Текст книги "Утопия в России"
Автор книги: Мишель Нике
Соавторы: Леонид Геллер
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
«Ретро-перспективный» утопизм: нация и история
Такая эволюция соответствует духу времени. Бейль называл себя «человеком мира». Монтескье уже видел различия между нациями. Руссо, а за ним Гердер признали эти различия существенными.
Мы отметили рост в России интереса к истории в тот момент, когда Россия стала садом наук. Это кажется очевидным: великое государство нуждается в истории. Однако не была ли Россия той молодой нацией, созданное Петром ex nihilo и ставшей, благодаря провидению, хранилищем наследия древности и стареющей западной Цивилизации, согласно заверениям Лейбница, Вольтера. Дидро и русских панегиристов? В таком случае Россия, целиком устремленная в будущее, не только не имеет прошлого, но и не нуждается в нем. И тем не менее, не отрекаясь от «Петра-творца», Россия крепко держалась за свою старую веру, за свои мифы и сознание того, что у нее есть тысячелетнее прошлое, которому она обязана своей исключительностью среди других государств.
Современность прививает к древним мотивам райской жизни (подробно проанализированным в блестящей книге С. Л. Бэра) мечту о мировом могуществе и традиционную тему Москвы – Третьего Рима, вновь ставшую актуальной благодаря масонскому мессианству (только теперь «северный Рим» видели в городе Петра).
Чтобы оправдать появление северного колосса, популярная в XVII веке историософская теория четырех царств (вавилонского, персидского, греко-македонского и римского) с 20-х годов XVIII века переориентируется географически (царства Юга, Востока и Запада) [Уткина…, 47–48; Алпатов, 12–13].
Цели духовной, православной Москвы – Третьего Рима и господствующей благодаря своей мощи России – Четвертого Царства кажутся далекими друг от друга, даже несопоставимыми. Ситуация запутанная и, возможно, безвыходная. Русский ли город Петрополис? А сама Россия – русское ли еще государство? Не обуздал ли ее Петр только для того, чтобы подчинить игу иноземных ценностей? В центре этих сомнений, углубленных славянофилами и не потерявших актуальности по сей день, находится «национальный вопрос».
Согласно Руссо, ошибка Петра была в том, что «он с самого начала хотел из русских сделать немцев, англичан, в то время как ему следовало сделать из них русских» (Об общественном договоре, II, 8). Екатерина утверждает, что протяженность русской земли, ее почва, климат повлияли на характер и нравы ее обитателей и что законодательство должно следовать за духом нации. Для нее успех Петровских реформ показывает, что Россия – держава европейская, ее неевропейские черты – всего лишь деформация, результат продолжительных контактов с азиатами. Такой подход, примиряющий европейство и сознание национальной исключительности (она чаще всего служит защитой автократического принципа), преобладает в середине XVIII века. Ему противостоят защитники традиции. Щербатов, к примеру, страстно бичует упадок нравов. Он воссоздает идеализированный образ древней Московии, сомневается в европейском характере России и объясняет ее исключительность православной верой и азиатским наследием [Щербатов 1935, 15 – 16]. Сама Екатерина, по мере сползания Европы в революцию и перед лицом нападок со стороны иноземных «русофобов», приближается к национальной идее. Императрица предписывает И. Болтину написать опровержение Истории древней и новой России француза Леклерка (1782). В своем пояснительном и хвалебном очерке географии, нравов, социального строя и истории России Болтин, наряду со Щербатовым, закладывает основу для всех будущих размышлений о традиции и «русскости».
Исторические изыскания дают этим размышлениям богатый и противоречивый материал. Теория варяжского происхождения русских князей, предложенная двумя немецкими историками в 1749 году, вызывает всеобщее возмущение [Алпатов, 22 – 81]. Одни (Ломоносов) доказывают, что Рюрик, основатель княжеской династии, был славянином; другие (Ф. Эмин) вновь обращаются к старой генеалогии, согласно которой род Рюрика происходит от императора Августа. Однако это для нас не столь важно. Важно то, что историческая наука пока близка к мифотворчеству, граница между ними остается размытой даже в самых серьезных исследованиях. Прошлое – хранилище «химерических» образов, материала, из которого создаются лучшие миры.
У каждого из этих образов – свое назначение, они могут смешиваться, могут дополнять друг друга. Прошлое служит экраном, на который проецируются мечты о счастье. В прошлом видят «славянскую старину», куда можно поместить идиллический золотой век (изобилие, патриархальность, простое счастье, единство с миром богов). Этот золотой век появляется в сочинениях, которые используют фольклор для создания славянской мифологии по греко-римской модели и разрабатывают новые формы повествования, напоминающие одновременно Сказки тысячи и одной ночи, рыцарский и приключенческий романы. Таковы Славянские сказки М. Чулкова (1766 – 1768), Славянские древности М. Попова (1770 – 1771), Русские сказки В. Лёвшина (1780 – 1783). В этих книгах описываются страны соперничающие с Римом и Грецией с незапамятных времен, где правят добродетельные государи: город Винета у Чулкова, Славенск у Попова, счастливая страна дулебов у Лёвшина. Некоторые черты утопии (в Славенске запрещена смертная казнь, нет бедняков, развивается горная промышленность, работают современные фабрики [Попов, I, 2 – 4]) растворены в сказочной атмосфере, окутывающей эти повествования.
Прошлое может служить фоном для споров о политике, просвещенном деспотизме и абсолютизме, об упадке и Совершенном Государстве. В театре тема «славянской старины» разрабатывается постоянно, начиная с трагедий Сумарокова, исторических драм Екатерины и заканчивая Вадимом Новгородским (1789) Княжнина (1742 – 1791). В этой пьесе противопоставлены два образа идеальной России: древний героический и республиканский Новгород («…Те славные, священные чертоги, / Вельможи наши где велики, будто боги, / Но ровны завсегда и меньшим из граждан») и новая гуманная и могущественная автократия в лице Рюрика.
Однако чаще взгляд назад служит разработке инструментария исторического оправдания. Возвеличивать русское прошлое предназначено оде, исторической песне, героической и эпической поэзии. Наиболее часто в такой литературе используется слово «слава» (предполагаемая этимологическая основа слова «славяне»). Из Храма Славы российских Ироев (1803) П. Львова (1770–1825). Мы узнаем, что в начале шестой мировой эпохи Славяне царили на землях между великим Севером и Кавказом, Балтийским и Черным морями, Каспием и Адриатикой. Там, где потом будет Новгород, славяне воздвигли в 2041 году до н э. великую столицу Славенск. В подтверждение своих слов автор ссылается на исторические находки – неизвестные рукописи, изданные его однофамильцем Н. Львовым, – которые так раздражали Вольтера[35]35
12. См. его письмо И. Шувалову от 11 июня 1761 года в: Huvres historiques, Biblioth(que de la Pl(iade, 1968, p. 602.
[Закрыть]. Упор делается на том, что славянское государство древнее Рима и Карфагена и на преемственности, если не на идентичности Славенска и Новгорода, т. е. России [Львов 1803а, VII–VIII]. История – не что иное, как череда великих деяний царей и героев. Пышные картины процветающей страны сопровождают повествование. Когда же оно подходит к эпизоду разгрома Новгорода войсками Ивана IV, богиня Слава скрывает дальнейшее своим плащом (декларативное украшение) [ibid., 60].
Бывает, что писатель, вдохновляясь пророческой традицией, смотрит на историю из ее начальной точки, чтобы «увидеть» грядущее. Во Владимире, мистической поэме Хераскова (1785), первый русский князь-христианин прозревает после своего обращения бурную судьбу России вплоть до счастливых дней царствования Екатерины. В Картине Славянской древности П. Львов показывает русских воинов, буколически справляющих праздник урожая: они вспоминают свои победы над византийцами, тевтонами, татарами и предсказывают, что «Славянам свыше определено (…) спасти Царей на западе и решить судьбу престолов» [Львов 1803b, 21]. Е. Костров, сочинитель од и переводчик Гомера, восхваляет последнего за то, что в своем темном столетии он прозревал славу Екатерины в лице Паллады и победу русского Септентриона (Севера) над своим южным врагом [Венгеров II, 346]. Такая «ретро-перспективная» точка зрения придает утопический нюанс всей истории, воспринимаемой как шествие к неизбежному совершенству.
Лингвистический утопизм: между универсальным и национальным
Не следует недооценивать значения другого «ретро-перспективного» аспекта исторических споров, который раскрывается в текстах 1760-х годов двух великих представителей классицизма – Тредиаковского и Сумарокова. В ответ на норманнскую теорию они хотели показать, что славянский язык и русская нация принадлежат к древнейшим в Европе. Для Тредиаковского «словенский» язык (от «слова»), предшествовал старославянскому (от «славы») и был языком древних скифов, название которых произошло от русского корня «скит», как в «скитании» [Тредиаковский 1773, 7 – 8, 29 – 30]. Такого рода сравнительно-аналогический анализ языков позволяет открыть целую сеть неожиданных родственных этнических и культурных уз.
Славянский оказывается близок тюркским языкам, обнаруживаются кровные связи русских с кочевниками Азии. От древнееврейского rosh (голова или начальник) и mosoh (продолжение) можно произвести «россов» и «Москву», а из этих имен вывести, что Россия должна стать «продолжением самого главного»[36]36
13. Тредиаковский опирается в своих изысканиях на нормандского эрудита С. Бошара: см. Ж. Брёйар, И. Полуэктов, Василий Тредиаковский (1703–1769), Семюэль Бошар (1599–1667) и происхождение русских, La Revue Russe, 1994, n° 6, р. 45 – 58.
[Закрыть]. Таким образом русские наследуют евреям, как богоизбранному народу [ibid., 28, 197]. Сумароков считает, что древние славяне происходили от кельтов. Лингвистическая аналогия позволяет ему провозгласить фундаментальное единство всех языков. Везде он находит русские корни (например, «галлы» – от «гулять»): «Мы по языкам можем доступить до первых народов нашей системы, и до начала нужнейшия и полезнейшия нам Истории: а при сем не умолчу я и того, что слово История знаменование свое от Славянского имеет языка: „Из стари“» [Сумароков, X, 112].
Несмотря на всю архаичность этих изысканий, от нас не должна ускользнуть их главная идея: русский язык – один из первых языков человечества. Утверждение, отсыпающее к достойной традиции: уже в IX веке монах Храбр говорил, что старославянский, один из языков Библии, столь же священ, как древнееврейский или греческий. Этот дискурс «первенства» важен по многим причинам. Он свидетельствует о престиже языка. Изначальное единство языков сохранилось в лоне русского языка благодаря его древности, поэтому (и в силу своей связи с греческим) он превосходит совершенством все существующие языки. Уникальный и универсальный, русский язык предстает в качестве койне империи и одновременно как средство русификации и ключ к мировой культуре, как основа будущей федерации славянских народов (Тредиаковский со своими упражнениями в сравнительной славистике напоминает Крижанича) или, согласно эсхатологическому канону, как мировой язык будущих времен. Этот дискурс тесно связывает язык и историю. Изучающий язык может расшифровать эту связь, понять скрытый в ней дух народа, узнать его прошлую и будущую судьбу. Таким образом, филологу придается статус пророка.
В России власть решила присвоить себе этот статус. Начиная с XVIII века язык был объектом постоянной заботы государства. Государи хотели «реформировать» мир, «переименовав» его. Однако если государство берет на себя контроль за развитием языка, оно неизбежно находит множество советчиков и соперников. Тредиаковский и Сумароков модернизировали старые основы лингвистической мечты, которая впредь будет одним из главных двигателей русского утопизма.
Путь этой мечты пересекается с путем «ретро-перспективной» утопии «русскости» (или «славянства»). Она также ведет либо в сказку, либо в универсалистский мир объединенного человечества. Новшества Тревоги могли служить основой первого пути. Второй порожден прежде всего масонской мечтой: одна из задач братства – найти утерянное знание первых людей и первоязык, «язык адамический», хранилище тайн творения. Лингвистический поиск может сравниться с поисками рая, золотого века.
Было верно замечено, что в конце века Н. Карамзин бывший масон, в программном стихотворении наделил таким же символизмом и мистической надеждой язык поэзии [Baehr 1991, 98–99, 238–239]. Однако его реформа русского поэтического языка не пошла в этом направлении. Побеждает элегантный, логический «новый стиль». Это вызывает сопротивление «архаистов», которые защищают высокое предназначение слова, его духовный потенциал и силу его воздействия на реальность. Со времени своих Рассуждений о старом и новом стиле (1803) А. Шишков (1754 – 1841) следует принципам, завещанным Тредиаковским, Сумароковым, Ломоносовым, Екатериной. Он считает, что современный человек может обновить свои силы, припав к чистому источнику языка героев. Погруженный в сотворенное им самим прошлое, «Шишков был не традиционалистом, а утопистом» [Lotman – Ouspenski, 175]. И действительно этот новый филолог-пророк смотрит в будущее. Он компилирует языки, сравнивает их, очищает, нащупывает «изначальное древо» для этимологического словаря, который помог бы воссоздать идеальный «славянорусский», предназначенный для воспитания будущих поколений[37]37
14. См. А. Шишков, «Сравнение Сумарокова с Лафонтеном…» в: Собрание сочинений и переводов, т. XII, СПб., 1828.
[Закрыть]. Шишков, литературный и политический консерватор, открывает путь революционерам. Его кружок «архаистов», насмешливо прозванных «славянофилами», привлекает молодых поэтов-романтиков, будущих декабристов, по мнению которых литература должна превозносить духовные ценности и воскрешать национальные мифы. Некоторые находки Шишкова, дилетанта в глазах современников, предвосхитили лингвистику XX века. Шишков ввел в России идею «корнесловия»[38]38
15. См. А. Шишков, ор. cit., т. XIV, 4, Ж. Брёйар указывает на то, что большинство «озарений» Шишкова было вдохновлено сочинениями Ш. де Бросса.
[Закрыть], которая сто лет спустя легла в основу зауми великого поэта-футуриста (и пророка) В. Хлебникова. Труды Шишкова связывают XVIII век с последующими эпохами. Если Тредиаковский создал описание языка, то Шишков показал, как создавать сам язык – язык предков или потомков, нации или всего человечества. Именно на этом двойном пути русская литература обретет свою удивительную жизненную силу. Однако мы забегаем вперед. В XVIII веке филологи только предчувствовали возможность такого пути. Литература XVIII века использовала другие средства реализации утопизма, и прежде всего – уже упоминавшуюся «панегирическую квазиутопию», которая питала большие жанры и, вместе с ними, творчество величайших поэтов эпохи.
Утопическая литература и политический роман
Было бы неправильно свести эту литературу к апологии современности. Ее приемы позволяли ей заглядывать и в грядущее: дифирамб А. Сумарокова (1717 – 1777) рисует будущие богатства России, которые заставят побледнеть весь остальной мир, степи, превращенные в пашни, города, выросшие в пустынях, науки, процветающие в стране вечных снегов[39]39
16. А. Сумароков, «Дифирамб I» в: Полное собрание всех сочинений, М., 1787, т. II, с. 137–138.
[Закрыть]. С другой стороны, хвале часто сопутствует подспудная критика: панегирист наставляет государя, предлагая ему взглянуть в идеальное «зерцало». У панегиризма есть, как правило, обратная сторона. Классицизм примирил религиозный и рационалистический, идеалистический и скептический дискурсы, распределив их между разными жанрами. Опыт Сумарокова может служить примером в этой области. Сумароков ввел в русскую поэзию «вздорные оды». Он приветствует возвращение Астреи и меланхолически спрашивает, существовал ли вообще когда-нибудь золотой век, прославляет достоинства России и не перестает, вместе с Экклезиастом, повторять, что все в мире лишь суета. В одном и том же аллегорическом спектакле чередуются «хор к золотому веку» и «хор ко превратному свету», где отрицательные определения идеального общества напоминают читателю о реальности рабства и разврата. Защитник знати Сумароков в рассказе Сон. Счастливое общество дает картину общества, основанного на естественном законе, который устанавливает равноправие для всех: крестьянин может получить те же почести и должности, что и дворянин. Этот «Сон», предшественник целой серии снов в русской литературе, можно рассматривать как настоящую утопию, если бы не его краткость и финал, подчеркивающий его сказочность.
Через несколько лет проблематика идеального государства развивается в более емкой форме: Ф. Эмин (1735–1770) со своими Приключениями Фемистокла (1763) к Херасков со своим «Нумой» ставят новые вехи в истории русского романа вообще и политического романа в частности.
Образцы для этих романов – те же, древние, которыми вдохновляется весь Век Просвещения (Платон, ксенофонтовская Киропедия, плутарховские жизнеописания великих законодателей – Солона, Ликурга, Нумы). Избрав своим героем последнего и в этом опередив Флориана, чей Нума Помпилий, весьма популярный на Западе, появится в России только в 1781 году, Херасков показывает, до какой степени русским писателям удавалось не отстать от моды. У них были и другие образцы для подражания: более или менее современные авторы, от Барклая до французских философов. Сама Екатерина приложила руку к переводу Велизария Мармонтеля. Мода на Staatsroman продолжалась до конца века: это была самая переводимая литература[40]40
17. См. список переводов в: Сиповский 1909 – 1910; Святловский.
[Закрыть].
Фенелоновские Приключения Телемаха были особо популярны. Эта книга, ходившая в рукописях с 20-х годов XVIII века, была переведена, по крайней мере, семь и переиздана около двадцати раз (треть переизданий приходится на начало XIX века, не считая многочисленных переложений для оперы и театра). На этот успех повлияли разные факторы, и прежде всего совершенство прозы, ее удивительное равновесие, прозрачность, в сравнении, например, с «Аргенидой», перегруженной мелодраматическими эффектами. Строгий стиль «Приключений», их темы (просвещенный правитель, воспитание, естественное право, справедливость) привлекали классицистов, равно как и две представленные в этом произведении утопические модели: буколический «примитивизм» Бетики и патриархальная «эвномия» Крита и Салента. Тредиаковский, автор Тилемахиды (1766), считал, что Фенелон выше Гомера, поскольку к поэтической силе последнего он прибавил философскую мощь Пифагора. Критик деспотизма, руссоист и физиократ, Фенелон (с его традиционализмом и мистическим квиетизмом) был в то же время противовесом философии Просвещения. Его персонажи близки масонским героям: Антиной «показывает железному веку великодушие и невинность века золотого», правители Идоменей и Телемах ищут истину и достигают благодати путем проб и ошибок. Масоны канонизировали формулу Фенелона и его учеников, таких как Рамсей или Террасон.
Эмин первым воспользовался этой формулой, рассказывая о путешествии по Греции и Персии Фемистокла и его юного сына Неокла, преследуемых Афиной. Рассуждения о законности и справедливости, разбитые на диалоги и пересыпанные уроками военного искусства или этнографическими наблюдениями (в данном случае – самого автора, бывшего турецкого подданного), составляют довольно пестрое целое. Традиционный морализм перемешивается с новыми идеями (текст переполнен скрытыми цитатами из Руссо и Кондильяка), социальный радикализм – с осмотрительностью «смиреннейшего и преданнейшего раба Ее Величества», как подписывает Эмин свое предисловие. Книга написана в подражание Фенелону, но ей не хватает энергии, никакая высшая цель не обогащает драматическим напряжением путешествие молодого принца и его наставника.
Херасков, наоборот, строит свои романы Кадм и Гармония (1786) и Полидор, сын Кадма и Гармонии (1794) как поиски инициации. Мистический элемент (воплощением которого в «Нуме» была нимфа Эгерия) и эзотерическийй символизм этих романов обусловливают их сюжет, образность и характеры персонажей. Кадм, мифологический герой и принц-изгнанник (как фенелоновский Идоменей) должен выбраться из плена, чтобы найти свою жену (Гармонию; так называлась московская ложа) и вернуть себе трон. В то же время его путь удел внутреннего человека, «Адама Кадмона» Каббалы. Полидор идет похожим, но еще более мистическим путем (анализ масонского аспекта этих сочинений см в: Baehr 1992).
«Квазиутопический», фенелоновский образ мыслей Хераскова остается близок «салентской» модели, уже использованной им в «Нуме». Не приносит сюрпризов и ретро перспективный утопизм. Сам Тиресий предрекает славянам великое будущее: они укрепятся на Севере. Кадмос решает закончить свои дни в идиллической земле славян, уже преданных единому Богу (в окружении языческих племен), и управляемой патриархальным правительством, [Херасков 1786, 287 – 297]. Новаторство Хераскова в другом. «Остров философов» в «Кадмосе», остров Терсита в «Полидоре» – две республики, организованные в соответствии с идеалами Просвещения Там царит беспорядок, война всех против всех, нищета – естественное следствие демократического режима. В отличие от тиранов или развращенной знати, служителей зла, основатели этих республик преследовали добрые цели Но динамика их утопии неподвластна им и все искажает (как у пресловутых Троглодитов Монтескье). В эпизоде, замечательно проанализированном Ж. Брейаром [Breuillard 1984] Полидор, на пути к счастливому острову Крисеи, падает на другой остров, принявший облик последнего. На самом деле этот остров – замаскированное гармонией красотой место инфантилизации и отчуждения личности, подпавшей под власть деспота.
Херасков, вслед за масонами, выступает против идей рационализма и эгалитаризма. Задолго до Французской революции масоны предвещали «бедное и гнилое царство мира сего, царство демократическое разнообразных страстей и пороков», по выражению масона 3. Карнеева [Вернадский, 192], и предсказывали печальный удел общества, которое попробует реализовать эти идеи[41]41
18. См. И. Лопухин, Рассуждение о злоупотреблении разума некоторыми новыми писателями в опровержением их вредных правил, М., 1780.
[Закрыть].
Сконструировать мир, имеющий черты утопии, еще не значит предложить проект лучшего общества. Такая конструкция может служить иллюстрацией социальных идей, как в том случае, когда нам предлагают вообразить страну, все жители которой будут Сократами, правителями или истопниками, чтобы согласиться с необходимостью образования и уважения к человеку, независимо от его положения [Сумароков 1787, VI, 240]. Херасков использовал эту конструкцию в целях критики: она позволила ему создать абрис нового литературного жанра, связанного с великой традицией Аристофана Карикатурная, превратная утопия, утопия-обманка – вот отправные точки современной антиутопии.
Пример конструкции другого рода – в Новейшем путешествии (1784) В. Лёвшина (1746 – 1826). Его рассказ раздвоен, землянин отправляется на Луну и обнаруживает там совершенное общество, в то время как житель Луны посещает Землю и возвращается напуганный земными обычаями, но воодушевленный ходом дел в екатерининской России. Лунное общество совмещает модель Бетики с сентименталистским идеалом. Оно напоминает Офирию Щербатова своим этическим утилитаризмом и аппаратом нравственного принуждения, усиленным административными мерами (самая суровая – изгнание непокорных на темную сторону Луны, населенную дикарями). Лунный закон запрещает все «бесполезные науки» и наказывает любопытных, стремящихся проникнуть в тайны природы. Тем не менее «Путешествие» включает курс астрономии и механики, написанный в приподнятом тоне. Антинаучная установка селенитов расшатывает связность этого «фрагмента утопии» [Breuillard, 123]. Мы можем рассматривать этот подчеркнутый примитивизм как гиперболу, позволяющую благосклонно проверить руссоистскую гипотезу.
Отделенная от непосредственных утопистских намерений, «утопизация» становится мысленным опытом, гиперболой или иной фигурой, посылкой силлогизма, введением к абсурду. Не только некоторые сказки, «восточные истории» или другие аллегории прибегают к этому инструментарию, но и романы со структурой, отличающейся от схемы, о которой мы говорили.
Такова сказка, написанная подругой Екатерины и президентом Академии Наук княгиней Дашковой (под псевдонимом «Некая Россиянка»). В этой сказке повествуется, в частности, о жизни «Зельтов» (может быть, кельтов – предков славян?). Они равны между собой, не знают частной собственности, учреждений, оружия и сельского хозяйства – сама природа заботится об их пропитании [Дашкова, 35 – 37]. Несмотря на руссоистский образ людей в естественном состоянии, несколько отличающийся от обычных изображений «монархического» золотого века, этот эпизод не утопия, а интеллектуальный ориентир для истории другой страны, ставшей цивилизованной и счастливой благодаря «иноземной принцессе» (т. е. Екатерине).
Привычную патриархальную картину мы находим в романе П. Львова Российская Памела (1789). Бегло обрисованный в нем остров счастья привлекает внимание деталью: все его обитатели живут под одной крышей, «их город – один дом, очень длинный». Перед нами будущий фаланстер, смелая идея, не получившая развития в то время. Оригинальность романа, стремящегося «русифицировать» Новую Элоизу, – в выборе сельской обстановки и сельских персонажей, а также – в описании имения, в котором отношения между помещиками и крестьянами напоминают гармонию чувств, царящую на Кларене, счастливом острове Руссо.
Что касается знаменитого «проекта будущего», включенного в «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, он хорошо иллюстрирует нашу идею. Далекий от желания рассуждать об организации идеального общества, Радищев только в общих чертах касается идеи парламентаризма и, может быть, демократии; его задача – показать в перспективе тот исторический тупик, в который попала рабовладельческая Россия (его видение будущего яснее представлено в поэмах «Осьмнадцатое столетие» и «Песнь историческая»).
В 1793 году в свет выходит Арфаксад. Халдейская повесть, роман П. Захарьина (1750 – 1800), бедного провинциального однодворца. Интрига этого романа – «гомеровская» распря между добрыми князьями, среди которых Арфаксад, и мятежниками Ваалом и Аввадоном. В отличие от своего соратника, жаждущего власти, Аввадон воюет за идею. Он провозглашает: «Свобода моя (…) всегда со мною, и никакими узами сомкнута быть не может». И уточняет: «Истинная свобода состоит в безбоязненном и незазорном произведении своих желаний, за которые бы не было нужды страшиться; ни людских уреканий, ни внутренних терзаний совести» [Захарьин, IV, 269 – 270]. Аввадон – дух смерти, чье имя будет прославлено в Мастере и Маргарите М. Булгакова несомненно, первый анархист в русской литературе. В одном из эпизодов романа описывается община, живущая вокруг Храма, посвященного Высшему Существу. Этот набросок эзотерической утопии открывает нам частицу великого знания: «Мы сотворены помощниками родотворной природе; чрез нас грубые ея начала усовершенствовавшись делаются прочными, изящными и блистательными (…) Без трудолюбивой руки рудокопа железо, медь, сребро и злато в грубых недрах земли ни что иное есть, как одна пыль и грязь» [ibid., II, 61].
Несмотря на несколько вспышек оригинальности «Арфаксад» тонет в заимствованиях и ссылках. В конце 1770-х годов Сумароков сочинил маленький рассказ Сон (как тот, о котором мы уже говорили) о посещении им совершенного государства на Луне. Сумароков не может подробно описать это государство: бумага и издание слишком дороги[42]42
19. А. Сумароков, «Сон» в: Полное собрание всех сочинений, т. IX, стр. 280–281.
[Закрыть]. Утопический топос уже становится объектом пародии. Спустя десятилетие он превратится в клише, которым злоупотребляют Staatsroman, приключенческий роман, панегирическая, аллегорическая, паренетическая и пасторальная литература.
XVIII век в одно и то же время увлекает и разочаровывает историка утопии. Увлекает, потому что утопизмом отмечена вся русская культура этого времени. Разочаровывает, потому что, несмотря на вроде бы благоприятные условия, этот век не произвел на свет сочинений, которые можно было бы поставить рядом с великими западными утопиями. Кроме зависимости от государственного утопизма есть, на наш взгляд, еще две важных причины, по которым утопия XVIII века в России не приобрела специфической формы и, следовательно, не смогла свободно развиться в рамках «утопизирующих» жанров.
Первая – столкновение разных моделей, которые русские утописты пытаются ассимилировать. Эти модели мешают им создать свою самодостаточную картину будущего. Мы признали интеллектуальным опытом противоречия, обнаруженные у Лёвшина. Гораздо сложнее сделать это в отношении «Фемистокла», где Эмин превозносит науки, осуждает их пустоту [Эмин 1781, 38] и вновь пускается в долгие рассуждения о геологии, физике, психологии. Когда можно верить Захарьину: когда он рисует картину первобытного человечества розовыми красками или черными – в соответствии с идеями Руссо или Гоббса, и все это на протяжении каких-то ста страниц [Захарьин, I, 23; II, 48–51]? Русская история рассматривается одновременно как круг (с неизбежным возвращением к былому блеску), как восхождение, согласно формуле прогресса (каждая следующая русская победа, каждое следующее царствование прибавляют славу России) и как воплощение эсхатологических чаяний (череда апофеозов, приготовляющая последний апофеоз в будущем). В этом – причины многостороннего конфликта между двумя идеалами: «мессианским» (Москва Третий Рим) и «миссионистским»[43]43
20. Оппозиция «мессианизм» (от Мессии) – «миссианизм» (от Миссии) взята из: Н. Бердяев, Алексей Степанович Хомяков.
[Закрыть] (Четвертое Царство). Этот конфликт затуманивает видение исторического процесса, в свою очередь отягощенное борьбой разных моделей. Лишь некоторым писателям удается рассеять этот туман. Что же касается упадка «утопизирующих» жанров в конце XVIII века, он связан с общим упадком классицизма и его жанровой системы. Мор был переведен слишком поздно (1789, 1790), чтобы послужить образцом для подражания в полной мере.
На этом этапе важная роль досталась Н. Карамзину (1766–1826). Свидетель революционного хаоса во Франции, с подозрением относившийся к «химерам», он продолжал использовать старые утопистские ораторские приемы в своих похвалах Александру I. При этом Карамзин сочинял идиллии, создал неоклассическую «квазиутопию» Афинская жизнь (1793) и совершил переворот в паренетическом жанре своим Фролом Силиным, благодетельным человеком (1791), историей крестьянина (человека из народа!), который помог своей деревне пережить голод.
Преемственность и обновление: эта формула применима ко всей первой четверти XIX века.








