Текст книги "Близнецы Фаренгейт"
Автор книги: Мишель Фейбер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Кристин уже было вернула младенца в кроватку, и вдруг он без какого-либо предупреждения взял да и пописал. Из шишковатого членика ударила прямо ей в грудь горячая струйка мочи. И Кристин разжала, в судороге отвращения, руки, и малыш упал.
И снова он грохнулся на тощий ковер, снова хрустнули кости. И снова она немедля подхватила его, проверила, нет ли каких повреждений. Были, и на этот раз куда как худшие. На этот раз он ударился попкой.
Впрочем, на то, чтобы успокоить его, времени ушло примерно столько же, сколько вчера. Похоже, он сам уже понимал, как здорово поуродовался. И боялся навредить себе еще сильнее. Завернутый во фланелевое одеяльце, малыш взирал на Кристин с животным недоумением.
– Ме, – сказал он.
На следующий день Кристин оставила его дома, одного, а сама пошла в полицейский участок. Участок располагался неподалеку – уродливое, приземистое, собранное из готовых секций строение, стоявшее напротив ветеринарной станции и благотворительного магазинчика «Красного Креста».
Кристин вошла в стеклянную дверь, украшенную листовками насчет наркотической зависимости от растворителей и недопустимости ношения перочинных ножей. Представилась полицейскому, сказала, что нуждается в помощи.
Полицейский этот был молодым человеком с кустистыми бровями, напомаженными белыми волосами и плечами точь-в-точь как у бутылочки «Пепси». В крупных мочках его ушей различались дырки, в которые прежде были продеты гвозди с большими шляпками, а может, и просто серьги. Если бы не нашивки на его рубашке с коротким рукавом, он очень походил бы на младшего продавца из магазина готового платья для подростков. Кристин отогнала мысль о том, что никакого толка она от него не добьется, и объяснила, в чем ее беда. Она целыми днями сидит в доме одна, сказала Кристин, и потихоньку сходит с ума. Не может ли Закон помочь ей?
– Вы боитесь, что можете причинить вред вашему малышу? – спросил полицейский.
– С малышом все в порядке, – ответила Кристин. – Опасность грозит мне.
– Опасность чего?
– Того, что я вообще перестану существовать.
Наступило молчание, полицейский переваривал сказанное Кристин.
– Вы не хотите поговорить с ЖК? – спросил он, наконец.
– С кем?
– С женщиной-констеблем.
– Да какая мне разница, с кем говорить?
Он снял с телефона трубку, нажал кнопку. Спустя шестьдесят секунд Кристин уже ввели в грозящую клаустрофобией комнатенку – вроде крохотной ванной, но только с двумя стульями и столом вместо унитаза и ванны. Стены комнатенки были оклеены плакатами, призывающими к борьбе с домашним насилием. Кристин села, уже жалея о том, что пришла сюда. Ей хотелось внушить полицейским мысль о том, что, если они собираются помочь ей, не следует поступать с ней вот так, следует отвести ее в какое-нибудь приятное место, а не таскать из одной маленькой каморки в другую, еще меньшую. Впрочем, разговор начала не она. Женщина тридцати с чем-то лет, облаченная в полицейскую форму, стала задавать ей вопросы.
– Вы боитесь, что можете причинить вред вашему малышу?
– Опасность грозит не моему малышу, опасность грозит мне, – повторила Кристин.
– Что заставляет вас так думать?
– Раньше я была человеком. А теперь обращаюсь в машину.
Полицейская косо улыбнулась.
– Такое чувство время от времени возникает у каждого из нас.
– Да, но меня оно просто не покидает, – резко ответила Кристин.
– Так чего вы хотите от нас?
– Хочу, чтобы вы забрали ребенка.
– Вы считаете, что не можете больше за ним ухаживать?
– Ухаживать я за ним могу превосходнейшим образом. Это единственное, что я теперь могу.
– Но как же, в таком случае, может, по-вашему, поступить с вашим ребенком управление полиции?
– Я подумала, что вы могли бы отправить его в тюрьму, отдать какой-нибудь заключенной. Они же все равно целыми днями по камерам сидят. Уверена, если правильно выбрать женщину, все получилось бы очень хорошо.
Некоторое время полицейская усваивала услышанное, потом склонилась над столом, заглянула Кристин в глаза.
– Послушайте, – сочувственным тоном предложила она, – давайте обойдемся без сарказма… Что вы на самом делехотите мне сказать?
Сердце у Кристин упало. Она постаралась объяснить все как можно лучше, а попытки снова и снова сделать это требовали таких усилий – и должно же быть в ее жизни хоть что-то, что не станет повторяться до бесконечности, не оставляя надежд на лучшее.
– Раньше у меня была жизнь… – выдохнула она.
– Первый год всегда дается трудно, – согласилась полицейская. Как будто согласилась с тем, что первый год, проведенный в петле или на дне водоема, как правило, нелегок.
– Мне нужно, чтобы все прекратилось сейчас.
– А если не прекратится, что, по-вашему, может произойти?
– Уже произошло.
– Что именно?
– Я перестала существовать.
– На мой взгляд, вы более чем живы.
Разговор так и ходил по кругу – три, четыре минуты. Важнейшая мысль, которую Кристин пыталась внушить этой женщине, отвергалась ею, может быть, полицейская увиливала от нее инстинктивно, как младенец отпрядывает от ложки.
– Но мне грозит опасность, – настаивала Кристин.
– Вы считаете, что можете причинить себе какой-то ущерб?
– Ущерб мне уже причинили.
– Вы считаете, что не справляетесь?
– Я только этои делаю – справляюсь.
– Вы хотите сказать, что справляетесь еле-еле?
– Я справляюсь отлично.
– Ну… так и замечательно.
– Вы ничего не поняли, – взмолилась Кристин. – Ну, возьмите хотя бы себя. Вы здесь. Вы не сидите весь день у кроватки.
Полицейская усмехнулась.
– Было дело, сидела, – сказала она. И заметив на лице Кристин горестное непонимание, с искренней задушевностью прибавила: – Просто моя малышня подросла. Теперь уже в школе учится.
Невероятно. Как будто ты приходишь в полицию – ограбленная, избитая, изнасилованная, – а тебе говорят: забудь, жизнь, понимаешь ли, продолжается, через пару лет ты и разницы-то никакой не почувствуешь.
– Я думаю, вам стоило бы поговорить с психологом, – сказала полицейская.
– Психолог, он что, заберет моего ребенка?
– Нет-нет, на этот счет не беспокойтесь.
Кристин улыбнулась. Похоже, в этой идиотской ситуации только и оставалось, что улыбаться.
– А где сейчас ваш ребенок? – спросила полицейская.
– Дома.
– Кто за ним присматривает?
Кристин на мгновенье задумалась.
– Соседи, – ответила она. По правде сказать, соседей Кристин почти и не знала, во всяком случае, от полицейского оцепления она их не отличила бы.
Мгновенное колебание ее женщина заметила – и выпрямилась, давая понять, что разговор окончен.
– Что ж, наверное, вам лучше вернуться домой и избавить соседей от лишних забот.
– Наверное, – согласилась Кристин.
Когда она вернулась к дому, вопли малыша пробивались сквозь все четыре его стены, походя на далекий вой пожарной сирены. Кристин оглядела дома соседей, стоявшие по обе стороны от ее – никаких признаков жизни. Может, в этих домах и есть женщины, а может, и нет. Может, в них есть даже женщины со своими младенцами. Но шторы на окнах опущены, непроницаемы, точно озонный слой, ограждающий Землю от Вселенной.
Кристин открыла дверь своего домишки, вошла внутрь. Вопли, разумеется, мгновенно усилились – по эту сторону двери работали совсем другие законы акустики.
Она прошла прямиком к кроватке. Малыш был весь лиловый от крика и несло от него, как из сточной канавы. И то была не обычная его вонь, что-то другое, агрессивное и куда более злобное.
Кристин начала раздевать его, но смрад вонзался ей в ноздри, как тонкий, не толще иголки, стилет. Глаза малыша выпучивались от крика, словно он гневался на идиотизм ее мечтаний о том, что она будто-то бы способна хоть что-то в его жизни поправить. Кристин расстегивала кнопки комбинезона, под которым крылся очередной из отравлявших ей жизнь подгузников, а сама все думала, как же ей теперь быть.
Она подняла малыша, подержала его над головой, высоко-высоко. Возвела к нему взгляд.
Тельце, заслонившее голую потолочную лампочку, казалось черной массой, корчившейся планетой, затмевающей домашнее солнце. Кристин продержала его так долгое время, вглядываясь в темную, орущую образину, в переломанные конечности, болтавшиеся у ее лица.
И наконец, со всей, какая нашлась у нее, силой, метнула его через комнату, и малыш с глухим пластилиновым шлепком врезался в стену.
Как и в прошлые разы, она тут же бросилась к ребенку – поднять его с пола. Ведь очень важно, чтобы между действием и противодействием проходило совсем малое время. Если реагировать сразу, без промедления, все и всегда можно поправить. Как молния, пронеслась она через комнату – туда, где лежало малое тельце, подняла его на руки. Чего-то в нем не хватало, это она поняла мгновенно.
У малыша отвалилась головка. Кристин пала на колени, – еще прижимая рукой к груди торс с обвислыми членами, – обшарила взглядом покрытый ковром пол – от стены до стены. И сразу увидела голову, закатившуюся под стол.
Нежно опустила Кристин тельце малыша на ковер и поползла на четвереньках к столу. Достала из-под него голову (большую, одной рукой не ухватишь, потребовались обе), присела на корточки, разглядывая ее. Кристин вертела голову так и этак, – вот волосистый затылок, вот мясистое личико. Баюкая личико в ладонях, она поворачивала его по часовой стрелке, пока сошедшиеся брови младенца не расположились параллельно ее бровям.
Младенец смотрел на нее так, будто впервые увидел. И молчал. Выражение просыпающегося разума сменило прежнее, привычное, говорившее о животном лукавстве. Губки младенца подергивались, как будто у него появилось, наконец, что ей сказать.
А потом он дважды мигнул, томно-томно, и смежил, точно фарфоровая куколка веки. Вся краснота гнева отлила от этого личика, оно побледнело и кожа его обратилась в глянцевую кожу младенца с обложки глянцевого журнала для молодых мамаш.
Стараясь не делать резких движений, Кристин отнесла заснувшую голову к спящему телу и воссоединила их.
И начиная с этого дня, никаких больше хлопот ребенок Кристин не доставлял. Лежал себе в кроватке, интересуясь сам собой, ничего от нее не требуя. Природа взяла свое, как и обещала та полицейская женщина.
В жизни Кристин приоткрылось окошко: ну-ка, давай, выгляни. Но она все еще мешкала, ни в чем пока не уверенная. Душа у нее была такая махонькая – усохшее, мелкое существо, дрожавшее в располневшем теле, точно сбежавшая из лаборатории мышь посреди пустого, гулкого научного института.
В виде опыта, Кристин попыталась, наконец, проделать что-то такое, что привычно делала в прошлой жизни: начала читать книгу. Роман – в твердой обложке, включенный в список бестселлеров, и несколько дней назад принесенный в дом мужем. С тех пор, как Кристин неуверенно присвоила роман, прочесть ей удалось лишь несколько страниц, – непривычное умственное упражнение быстро ее утомляло. Но пока все вроде бы шло хорошо. Эту книгу читали другие взрослые, как и она люди – прямо в эту минуту, во всех городах страны, а может даже и мира.
Она переворачивала страницы, муж стоял у кроватки.
– Ну, как мой мужчинка, а? – негромко спросил он, не смея коснуться младенца. – Какой-то он нынче тихий.
– Да, он мальчик хороший, – согласилась Кристин. – Тебе не пора новости смотреть?
Все черные
– Мы еще где?
Головка дочери шевельнулась у меня на плече. Убаюканный напевным «тум-ду-ду-дум» поездных колес, я тоже задремал. И увидел во сне Джона, – он гладил меня по голому заду, и средний палец его застревал в расселинке. Я поморгал, вглядываясь в реальность нашей долгой дороги, отдалявшей меня от него.
– Дай-ка я на часы посмотрю, – сказал я, вытягивая правую руку из-под теплого тельца Тэсс. Она сдвинулась – ровно настолько, чтобы я смог увидеть часы.
– Нам еще лет сто ехать, – сказал я.
– Так темно уже.
– Это только видимость, у нас тут свет горит, а окна в поезде затемненные.
Сообщил я это тоном авторитетным, взрослым, однако сам засомневался. Снаружи и вправду уже темнело. Может, у меня часы врут?
– Не проголодалась?
Она не ответила. Заснула снова. Руку уже кололо, словно иголочками. Я слегка согнул ее, осторожно. Если буду дергаться, потревожу дочку, и она переложит голову мне на колени. Я же не могу позволить, чтобы кто-то увидел голову дочери у меня на коленях, пусть даже это будут люди совсем посторонние, пассажиры. Если жена прослышит об этом, она мигом обвинит меня в педофилии, инцесте, совращении ребенка, в чем угодно. А мое право видеться с Тэсс и так уж висит на волоске.
Я глянул вбок, через проход, на мужчину, листавшего выданный ему в поезде задаром журнал, и мне удалось различить цифры на его электронных часах. Точно такие же, как на моих. Да, но солнце-то снаружи, похоже, и вправду садилось.
Я протер левой ладонью глаза. Веки еще щипало, слишком много я плакал. Я – транзитник, мотающийся между двумя людьми, и оба на меня злы. Проезжаю двести миль только затем, чтобы обменять одну вспышку истерической ревности на другую.
Жена и двух минут проговорить со мной не может, чтобы не дать мне понять, как тяжка для нее жизнь на одной со мною планете. Разговор у нас начинается с Тэсс, – что наша дочь ест и пьет, чего есть и пить не желает, и почти сразу жена принимается визжать, рыдать, грозиться и поминать своего адвоката. Проходят недели, Тэсс я не вижу, и иду в юридическую контору, чтобы женщина, сидящая там, написала жене письмо, которое она не выбросит на помойку, не прочитав. И мы приходим хоть к какому-то соглашению. Я получаю разрешение сводить Тэсс в «Мак-Дональдс». Или в зоопарк. Или в кино. Две сотни миль дороги – это плата за право посидеть с дочкой в темном зале, пока она смотрит сентиментальную, гетеросексуальную чушь, произведенную корпорацией «Уолт Дисней».
Пока Тэсс с матерью, а с матерью она проводит каждую, почитай, минуту нашей с ней жизни, сожитель мой, Джон, счастлив. Он не упоминает о Тэсс никогда, делает вид, будто ее попросту нет на свете. Посасывает мой конец – так, точно у того и функции-то никакой биологической не было, кроме одной: Джону удовольствие доставлять. Купается в свободе небезопасного секса со мной, уверенный, что от меня никакого риска исходить не может. Он словно перекодировал десять моих верных супружеских лет в состояние досексуальности, чудодейственной невинности, приготовлявшей меня к его появлению. Все, что нам требуется – оставаться неразлучниками, и тогда ни единая чума этого мира нас не возьмет.
Когда же я заговариваю о том, как скучаю по дочери, лицо его темнеет. Впрочем, тут, скорее, метафора. Джон – чернокожий.
В этот раз Тэсс впервые приехала на уик-энд в мой новый дом и получился чистый ад. Ад для меня, ад для Джона. Что думает на сей счет Тэсс, я не знаю. Джон, выкрикивавший, когда я уходил, обвинения и ругательства, имени ее ни разу не упомянул. Хоть на это ума хватило. В общем-то, он понемногу взрослеет. Скоро, – если мы до того дотянем, – наша разница в возрасте ничего уже значить не будет.
С поездом явно что-то не так. Он тормозит. Небо снаружи серое, словно его затянуло тучами, однако туч никаких нет. Поезд встал.
– Мы еще где?
– Ехать и ехать.
– А что случилось?
– Не знаю.
Поезд пополз назад, плавно и тихо. Тэсс садится, прижимает лицо и ладошки к стеклу, вглядывается в деревья, в электрические столбы, уезжающие в неправильную сторону.
Из динамиков доносится извещение. Где-то впереди произошла авария, поезд возвращается на несколько станций назад, в Перт. Оттуда пассажиров, следующих до Эдинбурга и далее, повезут спецтранспортом. Извинения, непредвиденные обстоятельства, принимаются все возможные меры, не забудьте взять с собой багаж, только мороки с вашим барахлом нам и не хватало.
– Мы возвращаемся в дом Джона? – спрашивает, нахмурившись, Тэсс.
– Это не дом Джона, – не подумав, огрызаюсь я. – Он мой.
Тэсс молчит. Ей мои притязания представляются бессмысленными: как это дом может быть моим, если в нем нет ни ее, ни мамы? Величайшая победа, одержанная женой, состоит в том, что каждое мое по-настоящему радостное воспоминание, в котором присутствуем мы с дочерью, заперто в прошлом – во временах моей «нормальности». Никакой счастливой отцовской памятью, не обремененной присутствием жены, мне обладать не дозволено, как будто все те прекрасные мгновения (когда Тэсс, визжа, ковыляла по саду, а я гонялся за ней с лейкой, когда я учил ее сидеть, не падая с него, на трехколесном велосипеде, когда показывал, как вставлять в спортивные тапочки новые шнурки) только потому и возможны были, что рядом с нами стояла Хизер, одобряя все происходящее.
– Мы возвращаемся назад, – вздыхаю я. – Нас высадят на вокзале. Впереди стояли особые фонари, без которых нельзя ехать домой, а теперь они разладились. Так что мы поедем специальным транспортом.
– В каретах?
– Нет, специальный транспорт это… ну, вроде автобусов.
Я знаю, сейчас она спросит, какая, все-таки, разница, и роюсь, пока еще есть время, в мозгу, пытаясь найти ответ.
– А какая разница между автобусом и специальным транспортом?
– Да, по-моему, никакой. Как между кино и фильмом.
Джону это не понравилось бы. Джон у нас театральный деятель. Для него кино есть сфера бескомпромиссных произведений искусства, создаваемых auteurs [7]7
Авторы ( франц.)
[Закрыть], а фильмы суть голливудские гамбургеры, кои стряпаются корпорациями гомофобов. Однако мир человеческого языка простирается далеко за пределы узкой полоски голубоватого словаря Джона. Теперь это и не мой уже мир, тем не менее, он существует. И большинство людей так и продолжает жить в нем.
– А работа у Джона есть? – спрашивает дочка – с такой безыскусностью, как если б она поинтересовалась, имеется ли у него велосипед.
– Я же тебе говорил: он драматург, пишет пьесы.
– Вроде «Питера Пена»?
– Нет. Пьесы для взрослых. Одну из них показывали на особом фестивале, как раз перед тем, как ты приехала.
– А про что она?
Я задумался – а про что она, – и в голове моей попустело. Поначалу я решил, что это как-то связано с горем, которое поразило меня, когда он сказал, что мы не можем больше быть вместе, но вскоре понял – нет, просто очень трудно объяснить девочке про что пишут пьесы геи, и объяснить так, чтобы мать ее не взвилась до самого потолка.
А продумав еще пару секунд, я сообразил, что дело ни в том, ни в другом. В мертвенном электрическом свете вагона, везшего задом наперед мою восьмилетнюю дочь и меня, я понял вдруг, что пьеса моего на редкость одаренного, получившего не одну премию сожителя повествует, собственно говоря, ни о чем – если не считать одного: что такое быть геем. По сравнению с любой детской книжкой, сюжета в ней кот наплакал.
Я набираю побольше воздуха в грудь:
– Ну, в общем… Как один человек пытается помешать другому стать важным политиком.
– А как?
– Рассказывает всем про его тайну.
– Какую?
Я игриво хихикаю, изображая нечто среднее между отцовским лукавством и инфантильным смущением.
– Так это же тайна, – и я подмигиваю.
– А мне эту пьесу посмотреть можно? – не без вызова спрашивает Тэсс.
– Она уже не идет, – отвечаю я.
– Не идет?
– Ее показывали недолго, – говорю я и вспоминаю страсти, интриги, споры, сложные переговоры, все, что заполняло те длинные десять дней. – А потом перестали.
Пауза, Тэсс осмысливает услышанное.
– Значит, все, кроме меня, эту тайну знают, – наконец, говорит она.
– Угу, – и я ухмыляюсь, чувствуя себя погано из-за моей трусости, из-за компромисса с матерью Тэсс, которой, собственно, это и требовалось, – чтобы мои сексуальные наклонности как раз такое чувство у меня и вызывали.
Поезд останавливается на Пертском вокзале: по трансляции еще раз просят не забывать багаж. Тэсс всматривается сквозь окно в расточающуюся мглу.
– Ночь уже? – спрашивает она, укладывая сумку.
– Нет, пока только вечер. Половина пятого.
– Тогда, значит, дождь пойдет?
Я занят тем, что проверяю, не забыли ли мы чего. По проходу мимо нас проталкиваются пассажиры.
– Не знаю. Может быть.
– У меня сумка сверху не закрывается, – напоминает она. – Не хочу, чтобы промокла моя новая книжка.
И это меня потрясает. «Новая книжка» ее – «Великие люди всех веков» – подарок, сделанный Джоном, когда она только-только приехала, когда ему еще удавалось справляться со своими чувствами. Я-то полагал, что Тэсс, стоит мне отвернуться, сунет ее в ближайший мусорный бак. А она вот хмурится, пытаясь сообразить, как бы ей прикрыть сумку, чтобы туда не затекла дождевая вода.
– Да ничего, Тэсс, если пойдет дождь, я спрячу сумку под пальто.
И снова чувствую, что того и гляди заплачу. Надо же, до чего дошло: слезы, которые я проливал когда-то при разных памятных событиях – при рождении ребенка, при смерти близкого человека, – теперь оказываются тут как тут всякий раз, как во мне забрезжит надежда, что дочь согласится принять в подарок от моего любовника дрянную, политически корректную книжонку.
Мы сходим на платформу. Все фонари на ней горят. Ну, так они и всегда горят, не правда ли – на железнодорожных-то вокзалах? Я взглядываю в небо, за бетонный навес, под который нас высадили. Небо теперь розовато-лиловое, даром что сейчас середина лета. И меня вдруг начинает тревожить моя неспособность сказать, чей это светящийся шар зацепился за горизонт – луны или солнца?
Мужчина в форме железнодорожника указывает нам рукой на мост, перекинутый через пути. В другой руке он держит плакатик: «Эдинбург и Юг», и мне начинает казаться, будто «Эдинбург и Юг» это такая музыкальная группа, ритм-энд-блюз, заманивающая публику в местную пивную.
– Вон туда, – говорю я, все еще цепляясь за надежду на лучшее будущее.
На привокзальной площади стоят, ожидая нас, три «спецтранспорта», они же автобусы. На одном значится: «Глазго/Карлайл», на другом: «Эдинбург/Ньюкастл», на третьем: «Лондон». Мы с дочерью встаем в нужную нам очередь, в ней человек тридцать. Стоящие сразу за нами молодые люди, мужчина и женщина, извлекают из сложившихся обстоятельств лучшее, что они могут дать, – целуются. Чмокающие и сосущие звуки, издаваемые ими, кажутся комически эротичными и – под темнеющим небом – слегка нереальными. Средних лет женщина, которая стоит перед нами, отпускает замечание о странности нынешней погоды.
– Что-то неестественное, нет?
Меня обуревает извращенное желание защитить право небес темнеть, когда им заблагорассудится, однако я молчу. Я сейчас направляюсь в мир нормальных людей. А в нем существуют правила, которые надлежит соблюдать. Ко времени, когда я доберусь до кесуикского дома жены, я уже стану таким нормальным, что мне может даже предложат вступить в тамошнюю футбольную команду.
– А у Джона красивый цвет кожи, – вдруг сообщает Тэсс. – Красивее, чем я думала.
Я от ушей до плеч заливаюсь краской. Лучше бы мы сидели сейчас вдвоем в какой-нибудь комнате, дочь и я. Тогда я мог бы откинуться в кресле, слушая, как она произносит эти слова, тая от обморочного удовольствия, которое они мне доставляют, и не испытывая тошнотворного страха, что придется, того и гляди, заткнуть ей рот.
– Мама же говорила тебе, что он черный, так? – ласково напоминаю я. Память мою еще продолжает саднить образ Хизер, шипящей в присутствии Тэсс, о том, что возможность забавляться с большим черным хером, а не собственным маленьким вялым придатком, наверное, приносит мне немалое облегчение.
– А по-моему, он и не черный, – говорит Тэсс. – Он коричневый.
Я улыбаюсь. В городе, где проживает моя жена, черные большая редкость. Они там – без малого невидимки. Как и гомосексуалисты.
– Сам он считает себя черным, – уведомляю я Тэсс. – Да так оно и есть.
Однако Тэсс не собьешь.
– Но он же не такой, – настаивает она. – Он… у него цвет, как у шоколадного желе.
Меня разбирает смех. Мысль о Джоне, как о скульптуре, слепленной из шоколадного желе, делает его смешным и милым. Чуть меньше похожим на грозный, бесформенный хаос эмоций, способный выкинуть меня, подобно некоему природному катаклизму, из его жизни. Я представляю себе поверхность желе, замороженного в холодильнике и оттаявшего в комнате: шелковистую испарину, постепенно начинающую мерцать, точно звездная россыпь. Представляю кожу Джона. Однако Тэсс все еще ожидает удовлетворительного объяснения.
– Мы говорим «черный», потому что он не белый, как мы, – вот какое я ей предлагаю.
– Мы же и сами не белые, – говорит она таким тоном, точно это и дураку понятно.
– Ну, почти, – вздыхаю я.
– Ты вот розовый, – заявляет Тэсс, ткнув мне пальцем в лицо, – с красными пятнышками. А в темноте черный. Мы все черные.
Нам, наконец, разрешают погрузиться в автобус, в «спецтранспорт». Времени только пять, однако почти весь свет, какой оставался в небе, иссяк. Звезд нет, а луна – да, то, что я вижу, это определенно луна – совсем побледнела.
Как только мы усаживаемся, Тэсс включает свет над сиденьем – маленький, узконаправленный светильник, торчащий рядом с вентиляционным отверстием. Потом достает из сумки книгу Джона и раскрывает ее на первой странице.
Водитель автобуса приносит от имени железнодорожной компании извинения за задержку, напоминает нам, что курить в его машине нельзя, нигде. Он довезет каждого из нас до станций, на которых мы собирались сойти с поезда, однако предпочел бы не заезжать на те, которые лежат «совсем уж в глухомани». Всякий, кому нужна такая станция, может подойти к нему и сказать об этом. Никто не подходит. Не беспокойтесь, водитель, мы все тут люди нормальные.
Автобус выезжает со стоянки, свет его фар прометает угрюмый гудрон. Пока мы катим к шоссе, несколько пьяноватого вида молодых людей машут нам на прощание руками, однако в остальном улицы Перта выглядят запустелыми. Как будто все разбежались по домам, опасаясь ливня, или метели, – или чем там угрожают нам небеса.
Сидя рядом со мной, Тэсс читает о великих исторических личностях. Стервозного вида Сафо занимает одну страницу с Шекспиром, однако до поэзии их маленькая Тэсс не вполне еще доросла. Она листает книгу, пока не отыскивает Клеопатру, темнокожую, наподобие, – ну да, шоколадного желе. Царица Нила восседает на троне в окружении прислужниц и экзотических зверей. Демография этого уголка древнего Египта наводит на мысль о счастливом сожительстве женского евангелистского хора с обитателями зоопарка.
Странно, почему меня так раздражает эта книга, тем более, что люди, описанные в ней, действительно существовали и в большинстве своем были как раз такими черными или голубыми, какими их в ней изобразили. Разве она не лучше тех исторических книжек, на которых вырос я, – набитых белыми самцами, воюющими друг с другом? Я наугад прочитываю кусочек текста. Оказывается, Клеопатра была мудрой, хитроумной правительницей, делавшей все для того, чтобы ее мирная цивилизация не попала в лапы алчных римских мародеров. Полагаю, Клеопатра из этой книжки не стала бы раскидывать ноги перед любым напялившим доспехи мужланом.
– А что говорит мама про меня и Джона? – спрашиваю я у Тэсс, когда автобус уже довольно далеко отъезжает от города.
– Ничего, – отвечает Тэсс.
– Совсем ничего?
– Она занята.
– Заботами о тебе?
– Просто занята.
Потерпев поражение, я вглядываюсь в окно. Стекло в нем, конечно, слегка тонированное, но все равно, темнота снаружи стоит какая-то странная. Вчера к этому времени даже сумерки еще не наступили. Мимо нас монотонно проплывают головные огни машин. Водитель автобуса что-то бормочет в мобильник. Слов я не различаю, но от интонаций его веет тревогой.
А я вдруг соображаю, что пассажиры автобуса как-то уж слишком тихи. Пара-другая их время от времени перешептывается, но больше никто ничего не говорит. Я оборачиваюсь, пытаясь вглядеться в лица моих попутчиков. Они отвечают мне взглядами – глаза у них перепуганные, лица белые. Нет, действительнобелые. Им страшно. Они тоже помнят вчерашний день. И тоже не понимают, почему сегодняшний так на него не похож.
Ход автобуса все замедляется, замедляется. Водитель часто мигает фарами, предостерегая встречные машины. Похоже, многие автомобилисты не пожелали принять во внимание странность нынешней погоды – едут себе, как ни в чем не бывало, с выключенными головными огнями, словно никаких проблем с видимостью попросту не существует. Словно они не желают позволить невразумительным изменениям в погоде их застращать. И что меня пугает, – чем темнее становится небо, тем большее, похоже, число водителей проникается этим залихватским настроением.
– Исусе, да проснитесь же вы, – громко бурчит наш водитель, когда мимо проносится еще один темный автомобиль.
Спустя совсем недолгое время скорость автобуса спадает до тридцати миль в час. Каждая четвертая или пятая машина, какая нам встречается, идет без огней. Некоторые хотя бы испускают скорбные гудки, большинство же катит в молчании.
Поскольку света снаружи почти не осталось, окна автобуса обращаются в зеркала. Каждый из нас с нелегким чувством вглядывается в свое отражение, выполненное в технике chiaroscuro [8]8
Светотень ( итал.) – кьяроскуро, техника создания цветной ксилографии, при которой печать производится с нескольких покрытых близкими по оттенку красками досок.
[Закрыть]. Кроме Тэсс, которая так и читает свою новую книгу. Великая «женщина цветных», Гарриет Табмен, освобождает своих рабов при небольшой помощи президента, для которого места на картинке не нашлось. [9]9
Табмен Гарриет (ок. 1820–1913), одна из создателей подпольной организации в США, помогавшей рабам бежать из южных штатов.
[Закрыть]
– Интересная книга? – кашлянув, спрашиваю я.
– Ага – отвечает Тэсс. Она поднимает руку к рыльцу кондиционера, покручивает его туда-сюда. Я понимаю: Тэсс ошибкой приняла его за регулятор светильника и пытается добиться света поярче.
– Это чтобы воздух подавать, – негромко сообщаю я. – Свет не регулируется. Он либо включен, либо выключен.
– Темно становится, – жалуется она.
– Да уж, – соглашаюсь я, вглядываясь в окно.
– Нет, – говорит она. – Не там. Здесь. Свет тускнеет.
Тэсс указывает пальцем на лежащую поверх ее колен книгу. Женщина-астронавт улыбается со снимка, сделанного незадолго до того, как ее разнесло вместе с «Челленджером» на атомы. Текста я почти не различаю. Дочь права.
Очень скоро освещение в автобусе блекнет настолько, что он начинает походить на подводную лодку. Двигатель все еще исправно урчит, однако светильники в кабине ведут себя так, словно их подключили к собственным аккумуляторам, которые все до единого вдруг взяли да и сели. Верхний свет, освещение аптечки, лампочка, показывающая, занят туалет или свободен, все они теперь еле-еле желтеют. Мне вдруг приходит в голову, что, наверное, наличие туалета и отличает «спецтранспорт» от автобуса, однако делиться этим полезным и познавательным фактом с Тэсс сейчас, пожалуй, не время. Хорошо, что она так поглощена своей книгой о великих людях и на все нарастающее в автобусе напряжение внимания не обращает.
Одна из пассажирок проходит к водителю, предупреждает его о том, что он отлично видит и сам. Водитель отвечает ей раздраженно. Женщина возвращается на место и взволнованным шепотом пересказывает услышанное мужу. Тот бормочет пустые успокоительные слова: «Фигня», «Мы этого так не оставим» и прочее.