412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мишель Нике » Утопия в России » Текст книги (страница 9)
Утопия в России
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 07:35

Текст книги "Утопия в России"


Автор книги: Мишель Нике


Соавторы: Леонид Геллер

Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)

Утопический социализм

Те, кого славянофилы считали утопистами, были уверены в том, что Россия может многое взять у Запада. Наиболее радикальные из них страстно приняли французский социализм. Уже в тридцатые годы А. Герцен (1812–1870) и Н. Огарев (1813 – 1877) создают первый в России кружок сен-симонистов. Идеи Сен-Симона, Фурье, Прудона, Консидерана, Л. Блана и других социалистов-утопистов быстро распространяются. В 1843 году критик П. Анненков удивляется, встречая их книги буквально на каждом шагу: «Французские социалисты заняли место Шеллинга и Гегеля» [Grandjard, 123]. Салтыков-Щедрин вспоминает о гипнотическим воздействии на читателей «Франции Сен-Симона, Кабе, Фурье, Луи Блана и в особенности Жорж Занда. Оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверенность, что „золотой век“ находится не позади, а впереди нас» (За рубежом, гл. IV). Принятию французских социалистов (к которым необходимо прибавить Р. Оуэна) благоприятствовало социальное и политическое состояние России (крепостное право и самодержавие), которое уже послужило поводом к появлению утопий декабристов, а также существование сельской общины и артели, в которых, благодаря славянофилам, видели зародыш ассоциативной системы будущего. В то же время и в той же степени это был симптом противоборства в русском сознании двух образов Европы – немецкого и французского.

Фурьеризм связан в России с историей кружка Петрашевского, организованного в 1844 году и закончившего свое существование пять лет спустя ста двадцатью тремя приговорами к каторге и ссылке и двадцать одним – к смертной казни (в числе приговоренных к смертной казни был Ф. Достоевский). Фурьеризмом отмечены в особенности сочинения Достоевского и Чернышевского. В то же время некоторые петрашевцы обратились к жанру утопии. Д. Ахшарумов (1823 – 1910) нацарапал на стене своей камеры стихотворение, озаглавленное Будущее земли и ее обитателей (по Фурье). Психофизический этюд (Фурье) – видение изобилия, мира и вечной весны [Сакулин 1924, 361]. Многие стихи А. Плещеева (1825 – 1893) выражают веру в наступление «иной жизни», истины, любви и братства на земле. Такое чрезмерное благодушие толкает Ф. Толля (1823 – 1867) в романе Труд и капитал (1869) на критику утопизма социалистических проектов [Козьмин]. Все социальные проблемы были бы решены, если бы каждый, с помощью простых в обслуживании машин, стал производить необходимые ему продукты. Не стало бы ни капиталистов, ни пролетариев, демократизация техники привела бы к новому золотому веку. Об этом мечтает в романе молодой немецкий философ Франц Мейер. Однако клевета и непонимание восстанавливают против него рабочих фабрики, на которой Мейер собирался применить свое изобретение: его забивают до смерти. Трудно изменить сознание, не изменив бытия.

Поклонник Фурье В. Белинский (1811 – 1848) первым в России задумывается о будущем, как о любовной утопии, в которой «не будет мужей и жен, а будут любовники и любовницы» (письмо Боткину 1841 года). Сочетание трех требований Белинского – эмансипации женщин, свободной любви и социализма – станет вскоре догмой в среде радикалов.

Однако страсть Белинского к социализму не похожа на ту нежность, с которой он рисует картины будущего счастья влюбленных. «Тысячелетнее Царство Божие утвердится на земле не сладенькими и восторженными фразами идеальной и простодушной Жиронды, а террористами – обоюдоострым мечом слова и дела Робеспьера и Сен-Жюста», – писал он Боткину в 1842 году [Белинский IX, 511; Mervaud 1993, 484]. Наиболее просвещенные члены кружка Белинского, Бакунин и Герцен, отправляются за границу, чтобы ускорить победу своих идей. Пораженный легкостью, с которой буржуазный мир перенес революцию 1848 года, Герцен отворачивается от западничества в сторону того, что в скором времени станет народничеством, идейным течением и социально-политической концепцией, которая соединит социализм с общинным славянофильским мифом, очищенным от религиозных аспектов. Под влиянием Конта, Фейербаха, Маркса народничество освободится от романтического идеализма и «нового христианства», чтобы в 1860-х годах приобрести радикальный характер в сочинениях Чернышевского и его многочисленных учеников (нигилистов, «бесов» Достоевского).

Пророки революционного народничества, Бакунин и П. Ткачев, будут призывать к насилию во имя коммунизма. Герцен останется в оппозиции к «каторжному равенству Гракха Бабефа и коммунистической барщине Кабе» [Герцен, XX (2), 578], сравнивая Бабефа с Аракчеевым [Герцен IV, 229], а фаланстеры с военными колониями: «Фаланстер – не что иное, как русская община и рабочая казарма, военное поселение на гражданский лад, полк фабричных (…). Коммунизм – это русское самодержавие наоборот»[49]49
  6. A. Herzen, Du dйveloppement des idйes revolutionnaires en Russie, epilogue [А Герцен, О развитии революционных идей в России, эпилог], Герцен VII, 123, по-французски в 1850 г.


[Закрыть]
. У Герцена были причины для беспокойства. Якобинская программа С. Нечаева, опубликованная в Женеве в 1870 году, предполагала диктатуру маленькой группы, обобществление детей, обязательный труд в кооперативах. Маркс и Энгельс оценят ее, как «модель казарменного коммунизма». В приложении к Государственности и анархии и в одном из писем к Нечаеву Бакунин отвергает его «иезуитскую систему», «идиотский коммунизм», его «государственные и полицейские теории», но при этом сохраняет к нему определенное уважение. Кружок Н. Ишутина, вступивший на путь террора («Ад», к которому принадлежал Д. Каракозов, совершивший первую попытку убийства Александра II в 1866 году), был организован по образцу ордена посвященных. Нечаевский Катехизис революционера проповедует аскетизм, жертвенность, подчинение делу и группе вплоть до полной утраты индивидуальности. Он напоминает духовные катехизисы XVIII века или катехизис Ордена российских рыцарей, но при этом существенно превосходит их в экстремизме и жестокости. В результате шумного публичного процесса Нечаев станет символом революционера, которому будут подражать экстремисты «Народной воли».

Постараемся избежать упрощения. Западничество столь же многогранно, как и славянофильство. Т. Грановский, Анненков, В. Боткин, старые друзья Белинского, будут бороться с искушениями социализма так же, как и многие «нигилисты» – с искушениями террористического народничества. Таким был Д. Писарев, узнавший себя в словечке, брошенном Тургеневым для характеристики бунтующей молодежи. Некоторые народники, возлагая все свои надежды на «мир», остаются прочно привязанными к западной модели и резко критически относятся к русской традиции Кроме того, призыв «к топору» (прокламация 1862 года, приписываемая Чернышевскому) исходит не от всех социалистов. Главной задачей кружка Петрашевского было распространение в России новых социальных учений. Нигилисты продолжают дело «петрашевцев». Так проявляется их «эвпедический» дух: культ печатного слова и вера в образование, которое откроет глаза народу и позволит сделать шаг к лучшему обществу. Именно в этом смысл «хождения в народ», в котором, по призыву Лаврова, с начала 1870-х годов приняли участие тысячи юношей и девушек из обеих российских столиц. Это объясняет титанический переводческий и просветительский труд нигилистов, завороженных идеями французских социалистов, а также Бокля и Дарвина, Милля и Спенсера, Бюхнера и Фогта, Вейтлинга и Маркса (борьба влияний продолжается). Отметим попытку объединить теорию Фурье Ламарка и Дарвина с целью создания интегральной науки будущего, «эвтихиологии». Эту попытку предпринял В. Танеев, радикал, осмелившийся описать (в форме набросков, которые никогда не были опубликованы) картину будущего коммунистического государства, основанного на эпикурейских принципах [Танеев, 40].

Один из постоянных аспектов образовательного проекта состоит в исследовании смысла и границ утопии и утопизма. До тех пор, пока марксисты, например Г. Плеханов, не изгоняют «утопизм» из всех социалистических течений, контуры утопии остаются стертыми. Н. Шелгунов (1867 – 1939) отмечает: «Французская революция положила конец всем мечтаниям и утопиям (…). Прежние утописты превратились в людей активных и, перестав писать государственные романы (Staatsroman), начали составлять проекты преобразований и пытаться осуществить на практике свои экономические реформы, как это удалось политикам с своими реформами в сфере политической» [Утопический социализм, 317]. Это заявление позволяет понять почему русских радикалов (как и славянофилов) мало привлекала литературная утопия. Тем не менее в эссе Отщепенцы (1866) Н. Соколов воспоет утопистов, пророков новых миров, истинных врачевателей общества, пораженного мелкобуржуазным духом. Берви-Флеровский, не довольствуясь своим анализом социалистических теории в Словаре общественных наук, продолжит этот анализ устами героев романа На жизнь и смерть (1877). Вот рассуждения одного из них: «Когда я читаю Фурье, я вовсе не желаю наслаждаться так, как наслаждаются в фаланстере; его вечный праздник и свобода любви вовсе меня не пленяют, да я и не мог бы так жить; мне нужно мыслить, а не плясать, мне нужны восторги идей, а не поцелуи и восторги сладострастия; но я желаю всех людей приводить к такому состоянию, потому что это для них было бы большое счастье» [Утопический социализм, 456]. Берви-Флеровский относится к агитаторам, которые, как Степняк-Кравчинский, используют фольклорные формы для выражения своих социалистических идей под видом народного утопизма: весьма показательно в этом смысле его различение двух видов счастья, одного – для простых смертных, понимаемого как удовлетворение простых желаний, и другого, более высокого, – для предводителя людей. Романы В. Слепцова, Н. Федорова-Омулевского, И. Кушчевского, А. Шеллер-Михайлова, Г. Данилевского вплотную приближаются к утопии в своих размышлениях и мотивах, связанных с образом предводителя, «нового человека», по-своему используя древнюю паренетическую традицию христианства. В ответ на эту литературу появляется антинигилистический роман А. Писемского, Лескова и многих других противников радикальной утопии [Moser]. Позднее утопические клише будут встречаться как в поэзии Надсона, кумира 1880-х годов, так и в речах чеховских персонажей, потерявших все качества предводителей, в то время как идеальные герои Н. Потапенко («не-герои»[50]50
  7. Самый известный роман Потапенко называется Не-герой (1880). Это отрицательная реакция на преувеличенный образ «нового человека» радикалов.


[Закрыть]
) забросят мечтания, взяв на себя заботу о постепенном преобразовании русской жизни.

Появление в 1863 году романа Что делать? Из рассказов о новых людях, написанного в тюрьме главным представителем радикального народнического социализма Н. Чернышевским (1828 – 1889), – пик литературной полемики между нигилистами и антинигилистами: этот роман отражает главное в борьбе утопий во второй половине XIX века.

Pro и contra: Чернышевский, Достоевский, Салтыков

Роман «Что делать?» пользовался феноменальным успехом. Ни одно литературное произведение не породило столько практических утопий, сколько это. Его мотивы появляются в многочисленных сочинениях о нигилистах. Достоевский не может быть понят без Чернышевского. «Что делать?» стал настольной книгой нескольких поколений студентов, вплоть до Ленина, который был «глубоко перепахан» этим романом. Сын священника, ставший учеником Фейербаха, мечтавший в отрочестве о perpetuum mobile, которая искоренила бы нищету, Чернышевский был, вместе с Добролюбовым, идеологом «революционных демократов» (которых надо отличать от нигилистов, возглавляемых Писаревым и близких Сен-Симону в своем «индустриализме»). Чернышевский возлагал свои надежды на сельскую общину, средоточие социализма. Коммунар Б. Малон, посвятивший Чернышевскому тридцать страниц в своей Истории социализма (1884), так пишет о его взглядах: «Его социализм – это федеративный, анархистский коммунизм, смесь критического атеизма XVIII века, гуманизма Фейербаха, ассоциативного коммунизма Оуэна и организованного гармонизма Фурье» [Malon, 1894, I, 195]. Автор «Что делать?» подчеркивает у себя отсутствие литературного таланта: он насмехается над «проницательным читателем» (консерватором), разрушает идеалистическую эстетику, обнажает механизм вымысла и композиции, создавая антироман, в котором все не так просто, как принято считать.

«Что делать?» – роман воспитания, психологический и политический одновременно – описывает освобождение (семейное, профессиональное, чувственное) юной разночинки Веры Павловны Розальской под руководством «новых людей», двух молодых врачей, в которых она последовательно влюбляется, Лопухова и Кирсанова. Под влиянием теории «рационального эгоизма», утилитаризма Бентама, соединяющегося с альтруизмом, они не знают ревности: человек, разумное существо, приносит пользу, его интерес естественным образом связан с общим интересом. Утопия в романе проявляется в трех видах: «новые люди», кооперативная швейная мастерская Веры (вдохновленная Оуэном) и, конечно, видение светлого будущего в «Четвертом сне Веры Павловны» (гл. IV, XVI), который был изъят из французского перевода, появившегося в 1875 году в Италии. «Да воздается переводчику, убравшему четвертый сон!» – писал Ф. Брюнетьер в своем обзоре романа в Revue des deux mondes (15 октября 1876 года). Веру увлекает за собой прекрасная женщина, соединяющая в себе разные женские ипостаси, повлиявшие на ход истории человечества. Это «королева» из «Новой Элоизы» Руссо, именуемая «Равенство в правах». Под ее руководством Вера посещает фаланстер будущего – дворец из стекла и алюминия, где живут 2000 человек, увенчанный огромным куполом из стекла и чугуна (явное влияние Стеклянного Дворца Всемирной выставки в Лондоне 1851 года). Как гигантская теплица, он возвышается среди полей. Распевая песни, мужчины и женщины под передвижным тентом, который защищает их от солнца, собирают урожай с помощью машин. Обед, обильный, изысканный и бесплатный, накрывается в просторной столовой. Те, кому хочется более сытного обеда, должны заплатить. В. Баннур возмущается этим «ляпсусом» Чернышевского: «Вирус классового общества вероломно заносится в самое сердце утопии, социалистического рая» [Bannour 1978, 342]. Но рай Чернышевского – это гедонистский фурьеристский рай, без принуждения и насильного эгалитаризма, оставляющий (редкость в классической утопии) какую-то часть свободы и фантазии своим жителям. «Добавка или выбор пищи по своей прихоти не возбраняются» – это говорил уже Консидеран. Развлечения обитателей фаланстеров проходят под знаком разнообразия и удовольствия: балы в одеждах афинян, концерты, театр, библиотеки, музеи, комнаты любви – царство «тайн королевы» (гл. IV, ч. XVI). Простодушие Чернышевского позволит Герцену говорить об этих комнатах любви, как о «борделях» в письме к Огареву от 8 августа 1867 года, а Набокову – о «Доме Телье» (в четвертой главе «Дара», где дана критическая биография Чернышевского). Чернышевский, в течение двадцати лет сибирской ссылки служивший образцом верности и мирской святости, был истинным фурьеристом: в эросе он видел двигатель жизни. Труд – только прелюдия к наслаждению, которое восстанавливает человеческую энергия: это на деле доказывают Вера и Кирсанов (гл. IV, ч. XV).

Каков смысл, какова роль утопического сна? Это предчувствие, экстраполяция пути, намеченного парой Вера – Кирсанов и принципами организации швейной мастерской: современная жизнь должна быть обогащена заемом будущего (ibid.). Существенны два момента: во-первых, для Чернышевского светлое будущее может наступить лишь постепенно («Золотой век – он будет (…), но он еще впереди», – говорит Кирсанов вслед за Сен-Симоном (гл. III, ч. XXII). Чернышевский будет находиться в оппозиции к бланкизму и конспирации. Во-вторых, эта эволюция должна произойти без принуждения. «Свобода превыше всего» – лейтмотив романа: свобода в любви, свобода выбора (никого нельзя «освободить» силой), согласие между Верой и рабочими, свобода жизни в фаланстере («каждый живет по своему усмотрению»). Чернышевский, имевший репутацию «Робеспьера, оседлавшего Пугачева» (Лесков), оставляет утопию резкого разрыва с прошлым и интуитивно не приемлет казарменной утопии Нечаева. Примитивным нигилистам (подражателям Базарова из Отцов и детей Тургенева, 1862) он противопоставляет «новых людей», добрых и образованных, совмещающих полезную социальную активность и гармоничную личную жизнь. Это не исключительные люди, к которым относится «особенный» человек Рахметов. Аскет, «мрачное чудовище вопреки своей воле, Рахметов – „кофеин в кофе“, но его роль прежде всего в том, чтобы составить контраст: рядом с ним „новые люди“ кажутся „обычными“ и привлекательными им легко подражать» (гл. III, ч. XXXI). Лесков, несмотря на свой антинигилизм, называл роман Чернышевского «полезным», а «новых людей» отнюдь не утопическими[51]51
  8. Н. С. Лесков, «Николай Гаврилович Чернышевский в своем романе „Что делать?“» в: Собрание сочинений, в 11 тт., т. 10, М., 1958, стр. 13 – 22. Богослов Бухарев видел в этом «прозрение истины».


[Закрыть]
. Тем не менее, не «новые люди», а абстрактный тип «ригориста», мирского брамина, воплощенный в Рахметове, послужит моделью для революционеров 60-х и последующих годов и внесет свою лепту в формирование аскетической, сектантской интеллигенции. Ленин и большевики сделают из «особенного человека» образец «нового человека», и этим оправдают поглощение личности государством [Ingerflom, 84, 250]. Гармонический, срединный путь Чернышевского окажется утопическим.

Успех «Что делать?» вызвал осенью 1863 года появление многочисленных кооперативных мастерских и коммун, созданных с экономическими или революционными целями. Наиболее известную среди городских коммун создал радикальный писатель-нигилист В. Слепцов (1836 – 1878). Его коммуна просуществовала всего несколько месяцев (Лесков высмеял ее в Некуда, 1864). Роман Слепцова Остров Утопия остался недописанным [Слепцов, 435].

Ответ Достоевского Чернышевскому был очень резким. Записки из подполья своим сарказмом разрушают фундамент утопии Чернышевского, а также идеалы Достоевского сороковых годов, идеалы мечтателя из Белых ночей – то, что Л. Гроссман называет «утопическим реализмом» (по выражению Барбюса о Золя) [Гроссман, 77]. Член кружка Петрашевского в 1847 – 1848 годах, а потом кружка конспиратора Н. Спешнева («мой Мефисто»), Достоевский так определял свое отношение к фурьеризму в Объяснении следствию в мае 1849 года: «Фурьеризм – система мирная; она очаровывает душу своей изящностью, обольщает сердце тою любовию к человечеству, которая воодушевляла Фурье, когда он создавал свою систему удивляет ум своею стройностию (…). Но, без сомнения, эта система вредна, во-первых, уже по одному тому что она система. Во-вторых, как ни изящна она, она все же утопия, самая несбыточная. Но вред, производимый этой утопией, если позволят мне так выразиться, более комический, чем приводящий в ужас» [Достоевский, XVII] 133]. В первой части Записок из подполья Достоевский высмеивает принципы «Что делать?»: веру в природную добродетель человека, «рациональный эгоизм», утилитаризм (разоблаченный еще Одоевским), социалистический «муравейник» (стеклянный дворец Чернышевского). Всему этому Достоевский противопоставляет волю или «хотенье» свободное и независимое, «каприз», фантазию, желания, иррациональные и неразумные, – короче говоря, свободу утверждать, что «дважды два пять». Отрицается даже сама обоснованность принудительной утопии. Человек из подполья спрашивает революционеров шестидесятых годов: «Но почему вы знаете, что человека не только можно, но и нужно так переделывать? Из чего вы заключаете, что хотенью человеческому так необходимо надо исправиться?» [Достоевский, V, 117–118].

Именно это искушение (обязательным счастьем и добровольным рабством) Достоевский представит в Братьях Карамазовых (1880) в форме легенды о Великом Инквизиторе. Великий Инквизитор предлагает Христу основать «своим именем» царство земного счастья, приняв три предложения Сатаны (хлеб, чудо, власть), то есть избавив людей от бремени свободы, от выбора между добром и злом, от ответственности. Свобода, не исключающая страдания, или безопасность без свободы – такова дилемма: «О, мы убедим их, что они тогда только и станут свободными, когда откажутся от свободы своей для нас и нам покорятся» (книга V, гл. 5) [Достоевский, XIV, 235]. Люди-дети будут поклоняться своим хозяевам, как благодетелям. Развитие этой утопии даст Е. Замятин в романе Мы (1921).

Обычно отмечают, вслед за самим Достоевским, что его каторжный и ссыльный опыт (1849 – 1859), чтение евангелия и общение с народом превратили его из утопического социалиста в ненавистника социализма на западный манер [Достоевский, XXVI, 151 – 152]. Тем не менее Достоевский в подготовительных заметках к Дневнику писателя (1876 – 1877) говорит: «Я нисколько не изменил идеалов моих и верю – но лишь не в коммуну, а в Царствие Божие» [Достоевский, XXIV, 106]. Достоевский больше не верит в коммуну, то есть в «политический социализм», идущий путем атеизма, материализма и революционного насилия. Этот путь ведет к якобинству с его, кроме всего прочего, утилитаристской концепцией искусства [Комарович, 92], и Достоевский разрывает свои отношения с Белинским в начале 1847 года. Он остается на позициях «теоретического социализма», еще близкого христианским идеалам, и отвергает «политический социализм» с его всеотрицанием [Достоевский, XXI, 130]. Раскольников (верящий в Новый Иерусалим) станет примером утописта, который хочет на убийстве основать царство справедливости.

«Царствие Божие», в которое верит Достоевский, тем не менее, не отрицает «коммуну», это ее высшая форма, достижимая не политическим, внешним, путем, но метанойей и любовью: рай скрыт в каждом человеке, у каждого есть «золотой век в кармане» (заглавие одной притчи из «Дневника писателя» за январь 1876 года). Понять это, значит мгновенно изменить лицо мира. Таков смысл Сна смешного человека, утопического «фантастического рассказа», вставленного в «Дневник писателя» за апрель 1877 года. Бахтин назвал этот рассказ «почти полной энциклопедией ведущих тем Достоевского», отнеся «Сон» к жанру «мениппеи», то есть «экспериментирующей фантастики» [Бахтин, 197 – 206]. Погрязший в солипсизме петербургский «прогрессист» совершает самоубийство (во сне) от безразличия к жизни. Ангел переносит его, как в апокрифах, на другую планету, похожую на Землю, но только до грехопадения. Виргилиев золотой век, открывающийся там герою, напоминает сон Версилова из Подростка (гл. III, 7), перенесенный туда, в свою очередь, из главы Бесов «У Тихона» (исповедь Ставрогина), которую Достоевский не смог опубликовать. Описания золотого века вдохновлены картиной К. Лоррена «Акид и Галатея». Библейский змий житель земли, заражает этот Эдем (напоминающий государство браминов) смертоносными микробами лжи и цивилизации («трихинами» из последнего кошмара Раскольникова): «Гармония превращается в беспорядок, у людей возникают злые умыслы, беспощадный эгоизм прорывается наружу» [Considerant, I, 149]. Проснувшись, смешной человек, как Фурье, «чувствует, что ему открылась окончательная истина» [Benichou, 242]. Он становится посланцем, вестником: стоит каждому возлюбить других как самого себя, чтобы «в один бы час» все устроилось. Золотой век был материализацией внутренней убежденности: «Жизнь есть рай, и все мы в раю, да не хотим знать того, а если бы захотели узнать, завтра же и стал бы на всем свете рай» (так скажет брат старца Зосимы перед смертью, «Братья Карамазовы», кн. VI, гл. 2) [Достоевский, XIV, 262] Планета, на которой смешной человек открыл золотой век, – это эон, параллельный земному, имманентный и трансцендентный в одно и то же время.

Проблема в том, действительно ли эта «пелагейская» утопия [Cioran, 135; Catteau 1984, 41] составляет идеал Достоевского. Большая инфантильная и беззаботная семья золотого века напоминает проект Великого Инквизитора, ее растительная гармония ведет к скуке или разложению [Достоевский, XXII, 34]. Купаясь в имманентности, эта семья не обладает никаким иммунитетом и очень уязвима. Золотой век Версилова был бы только приютом для сирот, «высоким заблуждением», если бы люди в конце концов не приняли Христа: картина Лоррена переходит в «Мир» Гейне (Христос на берегу Северного моря). Настоящий рай – тот, в котором уже живет скиталец Макар («Подросток», III, 1). Идеал Достоевского – не простое возвращение к райскому состоянию, но обретение его во Христе, потому и небесный Иерусалим нельзя назвать возрожденным Эдемом: «В будущем естественное бессознательное счастье „золотого века“ должно быть одухотворено Христовой Истиной» [Пруцков, 73]. Человечество должно превратиться в экклезию (другой природы, нежели Церковь) для пришествия Царства Божия на землю [Достоевский, XXVII, 19]. Две концепции этой «свободной теократии» (выражение В. Соловьева, означающее свободное единение человека и мира с божественным Логосом) представлены в «Братьях Карамазовых» (II, 5), с одной стороны, Иваном Карамазовым и отцом Паисием, с другой – старцем Зосимой: хилиазм, папизм наоборот (Государство должно превратиться в Церковь) и трансцендентное, эсхатологическое оцерковление. Золотой век не конечная цель рода людского: это бродило, плодоносная ностальгия, воодушевляющая человечество. Эта ностальгия спасает «смешного человека» от самоубийства, делает его милосердным: как для Раскольникова, открывшего в себе любовь к Соне, жизнь заменяет «диалектику», так и «смешной человек» понимает, что главное препятствие для наступления рая на земле – теория, согласно которой «осознание жизни выше жизни, знание законов счастья выше счастья» [Достоевский, XXV, 119]. Рационалистическим системам или математике страстей Фурье Достоевский противопоставляет жизнь, то есть любовь-агапе. Золотой век – только этап в развитии человечества (ср. «Социализм и христианство», Литературное наследство, Т. 83, С. 246 – 250). Вселенское единение «под главою Христа» (Еф. I, 10) – итог социалистической утопии Достоевского, сублимированной, но не отвергнутой им. Для Достоевского именно русский народ-богоносец воплощает вселенское братство, он покажет дорогу Европе, пришедшей, как когда-то Древний Рим, к завершению своей истории [Достоевский, XXVI, 147].

Другим великим идеологическим противником Достоевского был М. Салтыков-Щедрин (1826–1889): он не был идеологом в духе Чернышевского, но, как и тот, верил в необходимость крестьянской революции, бичевал иллюзии славянофилов и либералов. Полемика между Достоевским и Салтыковым, породившая множество аллюзий в их сочинениях, продолжалась двадцать лет, но была точка в которой их взгляды совпадали: отрицание тоталитарной утопии.

Антиутопия Салтыкова содержится в предпоследней главе «Истории одного города» (1870) – сюрреалистической летописи города Глупова. Двадцать губернаторов (и губернаторш), гротескных тиранов (в которых узнаются российские правители и сановники) по очереди правят безвольным и глупым народом. Салтыков, которого Тургенев сравнивал со Свифтом, отрицал, что его намерением был создать «историческую сатиру»: исторический вымысел – только способ изобличения пороков современности в обход цензуры. Последний в этом ряду губернаторов, Угрюм-Бурчеев, фанатичный «нивеллятор», который, «начертивши прямую линию, (…) замыслил втиснуть в нее весь видимый и невидимый мир, и притом с таким непременным расчетом, чтобы нельзя было повернуться ни взад ни вперед, ни направо, ни налево» [Салтыков-Щедрин VIII, 403]. Угрюм-Бурчеев обдумывает проект преобразования Глупова в «образцовый город» (и переименования его в Непреклонск): «Посредине площадь, от которой радиусами разбегаются во все стороны улицы, или, как он мысленно называл их, роты. По мере удаления от центра, роты пересекаются бульварами, которые в двух местах опоясывают город и в то же время представляют защиту от внешних врагов. Затем форштадт, земляной вал – и темная занавесь, то есть конец свету. Ни реки, ни ручья, ни оврага, ни пригорка – словом, ничего такого, что могло бы служить препятствием для вольной ходьбы, он не предусмотрел.

В каждом доме живут по двое престарелых, по двое взрослых, по двое подростков и по двое малолетков, причем лица различных полов не стыдятся друг друга. Одинаковость лет сопрягается с одинаковостию роста. В некоторых ротах живут исключительно великорослые, в других – исключительно малорослые, или застрельщики. Дети, которые при рождении оказываются не-обещающими быть твердыми в бедствиях, умерщвляются; люди крайне престарелые и негодные для работ тоже могут быть умерщвляемы, но только в таком случае, если, по соображениям околоточных надзирателей, в общей экономии наличных сил города чувствуется излишек. В каждом доме находится по экземпляру каждого полезного животного мужеского и женского пола, которые обязаны, во-первых, исполнять свойственные им работы и, во вторых, – размножаться. На площади сосредоточиваются каменные здания, в которых помещаются общественные заведения, как-то: присутственные места и всевозможные манежи: для обучения гимнастике, фехтованию и пехотному строю, для принятия пищи, для общих коленопреклонений и проч. Присутственные места называются штабами, а служащие в них – писарями. Школ нет, и грамотности не полагается; наука числ преподается по пальцам. Нет ни прошедшего, ни будущего, а потому летосчисление упраздняется. Праздников два: один весною, немедленно после таянья снегов, называется „Праздником неуклонности“ и служит приготовлением к предстоящим бедствиям; другой – осенью, называется „Праздником предержащих властей“ и посвящается воспоминаниям о бедствиях, уже испытанных[52]52
  9. Ср. «праздники надежды» (на которых ораторы «побуждают граждан работать с отдачей») и «праздники воспоминаний» (на которых ораторы «сообщают народу, насколько его положение предпочтительнее того, в котором находились его предки») в Организаторе Сен-Симона, 1819–1820 (Huvres de С.-Н. de Saint-Simon, t. 4, 1869, р. 53, переиздано Anthropos, 1966, t. 2).


[Закрыть]
. От будней эти праздники отличаются только усиленным упражнением в маршировке» [ibid., 404 – 405].

Всюду сопровождаемый шпионом (как и все «расквартированные части»), Угрюм-Бурчеев, в конце концов, оказывается бессильным перед тем, что Салтыков называет «оно», апокалиптическим катаклизмом, который обрушивался на город. Этот катаклизм интерпретировали и как народное восстание (которое пришло извне, и неизвестно, принесет ли оно освобождение или смерть: «История об этом умалчивает»), и как распространение реакции при Николае I.

Современники Салтыкова сразу же узнали в системе Угрюм-Бурчеева военные колонии Аракчеева. Салтыков имел все основания опасаться милитаризации русской монархии по образцу Пруссии. Однако таким каноническим прочтением «Истории одного города» дело не исчерпывается. У Салтыкова не было больше симпатий к социалистам или коммунистам, «нивелляторам», которые приравнивают «всеобщее счастье к прямой линии». Шизофренический город Угрюм-Бурчеева напоминает симметричные города Платона, Мора, Кампанеллы или Кабе. Салтыков поднимает на щит фурьеристские идеалы в статье Как кому угодно (1863). Он находит, что Чернышевский в своем романе «не мог избежать некоторого произвольного упорядочивания деталей» в описании будущего («Наша общественная жизнь», март 1864; ср. с письмом к Е. Утину от 2 января 1881 года).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю