412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мишель Нике » Утопия в России » Текст книги (страница 8)
Утопия в России
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 07:35

Текст книги "Утопия в России"


Автор книги: Мишель Нике


Соавторы: Леонид Геллер

Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)

Славянофильство или «русская самобытность»

Творения Гоголя – вершина русского романтизма и его преодоление важны вдвойне. Литературная утопия освободилась от государственного утопизма: она больше не служит государю моделью или зерцалом, но является либо местом обсуждения идей, либо художественным экспериментом, либо формой сатиры. Однако она попадает в другую зависимость. Гоголь отвергает путь классической утопии. Его путь – внутренний антипросветительский утопизм, мистический и метафизический, выражающий себя в литературе, возведенной в ранг мистагогии. От Достоевского, Лескова, Толстого до символистов и Солженицына, великим русским писателям присуще такое отношение к утопии и художественному слову. В этих условиях утопическому канону, с его систематичностью, экспликативностью, рационализмом, нелегко укрепиться. С другой стороны, проза Гоголя, перевернувшая русскую литературу и до сих пор ее питающая, остается удивительно близкой к древней традиции, как классической, так и средневековой народной. И это тоже характерно. Мы видели, как поиски нового оборачивались возвращением к старым моделям: фенелоновский Staatsroman Вельтмана, херасковский антиутопизм Одоевского, сатирическая аллегория Кюхельбекера и Булгарина. Сюда хочется прибавить панегирический аллегоризм, возрожденный в драматических сочинениях «придворного драматурга» Н. Кукольника. Можно подумать, что в основе поисков «положительного героя», «положительно хорошего человека» Достоевского, в которые пускается русская литература, лежит старая паренетическая схема, представление о человеческом идеале. Гоголь попытался показать его в образе Костанжогло, но оставил будущему скорее отрицательный образец жанра, вдохновивший Достоевского, Салтыкова-Щедрина, Сологуба на создание своих воплощений социального и метафизического зла. Так и развивается утопическое письмо – обновляя и перерабатывая традиционные темы и топосы под воздействием внешних влияний, общего движения идей и литературных течений.

Среди этих тем и топосов национальная тема остается общим знаменателем большинства декабристских, либеральных, полу– и ультраконсервативных утопий. Всем им в качестве эпиграфа можно предпослать последние слова Русских ночей Одоевского: «XIX столетие принадлежит России»; всех их иллюстрирует гоголевский образ летящей в будущее России-тройки, перед которой расступаются другие народы; их общий лозунг – слова критика Надеждина: «Мы бежим (с Европой) взапуски и, верно, перебежим скоро, если уже не перебежали» [Алпатов, 256].

Подхлестнутое войной с Наполеоном, освободительным движением и романтическими идеями, национальное сознание выражает себя со всей энергией, накопленной в нем спорами XVIII века. XVIII век попытался усвоить и обобщить социально-исторические теории мыслителей разных эпох: Фенелона и Пуфендорфа, Гоббса и Руссо, Лейбница и Вольтера. XIX век будет колебаться между разными национальными моделями. Франция, ставшая колыбелью «бонапартистской тирании», и позволившая исказить революционные идеалы, становится отрицательным примером (которым она уже давно была для консерваторов, даже тех, кто исповедовал квиетизм, учение Сен-Мартена и Ж. де Местра). Положительным примером становятся английские государственные учреждения, Байрон и Вальтер Скотт, Бентам и А. Смит, в то время как Германия оказывает мощное влияние возвеличиванием своего Volksgeist (народного духа) и философией, глубина которой резко противопоставлена французскому образу жизни и мыслей, блестящему, но поверхностному (этот упрек можно было слышать еще в конце XVIII века). Гердер, Баадер, Шеллинг, предсказывающие великое будущее русских и славян, толкают мыслителей на новые поиски русской самобытности, вернее сказать – русской непохожести. Ф. Глинка настаивает на необходимости очистки русского языка от западных слов и видит в этом Действенное средство повышения боеспособности русской армии [Глинка 1816, гл. 2]. Его желания «осуществляются» Пестелем, который русифицирует военный и политический словарь с изобретательностью, достойной Шишкова.

Примечательно, что и умеренный Н. Муравьев, и радикал Пестель предусматривают перенос российской столицы не в Москву, а в Нижний Новгород, на четыреста километров к востоку (ежегодные всероссийские торгово-ремесленные ярмарки проводились там с 1817 года). Будущая Россия поворачивается спиной к Западу. Проект Пестеля сосредотачивающий усилия на включении в состав России азиатских народов, возвещает о новой форме антизападничества, начало которому положил еще Щербатов.

Здесь необходимо вспомнить одного противника декабризма, который вместе с Аракчеевым символизирует реакцию и обскурантизм 20-х годов. М. Магницкий, инициатор «охоты на ведьм», направленной под эгидой православия против мистицизма и философии, которые ставят под сомнение истинность Писания, задался целью изолировать Россию от Европы: «Россия была бы счастлива, если бы ее можно было отделить от Европы таким образом, чтобы ни один слух, ни одна новость, касающаяся происходящих там ужасных событий, не могла бы дойти до нас!» [Koyrй, 72]. Магницкий (в отличие от Карамзина) прославляет татарское иго, которое помогло России сохранить чистоту своей веры в ту эпоху, когда Европа эту чистоту теряла. Он призывает Россию вернуться в Азию, чтобы там обрести новые жизненные силы [Billington, 291 296]. Этот голос выражает милленаристские ожидания, обращенные на восток (бывший масон, Магницкий думал, что первохристианская церковь еще существует в Индии), и он не одинок: похожие призывы прозвучат еще не раз. Среди тех, кто своими сочинениями внес вклад в идеализацию Востока, был С. Уваров, зачинатель востоковедения, министр образования при Николае I и автор знаменитой тройственной формулы, объединившей «русскость», идеологию и государство: «самодержавие, православие, народность» (последнее слово калька с немецкого Volkstum, адаптированного через польское narodowosc стало ключевым в русском культурном словаре). Один из отцов «официальной народности» М. Погодин видел место России на Востоке: «Нет! Западу на востоке быть нельзя, и солнце не может закатываться там, где оно восходит» [Алпатов, 246].

Опираясь на «трех слонов»[47]47
  4. В Средние века считалось, что Земля стоит на трех слонах.


[Закрыть]
уваровской формулы, государство будет то вспоминать свою мечту о славянской империи, то выступать спасителем мира (для чего наденет в 1848 году форму «жандарма Европы»), то принимать, без особой убедительности, образ современной и «цивилизованной» державы, то, наоборот, впадать в спячку. Лишь национальная идея будет отныне, с перерывами, давать государству средства для сплочения его подданных [Riasanovsky].

После восстания декабристов между властями и частью культурной элиты России происходит разрыв. Русская интеллигенция с тех пор видит себя в оппозиции к государству. Между установившимся порядком и его противниками начинается более или менее открытая вражда, в которой народ играет роль ставки и заложника. В этом контексте разгорается спор, повлиявший на всю русскую общественную мысль, спор между «славянофилами», защитниками русской самобытности и «западниками», сторонниками единства исторического и культурного процесса.

Бесчисленные труды, посвященные этому спору, избавляют нас от необходимости прослеживать его развитие и рассматривать все разнообразие позиций, скрывающихся за двоичной схемой[48]48
  5. См. библиографию в: Best 1983; Christoff 1972; Riasanovsky; Rouleau; Walicki.


[Закрыть]
. Утопизм обоих лагерей неоднократно подчеркивался, даже в названиях исследований [Янковский; Малинин 1977; Walicki]. Мы отметим только некоторые вехи.

В 1836 году П. Чаадаев (1794 – 1856), который, по словам Пушкина, «в Риме был бы Брут, в Афинах – Периклес», а в России всего лишь «офицер гусарский», публикует в Телескопе первое из Философических писем (1829). В этом письме Чаадаев провозглашает, что Россия инертная и бесплодная из за своего византийского наследия, оказалась выброшенной из Истории. Она ничего не внесла в сокровищницу цивилизации, ее будущее так же темно, как и ее прошлое. Философа официально признают сумасшедшим. Граф Бенкендорф, шеф жандармов при Николае I, скажет одному из защитников Чаадаева: «Прошлое России удивительно, ее настоящее более чем великолепно. Что же касается ее будущего, оно выше всего, что может представить себе самое пылкое воображение» [Rouleau, 107]. Ни до, ни после этого никому не удалось лучше выразить дух полицейского утопизма.

Кроме государственного гнева, выпад Чаадаева спровоцировал мгновенную реакцию славянофилов (еще одно ироническое прозвище, принятое теми, против кого оно было направлено). Целая плеяда философов, публицистов, ученых, писателей разных поколений, под предводительством А. Хомякова (1804 1860), И. Киреевского (1806 1856) и К. Аксакова (1817 – 1860), создает обширный корпус сочинений разного характера и вырабатывает изменчивую, многостороннюю доктрину, обобщающую социальные, исторические, антропологические, культурные интерпретации феномена «русскости».

Социальные построения славянофилов обнаруживают связь с чистым ретро перспективным утопизмом. Они не только идеализируют старую Россию, но и формируют новую по ее образу и подобию. В старину живой общественный организм находился в состоянии гармонии и изобилия, утраченных в результате вторжения в русскую жизнь иноземных элементов [Хомяков I, 38, Gratieux II, 8] – оторванного от своих корней византинизма и западничества [Киреевский II, 326 – 331]. Эпоха Петра – роковой перелом. Однако есть лекарство, способное вернуть этот организм к жизни. Оно чудом сохранилось в народе. Это мир или община, модель справедливого общества. Даже если русский крестьянин сам по себе и не заслужил рая, его невозможно не пустить туда вместе с его деревней (Хомяков) [Gratieux II, 173]. Эта общинность, особая форма демократии, свободна от западной отчужденности и расслоенности [Киреевский I, 206, ср. Rouleau, 152 – 153].

Православная вера – основа всего построения. Киреевский и Хомяков называют спонтанное братское единение народа в лоне Церкви соборностью. Индивид по своей воле примыкает в церковному братству и подчиняется своему быту, понимаемому как существование в согласии с традицией – от слов свой быт будут даже производить слово свобода [Gratieux II, 172]. Славянофилы были защитниками свободы (многие из них требовали освобождения крестьян). Они считали, что в христианской любви проявляется «тождество свободы и единства (свобода в единстве и единство в свободе)» [Хомяков I, 83]. Их отношение к государству имело сильный анархический уклон. Тем не менее они оставались монархистами. Их аргументация была близка той, что использовал Болтин, противопоставляя русское самодержавие западному абсолютизму. Народ, несклонный править, предоставляет это царю. Социальная структура, воспроизводящая патриархальные отношения, согласно схеме Хомякова семья мир – монархия [Бердяев 1997, «Алексей Степанович Хомяков», гл. VI], позволила бы русскому государству достичь высшей цели: «внутренней справедливости, внутренней свободы, нравственной жизни» (К. Аксаков). Нигде этот социальный утопизм не выражен лучше, чем в духовном завещании Хомякова – Письме к сербам (860), подписанном самыми выдающимися славянофилами.

Философия и историческая наука славянофилов восходят к идеям Лейбница и оказываются перед парадоксом XVIII века: молода или стара Россия? Для того чтобы избежать этого вопроса, славянофильство всячески подчеркивает значение русской «самобытности». «История нашей родной земли так самобытна, что разнится с самой первой минуты от истории других стран» [К. Аксаков 1889, 16]. Если зарождение других государств везде сопровождалось захватами и насилием, в России, чьи первые правители были приглашены и приняты народом, государственная традиция основывается на мире и согласии [ibid., 16 – 17; Киреевский I, 184]. Это обусловило политический дух русского государства, не имевшего ни колоний, ни владений в западном смысле слова, убеждение, превращенное в миф вторым поколением славянофилов. Поселенцы никогда не враждовали с центральной властью местное население не подавлялось нацией, а вливалось в нее [Данилевский, 531–532]. В отличие от римской, монгольской, британской империй, с их гордыней и высокомерием, смиренность и чистота веры русского народа – гарантия его высокого предназначения. Одна Россия выбрала путь, указанный Христом, путь истины и мира [К. Аксаков I, 12], несмотря на все ошибки и недостатки, прошлые и настоящие. «О, недостойная избранья, ты избрана», – говорит Хомяков в одном из самых вдохновенных стихотворений и бросает призыв к покаянию: Россия должна быть самым нравственным, то есть самым христианским из всех обществ, или – ничем. Ее самобытность берет начало в ее вселенском призвании. «Московские, т. е. Общечеловеческие интересы», – уточняет Хомяков [Хомяков VIII, 58].

Православный аспект мессианской концепции славянофилов очевиден. Однако они предпосылали «русскость» и «славянскость» православию в археологическом и культурном планах. К тому же славянофилы пытались отодвинуть как можно глубже в прошлое момент встречи этих начал: так, Вельтман в «научном» труде 1866 года Дон, пытался показать, что славяно-скифы IV века были христианами и имели письменность, напоминающую кириллицу. Помимо влияния Гердера, немецкого романтизма и теософии Шеллинга, актуальность проблематики и интеллектуальных выступлений XVIII века будет ощущаться и в XIX веке. Безмятежная, братская, нежная, безразличная к иерархии природа русских предрасположила их к принятию христианства и сохранению чистоты. Привлеченные духовной жизнью, они естественным образом воплотили «иранский» принцип доброты и созидательной свободы, противоположный, согласно Хомякову, «кушитскому» принципу силы и внешнего материального порядка, которому подчинился Запад [Gratieux II, 68 – 82]. Исторические и филологические изыскания приводят Хомякова к открытию славянского происхождения индуистской и греческой мифологий, присутствия славян в Элладе и доримской Италии, вклада славян в формирование английской нации (слово «англичане» близко слову «угличане», жители Углича) [Бердяев 1997, 126]. Вместе с филологом Венелиным Хомяков говорит о «славянизме» гуннов [Gratieux II, 96]. Рассуждения о «древности славян» сопровождаются лингвистическим пуризмом. Почти через пятьдесят лет после Ф. Глинки Хомяков (написавший несколько сочинений по-французски) будет объяснять неудачи российского флота обилием иноязычных заимствований в морской терминологии [Хомяков 1955, 188 – 189]. Русский язык задействован мессианским мистицизмом: освобожденный от норм, навязанных ему «западничающими» грамматиками, он должен открыть миру всечеловеческую истину [К. Аксаков II, 405]. В том же круге идей оказывается выраженная Гоголем мечта о национальной науке [Хомяков 1955, 157] и «целостном знании», синтезе религии и науки, разума и чувств, «гносеологическом утопизме, полагающем предел философии и означающем конец истории» [Rouleau, 239]. Новизна на этот раз заключается в мотивировке этого знания свойственным истинно русскому духу стремлением к «цельности мышления» [Киреевский II, 326].

Национальная тема благоприятствует самым странным совпадениям. Иконоборец Чаадаев и ультраконсерватор Магницкий видят в монгольском иге защиту России от духовного упадка, поразившего Запад. Киреевский и К. Аксаков разделяют идеи Погодина о «мирном» происхождении русского государства. Благонамеренный поэт В. Бенедиктов (1807 – 1873) отстаивает панславизм в своих переводах из славянских поэтов Коларжа, Крашевского, Лучича, а славянофильство – в таких стихах, как К России (1855), где есть явные «эвтопические» акценты. Констатируя факт сосуществования трудносовместимых моделей внутри утопистского дискурса, отметим, что этот дискурс почти не находит литературного выражения. Славянофилы остерегаются рационализации. Кроме того, они не считают себя утопистами: они предпочитают жизнь абстрактной схеме. Одно из стихотворений И. Аксакова посвящено невозможности построить совершенный храм – всякий раз обнаруживается ошибка и приходится все начинать по новому плану. В первой главе повести Киреевского Остров (1845) рассказывается о построении идеального общества: двое греческих монахов открывают неизвестный остров у берегов Анатолии и основывают на нем монастырь. В монастыре собирается небольшая колония верующих, бежавших от турок: они сообща владеют землей, сообща трудятся, ведут жизнь без роскоши и денег, сохраняя при этом «всю образованность древней и новой Греции, (которая) хранилась между жителями во всей глубине своей особенности, неизвестной Западу и забытой на Востоке» [Киреевский I, 152]. Несмотря на свою изоляцию, община получает новости из большого мира. Это происходит в эпоху Наполеона, и любопытный молодой островитянин отправляется посмотреть беспокойный мир. Тут начинается вторая глава, и исход этой встречи утопии с историей остается неизвестным. В действительности, между 1885 и 1917 годами, пожалуй, только «Трудовое братство» Неплюева было попыткой воплотить жизненные идеи славянофилов [Kerblay].

Мы можем найти следы славянофильской утопии и в поэзии («Снегурочка» Островского – блестящая вариация на тему сказочной «славянской старины»), и в прозе (от писателей-народников типа Златовратского до Достоевского и Толстого). Утопизмом пропитаны сочинения Лескова. Влияние утопизма можно найти в эпизоде незаконченного романа Н. Некрасова об идеальной деревне, отечески управляемой хорошим хозяином (Тонкий человек, 1853). В рассказе В. Соллогуба (1813–1882) Тарантас (1845) герой мечтает о воплощении славянофильской утопии. В традиционной картине изобилия и счастья на фоне сельских пейзажей и городской архитектуры, «какой-то славянской, народной, оригинальной наружности», на фоне золотых куполов церквей единственными признаками современности оказываются летательные аппараты. Чистота и порядок царят кругом (напоминая об Офирии). Ничего внешне не изменив в своей социальной системе, Россия стала, благодаря своим богатствам, своей военной силе и культуре, первой страной в мире: настоящий подвиг, совершенный благодаря духовному патриотическому порыву, объединившему христианской любовью все классы в гармоничное целое. Человек из будущего, который коллекционирует живопись «арзамасской школы» и хранит в своей библиотеке русской классики лишь несколько томов западных авторов, объясняет: «Мы начали после всех и потому мы не впали в прежние ребяческие заблуждения. Мы не шумели, не проливали крови, мы искали не укрывательства от законной власти, а открытой священной цели, и мы дошли до нее и указали ее целому миру». Чаадаев тоже надеялся на это: он бичевал инертность России только для того, чтобы показать ее молодые силы (Апология сумасшедшего, 1837). Суд истории, «драматическая поэма в стихах» В. Соллогуба, представленная «в живых картинах» в 1869 году, иллюстрирует постоянство сочетания новых надежд и ретроградных идей в сфере мыслей, связанных с «русскостью». Используя средства аллегорического спектакля XVIII века, автор демонстрирует нам с помощью Гения России благодеяния царствования Александра II: мир, покорение Кавказа, освобождение рабов, свобода печати, запрещение телесных наказаний, паровоз, благодаря которому железный век станет золотым. Картины заканчиваются «Апофеозом вокруг бюста Императора» под звуки национального гимна.

Панславизм

В этом контексте естественным образом происходит активизация панславянских чаяний. Наши наблюдения позволяют смягчить оппозицию между славянофильством с его мессианизмом и панславизмом с его приоритетом славянских интересов. При этом панславизм обычно рассматривается как поздний этап славянофильства [Пыпин 1913; Walicki]. Однако движение славянофильства от одного этапа к другому между 1840 и 1860 годами в более широкой перспективе представляется не эволюцией, а сосуществованием двух тенденций. Легитимизация русской самобытности идет через возвращение к истокам славянства, защита русского языка апеллирует к первичности старославянского и нередко переходит в размышления о том, как славянский язык станет мировым. Хомяков воспевает Киев, место будущего воссоединения всех русских; приветствует братство славян и Прагу – Панславянский конгресс состоится там в 1848 году [Conte, 628 – 629]; во время Крымской войны он призывает Россию защищать своих братьев с мечом в руке [Хомяков 1955, 52 71]. В духовном плане «Письмо к Сербам» объединяет взгляды славянофилов и панславистов.

Славяне объединяются и на политическом поприще. В 1870–1880 годах, в период очередного балканского кризиса, не смолкают заявления о том, что «только через Россию» славяне призваны «к созданию Славянского мира, к общему вселенско-историческому служению» [И. Аксаков 1886, 746]. Такие голоса раздавались уже во время Польского восстания 1831 года: образ славянских рек, впадающих в русское море, созданный Пушкиным в одном из редких для него политических стихотворений (К клеветникам России) резюмирует «великорусский» вариант панславизма. Начиная с 1840 года друг Хомякова Ф. Тютчев (1803 – 1873) развивает в своих статьях (по-французски) и стихах новый «греческий проект»: оплотом против Революции, разрушающей современный мир, может стать только православная империя, включающая в себя все славянские государства, со столицей в Константинополе и во главе с русским императором. Поэт видит империю, простершуюся «от Нила до Невы, от Эльбы до Китая, / От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная…» (Русская география, 1848). Для Тютчева, поклонника Мицкевича, взятие Варшавы в 1831 году было жертвенным огнем, из которого должен родиться Феникс общеславянской свободы. Тютчев предсказывает: «Тогда лишь в полном торжестве / В Славянской мировой громаде / Строй вожделенный водворится, / Как с Русью Польша примирится. / А помирятся ж эти две / Не в Петербурге, не в Москве, / А в Киеве и Цареграде…» [Тютчев 1913, 289].

На другом конце спектра почти механическому руссо-центризму славянофилов соответствует эгалитаристский панславизм кирилло-мефодиевского братства, тайного киевского общества, раскрытого в 1847 году, самыми известными членами которого были историк Н. Костомаров (1817 – 1885) и поэт Т. Шевченко (1814 – 1861). «Украина поднимется из могилы, она снова призовет к себе всех своих братьев-славян, и они услышат ее крик, и Славянщина поднимется, и больше не останется ни царя, ни царевича, ни царевны, ни князя, ни графа (…). Украина будет независимой республикой в славянском союзе» [Luciani, 141]. Так Книга Бытия украинского народа, сочиненная, вероятно, Костомаровым по образцу Книги народа польского Мицкевича (1832) [Сакулин 1924, 289; Luciani, 87], представляет будущее. Расходясь в выборе средств воплощения своих идей между воспитанием народа и Революцией, все члены общества вдохновляются христианским социализмом Ламенне. Костомаров создает в духе Гоголевской лирики картину евангельского мира братской любви, покоя и равенства, открывающуюся во сне герою его неоконченной повести Панич Наталич (1846). Поэзия Левченко прославляет славянских (Я. Гус) и украинских героев в манере народных песен, рисуя великолепные картины счастья, данного свободой. Кирилло-мефодиевские братья – преемники идей панславизма. Они были противниками государственных проектов и, как Еленский, вдохновлялись народным утопизмом. Наследником панславизма был и М. Бакунин (1814 – 1876): с одной стороны он возлагал свои надежды на взрывную силу народа и его маргинальных слоев (Бакунин заново открыл революционный потенциал староверов), с другой – пытался на Пражском конгрессе бороться с австро-славизмом, увлекая славянские народы на путь революции [Conte, 628 – 631]. Бакунин создал проект программы Федерации славянских государств (общий язык – русский), целью которой должно было стать – освобождение «кнуто-германской» Российской империи [Бакунин]. В этой связи интересно упомянуть Скотской бунт Костомарова (1880) разочаровавшегося в социалистических идеях. Этот рассказ, написанный незадолго до убийства Александра II, был опубликован перед Октябрьской революцией 1917 года. Почти что оруэлловская притча описывает революционное возбуждение, охватившее животных одного поместья в результате зажигательных речей быка, чья пылкая освободительная демагогия («Да здравствует скотство! Долой человечество!») заставляет вспомнить о Бакунине.

Между тем славянофильство и панславизм ищут для себя «объективных» оснований. В 1869 году Н. Данилевский (1822 – 1855) берет в качестве модели естественные науки, чтобы систематизировать в своем труде Россия и Европа то, что славянофилы, вроде Тютчева, и «официальные» мыслители, вроде Уварова и Погодина, только начинали осмысливать. Теория Данилевского (многим обязанная немецкому историку Г. Рюккерту) отказывается от вольтеровско-гегелевской идеи прогресса, то есть общей для всего человечества эволюции. Она утверждает уникальный характер каждой цивилизации, чья жизнь и внутренние отношения подчиняются законам животного мира, описанным Кювье. В основе разных цивилизаций или «исторических культурных типов» лежат четыре типа человеческой деятельности, выработанных древними: религиозный (евреи), культурный (эллины), политический (римляне), культурный и политический (Западная Европа). России, лучше всего воплощающей славянский культурный тип, который объединяет все типы деятельности плюс социально-экономический, уготовано блестящее будущее. После освобождения крестьян, которое должно приглушить главные общественные конфликты, России гарантированы стабильность и богатство. Во внешней политике она должна сдерживать западное давление, став во главе Союза славян, чьим центром будет освобожденный Константинополь (без присоединения его к России). Данилевский оттесняет на задний план духовные чаяния славянофилов, его панславизм отвечает прежде всего политическим требованиям. Это признак разделения классического славянофильства на два направления – националистическое и мессианское [Milioukov, 377 – 439]. Доктрина Данилевского попадает в наш кругозор в той степени, в какой она пытается «научно» доказать превосходство славянского типа и приходит к представлению о том, что русское государство совершеннее других.

Дипломат, писатель, монах и философ К. Леонтьев (1831 – 1891) начинает с размышлений об этой теории критику противоречий славянофильства в сочинении Восток, Россия и Славяне (1885–1886). Он восстает против мечтаний и отказывается верить в наступление царства истины и добра. На Западе Леонтьев видит торжество эгалитаризма, «братства единообразности», ненавидимой им демократии. Видя черты демократии и в России, он предлагает «заморозить» ее, чтобы не дать этим чертам развиться [в: Милюков, 285], то есть оставить такой, какова она в данный момент. Только древние ценности аскетического христианства, соединенные со строгостью открыто репрессивного и антидемократического Государства, помогут избежать смертельной болезни революции и сохранить в мире единственный идеал, в который верит Леонтьев, – идеал византийский (Леонтьев будет поддерживать идею возрождения Россией Византийской империи). Безжалостно критикуя славянофильские или социалистические утопии, но при этом отстаивая коммунистический принцип в экономике, Леонтьев создает, по всей видимости, единственную русскую «консервативную утопию» в прямом смысле слова.

Если славянофильские и консервативные утопии были в основном теоретическими, то утопический социализм пришедший из Франции, вдохновил многочисленные общинно утопические опыты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю