355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Митч Каллин » Пчелы мистера Холмса » Текст книги (страница 4)
Пчелы мистера Холмса
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:58

Текст книги "Пчелы мистера Холмса"


Автор книги: Митч Каллин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

– Доброе утро, – проговорил он, не отрывая головы от подушки.

Она не ответила. Вместо этого она открыла окно, впустив в комнату морской воздух. Затем вышла и незамедлительно вернулась с подносом, на котором дымилась чашка чаю и лежала записка от господина Умэдзаки. Используя одно из немногих известных ему японских слов, он выпалил охайё, когда она поставила поднос на прикроватный столик. По-прежнему не замечая его, она прошла в ванную комнату и пустила воду. Он сел, недовольный, и пил чай, читая записку:

 
Ушел по делам.
Хэнсюро ждет внизу.
Буду к вечеру.
 
Тамики.

Охайё, уныло сказал он себе, опасаясь, что его прибытие внесло сумятицу в домашний распорядок (вероятно, не предполагалось, что он примет приглашение, или господин Умэдзаки оказался разочарован не самым бойким джентльменом, которого встретил на станции). С уходом Маи он испытал облегчение, но оно омрачилось мыслью о Хэнсюро и целом дне без приемлемого общения, о том, что придется жестами показывать, что ему нужно, – пищу, питье, уборную, сон. Он не мог в одиночку осматривать Кобе, ведь хозяева оскорбились бы, обнаружив, что он ускользнул из дома. Пока он мылся, душевная смута делалась все сильнее. Он, в общем, повидал мир, но большую часть жизни уединенно провел в Сассекс-Даунс и сейчас чувствовал себя неуютно в совсем чужой стране, тем более без сопровождающего с приличным английским языком.

Но, когда он оделся и встретился внизу с Хэнсюро, беспокойство ушло.

– Доброе у-то-ра, сэнсэй, – пробормотал Хэнсюро, улыбаясь.

– Охайё.

– О да, охайё, хорошо, очень хорошо.

Потом, под частые кивки Хэнсюро, довольного его навыком в обращении с палочками, Холмс съел нехитрый завтрак, состоявший из зеленого чая и риса, в котором было распущено сырое яйцо. До полудня они гуляли, наслаждаясь чудесным утром под пологом чистого синего неба. Хэнсюро, подобно юному Роджеру, поддерживал его за локоть, ненавязчиво направляя, и, выспавшийся, еще и укрепивший силы ванной, он видел как будто бы другую Японию. В свете дня Кобе разительно отличался от той опустошенной местности, которую он наблюдал накануне в окно трамвая: не было видно разрушенных зданий; улицы кишели прохожими. По занятой торговцами главной площади бегали дети. Из бессчетных лапшичных звучали говор и бульканье кипящей воды. На северной возвышенности города он заметил целый район домов в готическом и викторианском стилях, которые, подумал он, должны были первоначально принадлежать иностранным торговцам и дипломатам.

– Чем, если мне будет позволено спросить, занимается ваш брат, Хэнсюро?

– Сэнсэй…

– Ваш брат, чем он занимается, где служит?

– Это… нет, я не понимаю, совсем мало понимаю, не много.

– Спасибо, Хэнсюро.

– Да, спасибо, спасибо вам большое.

– Я рад, что провожу этот славный день в вашем обществе, и ваши недостатки тому не помеха.

– Думаю, да.

Но по ходу прогулки, сворачивая за углы и пересекая людные улицы, он начал всюду отмечать признаки голода. Дети, на которых не было рубашек, не носились по паркам, как остальные; они неприкаянно стояли, словно в изнеможении, свесив костлявые руки вдоль выступающих ребер. На лицах тех, кто попрошайничал у дверей лапшичных, и тех, кто казался сытым – лавочников, покупателей, семейных пар, – было написано одинаковое томление, только у одних оно было менее приметно, чем у других. Тогда ему пришло в голову, что их повседневность скрывала безмолвное отчаяние: за улыбками, кивками, поклонами, вежливостью таилось что-то еще, выкормленное впроголодь.

Глава 5

Путешествуя, Холмс то и дело сталкивался с живущей в людях сильнейшей потребностью, подлинную природу которой он не до конца понимал. Это непостижимое общечеловеческое стремление не затрагивало его сельского бытия, но иногда настигало его там в лице чужаков, беспрестанно нарушавших границы его собственности. В прежние времена это была разнородная публика, состоявшая из пьяных студентов, желавших вознести ему хвалы, лондонских следователей, искавших помощи в раскрытии преступления, случайных молодых людей из Гейблз – пользовавшегося известностью учебного заведения в какой-нибудь полумиле от жилища Холмса – и семейств на отдыхе, влекомых надеждой одним глазком увидеть прославленного детектива.

– Простите меня, – говорил он всем без исключения, – но я требую уважать неприкосновенность моей частной жизни. Попрошу вас немедленно удалиться.

Великая война отчасти принесла ему мир, ибо все меньше и меньше людей стучалось в его дверь; то же самое случилось, когда над Европой разразилась вторая Великая война. Но между войнами незваные гости наступали большими силами, и старый контингент постепенно сменился новым – из охотников за автографами, журналистов, групп читателей из Лондона и не только; эти стадные особи составляли разительный контраст увечным ветеранам – калекам, навсегда прикованным к инвалидному креслу, людям с пораженными легкими или вовсе обрубкам без рук и ног, которые, словно жестокие дары, появлялись на ступенях его дома.

– Мне очень жаль… Мне поистине жаль…

В том, что искали одни, – беседа, фотография, росчерк пера, – отказать было легко; желания других не поддавались логике, но и отказывать в них было труднее – к примеру, наложение его рук или несколько слов, произнесенных шепотом как некий целительный заговор (словно тайны их недугов могли быть разрешены им одним). Все равно он оставался тверд и отказывал, нередко остерегая сопровождающих, бесцеремонно кативших инвалидные кресла мимо запретительных знаков.

– Пожалуйста, уходите сию секунду. В противном случае я извещу Андерсона из сассекского участка!

Лишь недавно он начал отступать от своих правил, посидев недолгое время с молодой матерью и ее ребенком. Первым ее заметил Роджер – она скрючилась за травяным садом с завернутым в кремовую шаль младенцем, чья голова лежала у ее открытой груди. Когда мальчик вел его к ней, Холмс колотил тростями по тропинке и роптал так, чтобы она слышала, громко заявляя о строгом запрете на вход в его сады. При виде ее, однако, его злость рассеялась, но он помедлил, прежде чем подойти ближе. Ее глаза с расширенными зрачками были спокойны. Чумазое лицо выражало горе утраты; расстегнутая желтая кофта, испачканная и рваная, свидетельствовала о милях, которые она прошла в поисках его. Грязные руки протянули ему ребенка.

– Беги домой, – тихо приказал он Роджеру. – Вызови Андерсона. Скажи, что я жду его в саду.

– Да, сэр.

Он увидел то, чего не видел мальчик: маленький трупик в дрожащих руках матери, его фиолетовые щеки, иссиня-черные губы, неисчислимых мух, ползающих по домотканой шали и вьющихся вокруг нее. Роджер скрылся, он отложил трости и с некоторым усилием сел рядом с женщиной. Она снова протянула ему шаль, и он с осторожностью принял сверток, расположив его у груди.

К приходу Андерсона Холмс вернул ей младенца. Он постоял с констеблем на тропинке – оба глядели на сверток у груди женщины, на то, как она раз за разом прижимает сосок к застылым губам ребенка. С востока донеслась сирена кареты «скорой помощи», звук приблизился и смолк у ворот дома.

– Как вы думаете, это похищение? – прошептал Андерсон, погладив подвитую бородку и забыв закрыть рот, его взгляд замер на груди женщины.

– Нет, – ответил Холмс. – Думаю, это что-то куда менее преступное.

– Да? – отозвался констебль, и Холмс уловил в его голосе недовольство: великой загадки не случилось, и констеблю не придется трудиться над делом вместе с героем его детства. – Каковы же ваши соображения?

– Посмотрите на ее руки, – сказал ему Холмс. – Посмотрите на грязь и глину под ногтями, на кофту, на кожу и на всю одежду. (Она возилась с землей, сообразил он, копала.) Посмотрите на ее запачканные туфли, сравнительно новые, почти без следов износа. Она прошла немало, но не больше, чем отсюда до Сифорда. Посмотрите на ее лицо – и увидите горе матери, потерявшей новорожденное дитя. Свяжитесь с вашими сифордскими коллегами. Справьтесь о раскопанной этой ночью детской могилке, откуда пропало тело, и узнайте, не исчезла ли мать ребенка. Спросите, не звали ли ребенка Джеффри.

Андерсон быстро взглянул на Холмса, дернувшись как от пощечины.

– Откуда вы это знаете?

Холмс печально пожал плечами.

– Я не знаю – во всяком случае, не знаю наверняка.

Во дворе дома раздался голос миссис Монро, указывавшей санитарам, куда идти.

Казавшийся растерянным в своей форме Андерсон приподнял бровь и подергал себя за бородку.

– Почему она пришла сюда? Почему она пришла к вам?

Туча закрыла солнце, и на сад упала длинная тень.

– Надежда, я подозреваю, – сказал Холмс. – Кажется, я известен тем, что нахожу ответы в безнадежных обстоятельствах. Далее строить домыслы я не хочу.

– А почему его должны звать Джеффри?

Холмс разъяснил: он спросил имя ребенка, когда держал его на руках. Ему послышалось, что она сказала «Джеффри». Он спросил, сколько ему. Она жалко смотрела в землю и ничего не ответила. Он спросил, где ребенок родился. Она не ответила. Издалека ли она пришла?

– Из Сифорда, – пробормотала она, сгоняя муху со лба.

– Вы голодны? Молчание.

– Вы не хотите ничего поесть, милая? Молчание.

– Я думаю, что вы совсем изголодались. Я думаю, вам хочется пить.

– Я думаю, что это глупый мир, – наконец сказала она и потянулась за шалью.

И если бы он искренне ответил на ее слова, то ответил бы согласием.

Глава 6

В Кобе и потом, во время их странствий, господин Умэдзаки иногда спрашивал об Англии, интересовался, например, видел ли Холмс дом в Стратфорде-на-Эйвоне, где родился Бард,[5]5
  Бард с берегов Эйвона – Уильям Шекспир.


[Закрыть]
ходил ли внутри таинственного круга в Стоунхендже, посещал ли живописный берег Корнуолла, веками вдохновлявший художников.

– Разумеется, – обычно говорил Холмс, прежде чем дать пространный ответ.

А как пережили великие города англичан бедствия войны? Оставался ли дух английского народа неколебим под бомбардировками люфтваффе?

– По большей части да. У нас упорный нрав, знаете ли.

– Победа есть тому подтверждение, вы согласны?

– Видимо, да.

А теперь, когда он вернулся домой, Роджер расспрашивал его про Японию (хотя его вопросы были менее определенны, чем вопросы господина Умэдзаки). Как-то в конце дня, проведенного за удалением разросшееся вблизи ульев травы и выдергиванием сорняков, дабы ничто не мешало лёту пчел, мальчик сопроводил его к близлежащим береговым утесам, откуда они, выверяя каждый шаг, спустились по длинной и крутой дорожке, ведущей к взморью. На мили в обе стороны тянулись каменистые осыпи и валуны, перемежаясь изредка пологими бухточками и приливными заводями (великолепными купальнями, наполнявшимися с приливом). В ясную погоду в отдалении виднелась деревушка Кукмер-Хейвен, примостившаяся на скалах.

Аккуратно разложив одежду по камням, они с мальчиком окунулись в свою излюбленную купальню, погрузившись по грудь в воду. Как только они устроились – плечи чуть выступают над водной рябью, предзакатное солнце сверкает на волнах моря перед ними, – Роджер посмотрел на него и, прикрывая рукой глаза, спросил:

– Сэр, а в Японии море хоть чуть-чуть похоже на Канал?[6]6
  Английский канал – принятое в Великобритании название пролива Ла-Манш.


[Закрыть]

– До некоторой степени. По крайней мере, то, что я видел. Соленая вода есть соленая вода, так?

– Там было много кораблей?

Тоже заслоняя глаза, Холмс понял, что мальчик пытливо смотрит на него.

– Пожалуй, много, – сказал он, не будучи уверен в том, что проплывавшие в его памяти бесчисленные танкеры, буксиры и баржи он видел в японском, а не в австралийском порту. – Это ведь островной народ, – рассудил он. – У них, как и у нас, море всегда под боком.

Мальчик выставил ноги из воды и бездумно зашевелил пальцами.

– Правда? Они маленькие?

– Пожалуй, да.

– Как гномы?

– Повыше. В среднем примерно твоего роста, мой мальчик.

Ноги Роджера погрузились в воду, шевелившиеся пальцы исчезли.

– Они все желтые?

– Что именно ты имеешь в виду?

– Кожу. Она желтая? А зубы у них большие, как у кроликов?

– Темнее желтого. – Он ткнул пальцем в загорелое плечо Роджера. – Скорее такого цвета, понимаешь?

– А зубы?

Холмс рассмеялся:

– Со всей определенностью не скажу. Но будь у них зубы как у зайцеобразных, я бы наверняка это отметил – и потому думаю, можно смело говорить о сходстве их зубов с твоими или моими.

– А, – проронил Роджер и примолк.

Подаренные пчелы, подумалось Холмсу, распалили в мальчике любопытство: два существа в пузырьке, похожие на английских пчел и при этом все же иные, предполагали существование другого мира, в котором все сопоставимо с нашим, но не тождественно.

Лишь когда они начали взбираться по крутой дорожке, расспросы возобновились. Теперь мальчик желал знать, сохранились ли в японских городах следы союзнических бомбардировок.

– Кое-где, – ответил Холмс, знавший об увлеченности Роджера авиацией, налетами и губительным огнем – будто некое примирение с безвременной смертью отца могло быть найдено в жутких подробностях войны.

– Вы видели, куда упала бомба?

Они сели передохнуть на скамейку, отмечавшую половину пути. Вытянув длинные ноги к краю утеса, Холмс смотрел на Канал и думал: «Бомба. Не зажигательная, не осколочная – атомная».

– Там ее называют пикадон, – сказал он Роджеру. – Это означает «вспышка», и, да, я видел место, куда ее сбросили.

– Там все как больные?

Холмс продолжал смотреть на море, следя за тем, как закатывающееся солнце обагряет серую воду. Он сказал:

– Нет, большинство не производило впечатления больных. Хотя кое-кто и казался таковым; это трудно описать, Роджер.

– А, – ответил мальчик, глядя на него несколько озадаченно, но больше ничего не говоря.

Холмс поймал себя на том, что думает о несчастнейшем событии в жизни улья: неожиданной потере матки при отсутствии возможностей для выведения новой. Но как он мог описать глубинный недуг невысказанного горя, тот незримый покров, что окутывал чуть не каждого японца? В столь сдержанных людях это было едва уловимо, но чувствовалось повсюду – носилось по улицам Токио и Кобе, проступало на торжественных юных лицах вернувшихся на родину мужчин, в безучастных глазах голодных матерей и детей, стояло за расхожим присловьем, сложившимся год назад: Камикадзэ мо фуки соконэ.

На второй вечер в Кобе они угощались саке в тесной распивочной, и господин Умэдзаки перевел ему эту фразу:

– «Божественный ветер не подул» – смысл приблизительно такой.[7]7
  Камикадзэ в первом значении – «божественный ветер».


[Закрыть]

Это случилось после того, как пьяного посетителя, одетого в истасканную военную форму, неуправляемо мотавшегося среди столиков, вывели на улицу, а он вопил по пути:

– Камикадзэ мо фуки соконэ! Камикадзэ мо фуки соконэ! Камикадзэ мо фуки соконэ!

Когда пьяный совершил свой демарш, они обсуждали положение дел в Японии после капитуляции. Вернее, господин Умэдзаки, резко отклонясь от предмета разговора, которым был маршрут их поездки, спросил Холмса, не считает ли и он, что разглагольствования союзников о свободе и демократии вступают в противоречие с непрекращающимся притеснением японских поэтов, прозаиков и художников.

– Не удивляет ли вас то, что масса людей голодает, а нам не позволяется открыто критиковать оккупационные силы? Собственно, мы не можем вместе оплакивать наши потери и скорбеть всем народом, не можем даже устроить публичное поминовение погибших, поскольку это воспринимается как возбуждение милитаристского духа.

– Честно сказать, – признался Холмс, поднося чашечку к губам, – мне не много об этом известно. Простите.

– Нет, пожалуйста, простите вы меня за то, что я об этом начал. – Раскрасневшееся лицо господина Умэдзаки покраснело еще, затем обмякло от усталости и подступавшего опьянения. – Итак, на чем мы остановились?

– На Хиросиме, если не ошибаюсь.

– Верно, вы бы хотели побывать в Хиросиме…

– Камикадзэ мо фуки соконэ! – завопил пьяный, всполошив всех, кроме господина Умэдзаки. – Камикадзэ мо фуки соконэ!

Невозмутимый господин Умэдзаки налил еще саке себе и Хэнсюро, уже не раз залпом опустошившему свою чашечку. После выкриков пьяного и его скорого выдворения Холмс внимательнее пригляделся к господину Умэдзаки, а тот, с каждой новой порцией саке все больше приходя в уныние, задумчиво глядел в стол, и понурое выражение на его лице напоминало гримасу надувшегося ребенка, которого сурово отчитали (это выражение передалось Хэнсюро, чей обычно жизнерадостный вид сменился сумрачным и замкнутым). Наконец господин Умэдзаки посмотрел на него.

– Так о чем же мы говорили? Ах да, о нашей поездке на запад, и вы спрашивали, не случится ли на нашем пути Хиросима. Что же, отвечу вам – случится.

– Я бы очень хотел повидать эти края, если вы не возражаете.

– Конечно нет, я тоже хочу. Признаться, в последний раз я был там еще до войны, а потом лишь проезжал на поезде.

Но Холмс распознал в тоне господина Умэдзаки нерешительность, а может, подумал он вдогонку, это было просто сквозившее в его голосе утомление. Ведь тот господин Умэдзаки, что сидел сейчас перед ним, был явно измучен делами и разительно отличался от того внимательного и учтивого человека, с которым он познакомился на железнодорожной станции днем ранее. Теперь, когда Холмс хорошо вздремнул после прогулки с Хэнсюро по городу, сна у него не было ни в одном глазу, а вот облик господина Умэдзаки выражал тяжелое, глубокое изнурение (бремя этой усталости он пытался облегчить постоянным поглощением алкоголя и никотина).

Холмс заметил его признаки чуть раньше, отворив дверь в кабинет господина Умэдзаки и застав его стоявшим у стола, погруженным в раздумья: он прикрывал веки большим и указательным пальцами, а в повисшей без сил руке держал непереплетенную рукопись. Поскольку на господине Умэдзаки были шляпа и пиджак, Холмс понял, что тот только вернулся.

– Виноват, – сказал Холмс, чувствуя себя незваным и нежданным гостем. Проснувшись в тихом доме, где двери были закрыты и никого не было ни видно, ни слышно, он, сам того не желая, поступил противно своим принципам: всю жизнь он считал кабинет священным местом, храмом мысли и убежищем от суеты мира, предназначенным для важных трудов или уединенного приобщения к написанному другими. Поэтому свой кабинет в Сассексе он ценил особо, и, хотя он никогда этого не оглашал, и миссис Монро, и Роджер понимали, что если дверь кабинета закрыта, то там им рады не будут. – Я не хотел вас беспокоить. Как видно, преклонные годы заводят меня в чужие комнаты без всяких на то оснований.

Господин Умэдзаки поднял голову и без особенного удивления сказал:

– Что вы, мне очень приятно. Пожалуйста, входите.

– Право, я не стану более вас тревожить.

– Я думал, вы спите. Иначе я сам пригласил бы вас к себе. Так что входите, осмотритесь. Скажите, что вы думаете о моем кабинете.

– Единственно если вы настаиваете, – сказал Холмс, делая шаг в направлении книжных полок из тикового дерева, закрывавших всю стену, и наблюдая действия господина Умэдзаки: тот положил рукопись посреди прибранного стола, снял шляпу и аккуратно пристроил ее сверху.

– Простите мою занятость, но я не сомневаюсь, что мой товарищ должным образом о вас позаботился.

– О да, мы дивно провели день – не считая языковых затруднений.

Мая прокричала что-то снизу, из холла, в ее голосе слышалось легкое раздражение.

– Прошу прощения, – сказал господин Умэдзаки. – Я вернусь через минуту.

– Не спешите, – сказал Холмс, стоявший теперь перед длинными рядами книг.

Мая закричала снова, и господин Умэдзаки заторопился к ней, позабыв закрыть за собой дверь. Некоторое время после его ухода Холмс рассматривал книги, переводя взгляд с полки на полку. Главным образом это были хорошие издания в твердом переплете, большая часть – с японскими иероглифами на корешках. Но на одной полке стояли только западные книги, продуманно поделенные на группы – американская литература, английская литература, драматургия, много поэзии (Уитмен, Паунд, Йейтс, оксфордские учебные пособия, посвященные поэтам-романтикам). Полку ниже почти единолично занимал Карл Маркс, хотя в самый ее конец были втиснуты несколько томов Зигмунда Фрейда.

Повернувшись и оглядевшись, Холмс увидел, что кабинет господина Умэдзаки мал, но толково устроен: кресло для чтения, напольная лампа, фотографии и, наверное, университетский диплом в рамке над столом. Затем краем уха он услышал перепалку между господином Умэдзаки и Маей – горячий спор внезапно стих, и он уже был готов пойти и украдкой посмотреть, что творится в холле, когда господин Умэдзаки вошел со словами:

– У нас случилось разногласие относительно вечернего меню, и боюсь, что ужинать мы будем позже намеченного. Надеюсь, вас это не огорчит.

– Нисколько.

– А сейчас, я думаю, вы не откажетесь что-нибудь выпить. Недалеко отсюда есть бар, достаточно уютный, не менее любого другого места пригодный для того, чтобы обсудить нашу поездку, – если вам это по душе.

– Звучит заманчиво.

И они ненадолго ушли – не торопясь, направились в тесную распивочную, небо постепенно темнело – и пробыли там значительно дольше, чем собирались, покинув заведение лишь после того, как компания выпивавших сделалась излишне многочисленна и шумна.

Потом был простой ужин из рыбы, овощей, распаренного риса и мисо-супа – каждое блюдо без лишних церемоний подавалось в столовую Маей, отвергавшей всякое приглашение присоединиться к трапезе. Холмсовы пальцы разболелись в суставах от работы палочками, но отложил он их не ранее, чем господин Умэдзаки предложил перейти в кабинет.

– С вашего позволения, я бы хотел вам кое-что показать.

С этим они вдвоем вышли из-за стола в холл, оставив Хэнсюро наедине с остатками ужина.

Его воспоминания о вечере в кабинете господина Умэдзаки остались совершенно живыми, даром что тогда он был утомлен едой и алкоголем. Теперь бодрейшим из них двоих был господин Умэдзаки; улыбаясь, он предложил Холмсу кресло и зажег спичку прежде, чем Холмс достал сигару. Удобно расположившись в кресле – трости на коленях, сигара дымится во рту, – Холмс наблюдал, как господин Умэдзаки открывает ящик стола и извлекает из него тонкую книгу в твердой обложке.

– Что вы об этом скажете? – спросил господин Умэдзаки, подходя к нему с книгой в протянутой руке.

– Русское издание, – сказал Холмс, взяв книгу и тут же обратив внимание на имперские гербы, единственное украшение обложки и корешка. Из дальнейшего осмотра – пальцы касались красноватого переплета и золотой вязи гербовых наверший, глаза стремительно пробегали по страницам – он вывел, что это невероятно редкий перевод чрезвычайно популярного романа.

– «Собака Баскервилей», единственный экземпляр, я полагаю.

– Да, – довольно сказал господин Умэдзаки. – Изготовленный специально для личного собрания царя. Мне думается, что он был большой почитатель историй о вас.

– Разве? – спросил Холмс, отдавая книгу.

– Весьма большой, да, – ответил господин Умэдзаки, отходя к столу. Убирая раритетную книгу в ящик, он добавил: – Как вы можете догадаться, это ценнейший предмет в моей библиотеке, и он стоит тех денег, что я за него заплатил.

– Не сомневаюсь.

– У вас должно быть множество книг о ваших приключениях – разные издания, публикации, бесчисленные переводы.

– Вообще-то у меня нет ни одной, даже в дешевом карманном издании. Честно говоря, я их прочел совсем немного, и было это бог весть когда. Я не мог втолковать Джону очевиднейшее различие между индукцией и дедукцией и однажды оставил эти попытки, как оставил и чтение его подделок под правду, потому что погрешности сводили меня с ума. Знаете, я ни разу не назвал его «Ватсон» – он был Джон, просто Джон. Но он даровитый писатель, прошу это помнить, наделенный богатым воображением, и вымысел давался ему лучше фактов, осмелюсь сказать.

Господин Умэдзаки смотрел на него с некоторым недоумением.

– Как это возможно? – спросил он, присаживаясь на стул у стола.

Холмс пожал плечами и сказал, выпуская дым:

– Боюсь, что это всего-навсего правда.

Но лучше всего запомнилось ему то, что было потом. Господин Умэдзаки, все еще красный от выпитого, глубоко вдохнул, как будто он тоже курил, и вдумчиво помедлил, прежде чем высказаться. Затем он с улыбкой признался, что не слишком удивился, узнав, что не все в рассказах соответствует истине.

– Ваша способность – или, возможно, мне следует сказать «способность вашего персонажа» – делать решающие выводы из зачастую самых мимолетных наблюдений всегда казалась мне невероятной, разве я не прав? Вы вовсе не похожи на человека, о котором я так много читал. Как бы сказать? Вы кажетесь не таким эксцентричным, не таким ярким.

Холмс укоризненно вздохнул и коротко махнул рукой, словно отгоняя дым.

– Ну, вы говорите о моей молодой заносчивости. Теперь я стар, и я отошел от дел, когда вы еще были ребенком. Сейчас мне совестно вспоминать свою былую самонадеянность. В самом деле. Мы ведь провалили несколько крупных дел – к моей великой досаде. Да ведь кому захочется читать о неудачах? Мне бы точно не захотелось. Но могу вам сказать с большой долей уверенности: в описании успехов, возможно, и случались преувеличения, в описании же упомянутых вами «невероятных» выводов – нет.

– В самом деле? – Господин Умэдзаки снова помолчал, еще раз глубоко вдохнул, затем сказал: – Любопытно узнать, что вам известно обо мне. Или ваш талант тоже отошел от дел?

Может статься, решил Холмс по размышлении, что господин Умэдзаки не употребил именно этих слов. Но он помнил, как откинул голову назад и уперся взглядом в потолок. Держа дымящуюся сигару в руке, он заговорил, поначалу медленно:

– Что мне известно о вас? Ну, ваше владение английским языком свидетельствует о заграничном образовании – по старым оксфордским изданиям на полке я сужу, что учились вы в Англии, и диплом на стене подтверждает мою правоту. Предположу, что ваш отец был дипломат, имевший сильное пристрастие ко всему западному. Что еще заставило бы его предпочесть столь нетрадиционное жилье – ваше наследственное владение, если я правильно помню, – или отправить своего сына учиться в Англию, в страну, с которой у него несомненно были деловые связи? – Холмс закрыл глаза. – Что касается вас, мой дорогой Тамики, нетрудно догадаться, что вы литератор и что вы хорошо начитанны. Просто поразительно, как много можно узнать о человеке по принадлежащим ему книгам. В вашем случае интерес к поэзии, особенно к Уитмену и Йейтсу, указывает мне на то, что вы питаете склонность к стихам. И вы не только читаете стихи, но и много пишете их – столь даже много, что вы, возможно, не сознавали, что записка, которую вы оставили мне утром, это хайку – два пятисложных стиха и семисложный посередине, кажется. И, хотя я не могу знать, не посмотрев, мне представляется, что рукопись на столе есть ваш неопубликованный труд. Говорю неопубликованный потому, что чуть раньше вы скрыли его под шляпой. Это подводит меня к делам, которыми вы занимались днем. Если вы вернулись домой с рукописью – будучи, должен отметить, не в себе, – то, я думаю, утром вы взяли ее с собою. Но какое дело требует, чтобы писатель взял с собою неопубликованную рукопись? И почему он возвращается домой в таком настроении, с той же самой рукописью в руках? Скорее всего, у вас была встреча с издателем – и, видимо, неудачная. Кто-то решит, что публикация не состоялась из-за качества написанного, но я уверен, что причина в другом. Выскажу предположение, что заключается она в содержании, а не в форме. Иначе с чего бы вам негодовать на непрекращающееся притеснение японских поэтов, прозаиков и художников союзными цензорами? Но поэт, уделивший немалое место в своей библиотеке Марксу, едва ли будет воспевать воинственный дух империи – по всей вероятности, сэр, вы своего рода кабинетный коммунист, а это, безусловно, означает, что вас находят нужным цензурировать и оккупационные власти, и те, кто по-прежнему почитает императора. Одно то, что сегодня вечером вы назвали Хэнсюро «товарищем» – необычное слово для брата, я считаю, – указывает на ваши идейные симпатии, а также на ваш идеализм. Разумеется, Хэнсюро вам не брат, верно? В противном случае ваш отец, бесспорно, отправил бы его следом за вами в Англию, тем самым дав нам с ним радость более насыщенного общения. Любопытно также, что вы с ним живете вместе, так похоже одеваетесь, постоянно говорите «мы», а не «я» – почти как супруги. Конечно же это не мое дело, но я убежден, что вы были единственным ребенком в семье. – Пробили каминные часы, Холмс открыл глаза, сосредоточив взгляд на потолке. – И наконец – прошу не счесть за оскорбление – я задумался над тем, как вам удается так благополучно существовать в это непростое время. Вы нисколько не нуждаетесь, вы держите экономку, вы гордитесь своим собранием стекла ар деко – все это куда как буржуазно, не так ли? С другой стороны, коммунист, торгующий на черном рынке, двоедушничает меньше, чем кто-либо другой, – особенно если он предлагает свое добро по сходной цене и назло капиталистическим ордам, захватившим его страну. – Глубоко вздохнув, Холмс замолчал. Потом сказал: – Я убежден, что есть и другие нюансы, но пока они мне недоступны. Я уже не так ухватчив, как раньше. – Он опустил голову, вернул сигару в рот и устало взглянул на господина Умэдзаки.

– Удивительно. – Господин Умэдзаки помотал головой, и в этом движении читалось недоверие. – Совершенно немыслимо.

– Ну что вы, право.

Господин Умэдзаки попробовал снова принять невозмутимый вид. Он выудил из кармана сигарету и держал ее, не прикуривая.

– За вычетом одной или двух ошибок вы полностью разоблачили меня. Я имею незначительное касательство к черному рынку, но лишь как нечастый покупатель. На самом деле мой отец был чрезвычайно обеспеченный человек и позаботился о своей семье, что не мешает мне высоко ставить марксистскую теорию. То, что я держу экономку, тоже не совсем верно.

– Мою науку, знаете, едва ли можно назвать точной.

– Все равно это впечатляет. Скажу, что ваши наблюдения насчет нас с Хэнсюро меня не очень удивили. Не хочу быть грубым, но вы тоже холостяк, много лет живший вместе с другим холостяком.

– Чисто платонически, поверьте.

– Как скажете. – Господин Умэдзаки не сводил с него почтительного взгляда. – Это и вправду удивительно.

На лице Холмса выразилась озадаченность.

– Неужели я ошибся? Женщина, которая готовит и ведет дом, Мая, она ведь ваша экономка, верно?

Господин Умэдзаки явно был убежденный холостяк, но только сейчас Холмсу показалось странным, что Мая держится скорее как отставленная супруга, чем как приходящая прислуга.

– В каком-то смысле, наверное, да, и не в определении дело, но мне не нравится применять это слово к моей матери.

– Естественно.

Холмс потер руки, выпуская клубы синего дыма, надеясь замять свой досадный промах – он позабыл, кем Мая доводится господину Умэдзаки, хотя, несомненно, знал это из давешних представлений. Или, понадеялся он, промах сделал хозяин – может быть, он ему ничего об этом и не сказал. Так или иначе, повода для беспокойства не было (ошибка простительная – хотя бы потому, что женщина казалась слишком молодой для матери господина Умэдзаки).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю