать на том, чтобы она пошла с ним, но миссис Монро уже смотрела мимо него в темный коридор. Ее сгорбившаяся, выражавшая решимость спина, лицо, широкие зрачки в тонких зеленых ободках радужки отторгали его присутствие, отталкивали его. Она вошла в комнату Роджера без слов, и Холмс предполагал, что она выйдет из нее, тоже не издав ни звука. Но, когда она направилась к двери, он перехватил ее, поймав за руку, и удержал на месте.

– Дитя мое…

Она не высвобождалась, а он не мешал ей идти, он просто держал ее за руку, а она держала за руку его, они больше ничего не говорили и не смотрели друг на друга: ее ладонь в его ладони, все чувства – в легком сжатии пальцев, – пока она, кивнув головой, не отняла руку и не вышла в дверь, вскоре растаяв в коридоре, предоставив ему одному бороздить темноту.

Чуть погодя он встал и, не оборачиваясь, покинул комнату Роджера. В коридоре трости постукивали впереди него, словно у слепого (позади был свет Роджеровой спальни, впереди сумрак дома, и где-то – миссис Монро). У выхода он нашарил ручку, сдавил ее и не без некоторого труда открыл дверь. Но наружный свет ослепил его, и он не мог двинуться дальше; и, когда он стоял, жмурясь и вдыхая сырой от дождя воздух, святилище пчельника – покой пасеки, безмятежность, которой он проникался, сидя меж тех четырех камней, – поманило его. Он коротко вздохнул перед тем, как пойти, и все еще жмурил глаза, ступая на тропинку. По дороге он остановился, поискал в карманах сигару, но обнаружил только коробок спичек. Ничего страшного, подумал он, возобновляя путь, – его ботинки хлюпали в грязи, высокая трава вдоль тропинки влажно сияла. Когда он подходил к пасеке, мимо него порхнула алая бабочка. За ней, будто догоняя, – другая, и третья. После того как пролетела последняя, он окинул пасеку взглядом, присмотрелся к рядам ульев и к траве, укрывавшей четыре камня (все вымокшее, отсыревшее, прибитое дождем).

И он направился не в ту сторону, а прямо – туда, где его владения встречались с небом и белые утесы обрывались, отвесно падая вниз, под дом, под цветочные сады и гостевой домик, – в их пластах, прорезанных узенькой тропкой, вившейся к берегу, был виден ход времени, они говорили о неравномерном движении истории, постепенно меняясь и все равно оставаясь в каком-то смысле неизменными; в них виднелись окаменелости и усообразные корни.

Спускаясь по тропинке (ноги несли его вперед, следы тростей усеивали мокрый меловой склон), он слушал, как волны бьются в берег – этот дальний рокот, шипение и потом короткое затишье, похожие на первоначальный язык творения, до того как зародилась человеческая жизнь. Дневной бриз и в лад с ним – движение океана; он видел, как в милях от берега солнце отражается в воде и рябится волнами. С каждой минутой океан разгорался ярче, солнце словно поднималось из его глубин, и волны клубились в ширящемся оранжево-красном цвете.

Но все это представилось ему таким отстраненным, таким неопределенным и чуждым. Чем больше он глядел на океан и небо, тем более далекими от человечества они казались ему; вот почему, подумал он, человечество в таком разладе с самим собой – эта разобщенность есть неизбежное следствие людских попыток забежать вперед своей природы, и от этой мысли на него напало безграничное уныние, которое он едва мог вместить. Но волны бились, утесы возвышались, ветер разносил запах соленой воды, и летнее тепло смягчалось прошедшей грозой. Он спускался ниже по тропинке, и в нем усиливалось желание быть частью исконного, естественного порядка, жажда избегнуть людской суеты и пустого шума, возвещавшего лишь о собственной значимости; утвердившись в нем, эта потребность перевесила все, чем он дорожил и что держал за правду (его писания и теории, его наблюдения над огромным множеством вещей). Небо уже трепетало с уходом солнца; луна тоже возникла на небе, отражая солнечный свет, и повисла расплывчатым, прозрачным полукругом на иссиня-черном своде. Он коротко посмотрел на солнце и луну – на эту горячую, ослепительную звезду и холодный, безжизненный серп – и почувствовал удовлетворение оттого, что оба тела перемещались по своим орбитам и вместе с тем были неразделимы. Ему сами собою вспомнились слова, хотя он и забыл, откуда они: «И солнцу не дано настичь луну, и ночь не сможет день опередить».[19]19
  Коран, 36:40. Перевод В. Пороховой.


[Закрыть]
Наконец, как случалось снова и снова, когда он ходил этой изгибистой дорогой, настали сумерки.

Когда он дошел до середины тропинки, солнце садилось за горизонт, разливая лучи по купальням и гальке внизу, смешивая свой свет с резкими тенями. Сев на скамейку, он отставил трости и стал смотреть на берег – потом на океан, потом на движущееся бескрайнее небо. Вдалеке еще оставались грозовые тучи, временами посверкивавшие, как светляки, и несколько чаек, кричавших, казалось, на него, кружились одна вокруг другой, плавно покачиваясь на ветру; оранжеватые, темные волны под ними тоже мерцали. Там, где тропинка виляла и сворачивала к пляжу, он заметил кустики травы и разросшуюся куманику, но они походили на парий, изгнанных с тучной земли наверху. Затем ему почудилось, что он слышит свое дыхание – устойчивый низкий звук наподобие гудения ветра, – или это было нечто другое, совсем рядом? Возможно, задумался он, это слабый шепот утесов, дрожь бессчетных слоев земли, камней, корней, почвы, провозглашающих свою недоступную человеку долговечность, как провозглашали ее на протяжении сотен лет; и теперь они обращаются к нему, словно само время.

Он закрыл глаза.

Его тело ослабло: по членам растекалась усталость, не давая ему встать со скамейки. Не двигайся, сказал он себе, и воображай надежные вещи. Дикие нарциссы и цветочные клумбы. Ветер, шелестящий в соснах, как шелестел до его рождения. У него зачесалась шея, слегка защекотало в бороде. Он медленно поднял руку. Гигантский чертополох вытягивался ввысь. Фиолетовые будлеи стояли в цвету. Сегодня шел дождь, заливший его хозяйство, промочивший землю; завтра дождь вернется. После ливня почва стала душистее. На лугах трепетал сонм азалий, лавра и рододендронов. А это что? Его рука нашла источник зуда, который переместился из шеи в кулак. Его дыхание было неглубоким, но глаза открылись. Там, явившаяся в растворе его пальцев, ползала с живостью комнатной мухи она – одинокая пчела с полными корзиночками; улетев далеко от улья, она кормилась сама по себе. Необычайное существо, подумал он, глядя, как она пляшет на его ладони. Потом он тряхнул рукой, отправляя ее в воздух – завидуя ее скорости и тому, как легко она взмыла в такой изменчивый, непостоянный мир.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю