Текст книги "Изменение"
Автор книги: Мишель Бютор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
Она прекрасно знала, что с образами Рима – его улиц, садов и руин – для тебя связана мечта, власть которой растет не по дням, а по часам, мечта обо всем том, от чего ты отказался в Париже, что Рим для тебя – место, где ты вновь обретаешь свое «я», где раскрывается та часть твоей души, которая для нее недоступна, и вот к свету, который излучает Рим, она и хотела с твоей помощью приобщиться.
Но, на беду, чарующая мечта в ту пору была еще смутной и не нашла своего выражения; ты еще не мог назвать ни одного римского памятника, еще ничего не изучил, ни во что не вложил подлинной страсти и не в состоянии был хоть что-нибудь вразумительно объяснить.
А она-то предполагала, что ты знаешь этот город куда лучше, что твоя любовь к нему – это любовь знатока, которым на самом деле ты сумел стать только с помощью Сесиль; вот почему, прогуливаясь в ту зиму с Анриеттой по римским улицам, ты ничего не мог ответить на бесконечные вопросы, которые она тебе задавала, словно старалась твоим собственным невежеством доказать тебе, сколь ненадежно прибежище, в котором ты ищешь спасения; она шла рядом, пытаясь понять, призывая тебя на помощь, но ты бросил ее на произвол судьбы, и мало-помалу она стала казаться тебе олицетворением недосягаемости того, что ъсегда сулили тебе римские улицы, и невозможности понять или хотя бы просто разобрать слова, которые город к тебе обращает, а прежде тебе казалось, что эти слова ничего не стоит истолковать, словно латинский текст, на который, если ты вник в него на досуге, достаточно потом бросить лишь беглый взгляд.
Видя, что ты отмалчиваешься и бессилен ей помочь, Анриетта, наконец, сдалась; все, что она прежде любила – да, и она тоже, – вдруг стало ей ненавистно, и уже к концу первого дня ты прочитал в ее запавших глазах, что ей хотелось бы уехать, да и тебе хотелось остаться одному, чтобы обрести в Риме прежнюю свободу.
Пошел снег, первый и единственный, который ты когда-либо видел в Риме, не крупными хлопьями, как тот, что запорошил сейчас горы за окном, а мокрый, от которого все развезло, и улицы вдруг притихли, опустели, и только редкие прохожие торопливо спешили по ним, подняв воротники пальто.
Анриетта простудилась и все воскресенье провела в постели, а в понедельник ты почти до вечера просидел в правлении фирмы «Скабелли», так что ей пришлось бродить по городу в одиночестве, и, не зная, куда направиться, она ходила из церкви в церковь, умудряясь прочитать в каждой весь набор молитв.
Ей непременно хотелось увидеть папу, ты отказался ее сопровождать, хотя и не стал ее удерживать; из Ватикана она вернулась в полном изнеможении, но глаза ее сверкали каким-то фанатическим блеском. Теперь вы встречались как в Париже – за едой и по ночам, и отъезд был для вас обоих облегчением.
Если бы только ты не затеял этой поездки с Анриеттой в такое неудачное время, в разгар зимы, в самые холода, а все потому, что поездка и так уже долго откладывалась и ты решился на нее с досады, чтобы, наконец, положить конец разговорам… Впрочем, кто знает, может быть, несмотря на снег, дождь и туман, тебе удалось бы обнаружить в Риме хоть одно из его чудес, если бы к тому времени ты уже познакомился с Сесиль и она уже открыла бы тебе и этот город, и ту сторону твоего «я», которая расцветала в нем.
Но кто знает, любил ли бы ты ее так, свою Сесиль, если бы вашему знакомству не предшествовала эта злосчастная поездка? И если бы ты уже знал тогда Сесиль, отдалился ли бы ты так от Анриетты и сидел ли бы сейчас в этом поезде?
Наверняка тогда все пошло бы по-другому, и, может быть, уже давно…
Старик итальянец с длинной белой бородой бросает взгляд в купе сквозь застекленную дверь.
Озеро было окутано туманной дымкой, потом тучи сгустились, все сильнее стал накрапывать дождь, и стекла сделались мутными.
Вы оба возвратились в купе, ты снова взял с сиденья книгу, Сесиль склонилась к твоему плечу; но читать тебе не хотелось; ты не мог отрешиться от мысли, что границу так и не удалось преодолеть до конца и, главное, это неполное преодоление принесет куда меньше радости, чем ты ожидал, ведь в предстоящие две недели ты будешь принадлежать Сесиль гораздо меньше, чем в Риме, будешь видеть ее только изредка, только украдкой, что граница и на этот раз не стерлась, а только переместилась и местом расставания станет уже не Рим, а Париж, не вокзал Термини в минуту отхода поезда, а Лионский вокзал в минуту твоего приезда.
Ты захлопнул свою книгу, Сесиль углубилась в чтение своей, низко склонившись над страницами, так как стало уже довольно темно – над Юрой шел дождь, в Бургундии начало смеркаться, – и ты уже не ощущал прикосновения ее тела. Вы оба не произносили ни слова.
Ах, вы уже (теперь ты это сознаешь, а тогда тебе просто было не по себе, к тебе подкрадывалась неизъяснимая тоска, словно демон усталости и оцепенения похищал у тебя твою душу; но осознал ты это только теперь, потому что сначала ты все забыл, а в последние недели остерегался такого рода воспоминаний, да и не до них тебе было среди всех твоих забот; нужна была эта передышка в твоей жизни – эта тайная отлучка, когда в кои-то веки ты едешь не по делам «Скабелли» и голова твоя свободна от служебных забот, – нужна была эта пауза, чтобы воспоминания обступили тебя со всех сторон, потому что в последние дни ты сознательно гнал от себя всякую мысль, могущую хоть в малейшей степени поколебать твою уверенность в том, что исход, который ты, наконец, решился предпочесть, возможен, что счастье и обновление близки), вы уже не были вместе, связь между вами ослабевала, терялась, рушилась, разлука уже началась, граница пе только не была преодолена, хотя бы и не до конца, не только не переместилась, – нет, дело обстояло гораздо хуже, чем ты пытался себе внушить; ее четкая линия размылась: если прежде прощание длилось несколько коротких мгновений на вокзале Термини, то теперь оно растянулось на всю дорогу, и вы отрывались друг от друга медленно, мучительно, частица за частицей, не вполне отдавая себе отчет в том, что происходит, и хотя вы по-прежнему сидели бок о бок в купе, каждая очередная станция – Кюлоз, Бур, а потом Макон и Бон, – как всегда, отмеривала все увеличивавшееся расстояние между вами.
Не в силах ничего изменить, ты лишь молча наблюдал за тем, как сам предавал себя, и по мере того, как в вашем купе итальянская речь сменялась французской, временами прерываясь общим молчанием, образы римских улиц, домов и людей, окружавших Сесиль, с каждым километром вытеснялись из твоего воображения виденьями других людей – тех, что окружали Анриетту и твоих детей, – других домов по соседству с твоим домом на площади Пантеона и других улиц.
Когда после Дижона вы вдвоем пошли ужинать в вагон-ресторан, в ваших взглядах уже читалась отчаянная мольба тех, кто чувствует, как затягивает их, отрывая друг от друга, кромешная бездна одиночества; восторженными, но бессвязными восклицаниями, велеречивыми клятвами в том, что ты счастлив, ты пытался скрыть, замаскировать свою измену, непреодолимое отчуждение, возникавшее между вами, но – подобно жениху, который напрасно сжимает в объятиях мертвое тело своей суженой, и видимость ее присутствия лишь усугубляет его горе и подтверждает утрату – ты уже замечал, как Сесиль постепенно превращается в призрак, каким она должна была стать для тебя на все время своего пребывания в Париже.
Стоя у окна в коридоре и глядя на то, как квадраты неяркого света, падающего из поезда, на бегу выхватывают из темноты деревья, откосы, опавшие листья, ты стал ей что-то рассказывать, словно для того, чтобы рассеять тени, сгустившиеся над ее головой, рассказывать без умолку, не давая ей вставить ни слова, точно боялся, что если хоть на секунду воцарится молчание, она сразу исчезнет и вместо нее перед тобой окажется другая женщина, незнакомка, с которой тебе не о чем будет говорить, и между прочим припомнил легенду о Великом Ловчем, который рыщет по темному лесу и темным скалистым склонам, повторяя все тот же подхваченный многоголосым эхом и не очень внятный, точно произнесенный на старинный лад призыв: «Где ты?»; так тебе удалось протднуть время до самого Лионского вокзала.
Передвинув левую йогу, Лорепцо Брипьоле изменил очертания созвездия из розовых и коричневых звездочек, а какую-то его часть накрыл ботинком; комок газетной бумаги, очутившийся здесь после долгих и замысловатых скитаний под сиденьем, он отшвырнул в проход, по ту сторону границы купе – металлического желобка, по которому ходит выдвижная дверь.
Нельзя больше думать об этой давней поездке в Париж с Сесиль; думай только о том, что будет завтра в Риме.
– Даже если бы мне удалось приехать в Рим только ради встречи с тобой… ведь чтобы остановиться у Да Понте, мне необходимо приехать без ведома «Скабелли».
– Почему? Неужели твои хозяева не могут Допустить, чтобы ты хоть раз остановился у друзей? Ты что, боишься, что они придут тебя проверять, вздумают наводить справки о доме, где ты живешь?
– Они наверняка так и сделают, только, пожалуй, примут меры, чтобы ни я, ни ты об этом не узнали, а возможно, они даже и не станут принимать никаких мер, но я любой ценой хочу избежать этой проверки… А потом сами Да Понте…
– Полно, не воображай, что они так наивны, ведь они живут в городе, где им ничего не стоит успокоить свою католическую совесть, прочитав утром на скорую руку две-три молитвы в любой из церквей, дарующей отпущение грехов «toties quoties»[7]7
Целиком и полностью (лат.).
[Закрыть] их сколько угодно, и они расположены в двух шагах отсюда – взять хотя бы церковь Иисуса. Неужто ты и впрямь поверил, что нам удалось усыпить бдительное око этих старух? Они отлично знают про нас все и благословляют нас на все. Будь уверен, они посылали следом за тобой одного из внучат, чтобы разузнать, где ты служишь и где живешь. Им нужно одно (и тут они неумолимы): чтобы соблюдались внешние приличия; если в наше отсутствие к ним заглянет соседка, хозяевам – старухе или ее сестре – очень важно, чтобы они могли показать ей квартиру, в том числе обе наши комнаты, и при этом объяснить, что ты – мой двоюродный брат и спишь вот в этой постели, и чтобы внешний вид комнат это подтверждал, потому что соседка не менее пронырлива и любопытна, чем они сами, и к тому же язык у нее длинный. Им хочется, чтобы мы по мере сил таились и от них: им важно быть уверенными, что мы поступаем осмотрительно.
В общем, я убеждена, что они будут за нас, лишь бы мы вели себя как до сих пор; они не станут нам мешать; наоборот: они будут опекать нас, всей семьей, включая внучат и племянников, которые иногда навещают стариков; им, конечно, никто ничего не скажет, но они все угадают сами, учуют в воздухе и, зная, когда можно посудачить, а когда надо держать язык за зубами, будут охранять нас и завидовать нам.
Вы стояли вдвоем в дверном проеме между темной и светлой комнатами, и она шептала тебе это не на ухо, а прямо в губы, то и дело касаясь своими губами твоих.
– Вот уже сколько лет я живу у Да Понте, они добры ко мне, относятся ко мне по-родственному, но хоть они и считают своим долгом по очереди вести со мной длинные, утомительные разговоры, я все же до сих пор не могу взять в толк, как они смотрят на некоторые вещи, в том числе на вопросы веры. Но так или иначе, сознают они это или нет (думаю, что сознают, вот почему мне у них так хорошо), их вера не имеет ничего общего с тем католицизмом, который распространяют полчища здешних священников, похожих на громадных сонных мух, ползающих по лицу Рима! Во всяком случае, они понимают (это сразу видно; если бы ты знал их так же хорошо, как я, ты прочел бы это во взглядах, которыми они провожают нас, когда мы с тобой выходим и я прощаюсь с ними через стеклянную дверь кухни), – они понимают, что совесть у нас спокойна, по крайней мере, они думают, что спокойна (да нет же, я тебя не упрекаю, я знаю, что ты сам так думаешь, во всяком случае, стараешься думать, – перестань хмуриться, я сейчас порадую тебя – иногда – как бы мне хотелось сказать: все чаще и чаще – тебе это удается; ну да, это правда, ты сделал успехи, я сослужила тебе кое-какую службу за те два года, что мы живем вместе, пусть даже урывками: я помогла тебе, признайся, стать похожим на того свободного и искреннего человека, каким ты хочешь быть, несмотря ни на что – несмотря на твою жену, на детей, на твою парижскую квартиру); Да Понте думают, что совесть у нас спокойна, и им все равно, как мы этого достигаем – с помощью их индульгенций или каким-нибудь иным путем. Ах, какую пользу принесло бы тебе их мудрое и скрытое пособничество!
И тут, наконец, она поцеловала тебя, как бы в изнеможении, потом высвободилась из твоих объятий, закрыла дверь, снова скрипнувшую на петлях, и задвинула засов.
– Но если ты не решишься, не попросишь оставить комнату за тобой, они, конечно, через несколько недель сдадут ее другому жильцу, через несколько педель, а может, и дней…
– Когда он уезжает?
– Не то в четверг, не то в пятницу. О, я знаю, я говорила с тобой безрассудно: я увлеклась, со мной это пе так уж часто случается. Я знаю, ты приедешь в следующий раз и опять будешь уходить от меня среди ночи к себе в гостиницу, а за этой дверью снова будет кто-то чужой. Ну, кажется, пора идти завтракать.
На Корсо царило обычное оживление; двери церкви Сант-Андреа-делла-Валле были открыты, и узкие улочки позади нее кишели людьми, возвращавшимися после мессы, – девушки в белых платьях, молодые люди в голубых костюмах, старые дамы в черном, деловитые семинаристы с разноцветными поясами.
На площади Навона, где уже убрали столики, которые еще стояли, когда ты проходил здесь в последний раз, спорили, сбившись в кучки, какие-то люди, а вокруг, возвращая огромному продолговатому пространству площади ее первоначальное назначение цирковой арены, мчались наперегонки три или четыре мотороллера, и на каждом сидели два-три человека, которые смеялись и кричали.
Фонтан Четырех Рек искрился на солнце. Если бы не разлитая в воздухе прохлада, можно было бы подумать, что сейчас август. Вы вошли в ресторан «Тре Скалини».
За окном, которое запотевает все сильнее, по-прежнему падает снег, только не такой густой. Поезд минует какую – то станцию, название которой ты не успел рассмотреть.
Ты выпрямляешься на сиденье, разбитый и уже уставший, думая о том, что еще целую ночь придется провести па этой жесткой скамье. Глядишь на часы: половина четвертого – больше часа до границы и четырнадцать часов до прибытия в Рим. Поезд проезжает короткий туннель.
Один из мальчиков собирается выйти, это тот, который постарше, – Анри, таким станет Анри через год или два, только он будет лучше одет, и манеры у него будут лучше, потому что ты лучше его воспитаешь; пожалуй, он не так статен, но дипломы, которые он получит, избавят его от неуверенности в себе, и хотя ты разойдешься с его матерью, это не помешает вам встречаться, когда тебе заблагорассудится, когда захочется вам обоим, а не в принудительном порядке, вечерами за ужином, как теперь, когда вы обречены на тягостное и недружное совместное житье; это не помешает тебе следить за его ученьем, а позже помогать ему на жизненном поприще и оказывать всевозможную поддержку; это не помешает сыну приходить к тебе в гости, когда ты поселишься вместе с Сесиль, приходить к вам ужинать, и однажды, когда Анриетты не будет дома, он поведет тебя на площадь Пантеона, номер пятнадцать, чтобы показать, как он обставил свою комнату; хотя ты разойдешься с его матерью, это не помешает тебе через какое-то время ее навестить; от Сесиль ты это скроешь.
Вот еще один туннель, немного длиннее.
Постарайся сосредоточить свое внимание на предметах, которые у тебя перед глазами: на ручке двери, на полочке, на багажной сетке, на снимке с видом гор, на зеркале, на снимке парусников в порту, на пепельнице с крышкой, привинченной шурупами, на свернутой шторе, на выключателе, на стоп-кране, на людях, сидящих в купе: двух итальянских рабочих, синьоре Лоренцо Бриньоле, Аньес и Пьере, которые уже позевывают, но вновь мужественно берутся за свои книги, на лету обменявшись поцелуем в висок, на мальчугане, младшем из двоих, который вытирает рукавом запотевшее стекло, и положи конец этой душевной смуте, этому опасному занятию – перебирать и пережевывать воспоминания; постарайся думать не об Анри, а о том юноше, который вышел из купе, или о его брате, сидящем у окна, – уж твой Тома никак не будет на него похож через несколько лет; можешь окрестить его Андре, поскольку племянник вдовы сошел в Шамбери и это имя свободно – Сант-Андреа-делла-Валле, – тебе всегда нравилось это имя, и ты наверняка дал бы его своему третьему сыну (но после рождения Жаклины ты больше не захотел иметь детей); постарайся думать об этих двух мальчуганах, которые, наверное, возвращаются в горы, в родную деревню, после того как провели неделю в политехническом или, пожалуй, в коммерческом училище в Шамбери, неделя на сей раз окончилась в пятницу среди дня – то ли потому, что у них в семье что-то случилось и родители, позвонив утром в училище по телефону, просили сыновей вернуться домой, то ли потому, что мальчики вообще возвращаются домой каждый вечер, а сегодня преподаватель заболел и вечерние занятия отменены.
Вот еще один туннель; на потолке зажигается лампочка.
Рабочий-итальянец, сидящий рядом с тобой, развязывает веревки своего рюкзака, вынимает оттуда шкатулку и, открыв ее, показывает своему товарищу ожерелье из черных стеклянных бусин – подарок жепе, а может, подружке. Ты пытаешься вслушаться в их разговор, но они говорят на диалекте, который тебе незнаком.
Вот вернулся старший мальчик. Пейзажа больше не видно; перед тобой только стекла, сначала темные, и на них – отражения, потому что поезд вошел в туннель, а потом белые как снег.
Ну что ж, ступай в коридор и выкури там сигарету, время от времени протирая рукавом запотевшее стекло и глядя в окно.
Ты берешь с полочки так и не раскрытую книгу и перекладываешь ее на сиденье.
VI
Пора возвращаться в купе: французская полиция с минуты на минуту начнет обход.
Раздавив окурок в пепельнице и удостоверившись, что у тебя осталось только восемь сигарет, ты берешь книгу с сиденья и кладешь ее обратно на полочку. В каждом твоем движении чувствуется, как напряжены твои нервы.
У синьора Лоренцо паспорт зеленый, у Аньес и Пьера паспорта новенькие, синие, с твердой корочкой, у двух итальянских рабочих, пересевших на места мальчуганов, – уже слегка потрепанные; но дольше всех прослужил, конечно, твой – старого образца, коричневый, в мягкой обложке, он у тебя с 1950 года, и ты уже два раза его продлевал.
Поезд остановился, духота стала еще нестерпимее. Ты знаешь, что это Модан; сквозь затуманенные стекла ничего не видно, но вокруг, наверное, лежит снег.
Рассеянный таможенник-француз удалился, Аньес и Пьер с облегчением переглянулись. Второй таможенник, итальянец в серо-зеленом мундире и облепленных засохшей грязью ботинках, потребовал, чтобы рабочие открыли рюкзаки – рюкзаки лежат на местах, где рабочие сидели прежде, – и вот перед тобой начинает расти груда рубашек, носков, мелких сувениров, а синьор Лоренцо с отвращением наблюдает эту сцену, обмахиваясь, словно веером, своим зеленым паспортом, на внутренней его стороне ты мельком видишь фотографию, а над ней тебе удается прочитать вверх ногами имя: Этторе Карли.
Того, что сидит у окна, зовут Андреа, дальше ты разобрать не успел; фамилия второго оканчивается на «етти».
Формальности позади, хлопают двери, раздается свисток, поезд, рванувшись с места, тут же резко тормозит, потом трогается снова, на сей раз по-пастоящему – и входит в туннель Мон-Сени.
Свет внезапно гаснет; воцаряются полный мрак – если ие считать красной точки сигареты в коридоре да почти неразличимого ее отсвета – и тишина, подчеркнутая громким дыханием, какое бывает у спящих, и перестуком колес, отдающимся под невидимым сводом.
Ты смотришь на зеленоватые стрелки своих часов и точки на циферблате: еще только четырнадцать минут шестого; как бы это не кончилось катастрофой – тебе вдруг становится страшно, – как бы это не кончилось катастрофой для тебя и крахом смелого решения, которое ты, наконец, принял; ведь ты еще больше двенадцати часов – если не считать кратчайших передышек, – будешь прикован к этому месту, где отныне тебе нет покоя, где ты обречен на самоистязание, еще двенадцать часов будешь терпеть душевную пытку, прежде чем приедешь в Рим.
Снова зажегся свет, опять завязались разговоры, но шум и головная боль отгораживают тебя от них все более глухой перегородкой; стекла мало-помалу окрашиваются в серый цвет, потом внезапно становятся белыми. И вдруг сквозь прозрачное отверстие, которое в середине окошка расчистил платком Пьер, ты видишь краешек проносящегося мимо вокзала – должно быть, это Бардонечча, – да и по ту сторону прохода тоже проступают очертания какого-то пейзажа, хотя мутные, запотевшие стекла скрадывают размеры гор, вырисовывающихся на фоне неба.
Во вторник, измученный поездкой в третьем классе, ты откроешь своим ключом дверь квартиры в доме номер пятнадцать на площади Пантеона и увидишь поджидающую тебя за шитьем Анриетту, она спросит, как прошла поездка, и ты ответишь ей: «Как обычно».
Но тут-то тебе и нужно быть начеку, чтобы не выдать себя, потому что она вопьется в тебя взглядом, и, конечно же, нечего и надеяться, что она поверит твоему ответу: ведь она уже поняла, что эта поездка была далеко не обычная. Удастся ли тебе скрыть от нее улыбку торжества и хоть до некоторой степени оставить ее в неведении, в сомнении относительно того, что же все-таки на самом деле произошло и какое решение ты принял? Это необходимо; необходимо – так гораздо надежнее.
Во вторник ты вернешься в Париж, в дом номер пятнадцать на площади Пантеона, и, едва увидев тебя, она поймет, что твои надежды и ее опасения вот-вот сбудутся; говорить ничего не придется, но и скрыть ничего не удастся, и тут-то она изо всех сил постарается вытянуть из тебя подробности, она спросит, когда приедет Сесиль, а ты и сам не знаешь, в эту минуту еще не будешь знать, ты скажешь ей, что не знаешь, и это будет чистая правда, но она тебе не поверит, она изведет тебя вопросами, высказанными и невысказанными, и избавиться от всего этого можно будет лишь одним способом – объяснить ей по порядку, как все произошло.
Конечно, было бы куда лучше, если б она ничего не знала, ни о чем не догадывалась до приезда Сесиль, но так как она узнает…
Во вторник ты увидишь Анриетту, поджидающую тебя за шитьем, и скажешь ей еще прежде, чем она успеет о чем-нибудь спросить: «Я тебе солгал, ты и сама, конечно, догадалась, на этот раз я ездил в Рим не по делам «Скабелли», потому-то я и выехал поездом восемь десять, а не другим, самым скорым и удобным, где нет вагонов третьего класса; на этот раз я поехал в Рим только ради Сесиль, чтобы доказать ей, что из вас двоих я окончательно выбрал ее, объявить ей, что я, наконец, нашел для нее работу в Париже, и просить ее приехать: пусть она все время будет со мной, пусть внесет в мою жизнь ту необыденность, какую не сумела внести ты, – впрочем, и я не сумел сделать это для тебя, признаюсь, я виноват перед тобой, спорить не о чем, я готов принять, признать справедливыми все твои упреки, взять на себя любую вину, если это хоть немного тебя утешит, смягчит удар, но теперь уже поздно, дело сделано, изменить я ничего не могу, поездка состоялась, Сесиль скоро будет здесь; ты сама понимаешь, я для тебя не такая большая потеря, а значит, не нужно так горько плакать…»
Но ты прекрасно знаешь, что Анриетта и не подумает плакать, она будет молча глядеть на тебя, предоставит тебе разглагольствовать, ни разу тебя не перебьет, и, выдохшись, ты замолчишь сам; вот тут-то ты и заметишь, что ты у себя в комнате, что она уже в постели и занята шитьем, что уже поздно, а ты устал с дороги и на улице дождь…
Во вторник ты войдешь в ее комнату, расскажешь ей правду о поездке и добавишь: «Я ездил в Рим, чтобы доказать Сесиль, что из вас двоих я выбрал ее, я ездил туда, чтобы просить ее окончательно перебраться ко мне в Париж…»
И тут где-то в глубине души ты вдруг слышишь свой собственный голос, испуганный и жалобный: «Нет, нет, я с таким трудом принял это решение, нельзя допустить, чтобы оно бесславно рухнуло; недаром же я сижу сейчас в поезде, который мчит меня к моей прекрасной Сесиль; моя воля, мои желания были так тверды… Надо перестать думать, надо овладеть собой, взять себя в руки и гнать прочь неотступно осаждающие меня видения».
Но уже поздно, неотвратимый ход поезда разматывает их вереницу, приводит в движение цепь, которая стала еще прочнее за время пути, и как ты ни пытаешься освободиться от этих видений, направить свое внимание в другую сторону, к тому решению, которое – ты чувствуешь – ускользает от тебя, они втягивают тебя в зубья своих шестерен.
Тот, кого ты мысленно зовешь Пьером и настоящее имя которого ты не успел разглядеть в паспорте, больше не смотрит в окно, потому что начался туннель, и шум длинного состава, уносящего тебя вдаль, вновь становится глуше, точно он рождается в твоем собственном теле; за окном больше не видно ничего, кроме смутного отражения окружающих тебя предметов и лиц.
Было четырнадцать часов тридцать пять минут; в здание вокзала Термини с левой стороны проникали лучи солнца. Ни завтра, ни послезавтра, ни в понедельник нечего и надеяться на такую теплую и ясную погоду. Это была последняя улыбка лета, придающая особую торжественность и величавость и без того роскошной римской осени, которая вот-вот начнет блекнуть. Как пловец, после долгого перерыва вновь увидевший Средиземное море, ты окунулся в город и прошел пешком, с чемоданом в руках, до самого отеля «Квиринале», где тебя встретили услужливые улыбки коридорных.
В тот раз ты приехал не в отпуск: на три часа была назначена деловая встреча у Скабелли, к половине седьмого она еще не закончилась, потом тебе не удалось уклониться от приглашения выпить вина на одной из террас улицы Витторио Венето – преступление, мол, не воспользоваться такой прекрасной погодой, – а тем временем Сесиль ждала тебя, потому что в тот раз, как всегда, отправляясь в командировку, ты сообщил ей о своем приезде и назначил свидание в маленьком баре на площади Фарнезе после окончания ее работы в посольстве, но обыкновенно ты являлся туда раньше ее, в шесть часов.
Придя, наконец, в бар, ты, разумеется, ее уже не застал.
– Нет, вам ничего не передавали; дама, с которой вы обычно приходите, заходила, но ненадолго, и никто не видел, в какую сторону она пошла.
На улице Монте-делла-Фарина ее окно было освещено. Тебе открыла старая госпожа Да Понте и сразу закричала:
– Signora, signora, e il signore francese, il cugino.[8]8
Синьора, синьора, приехал француз, ваш двоюродный брат (ит.).
[Закрыть]
– A-а! Вот и ты наконец! Я уже думала, не отложил ли ты поездку, не случилось ли чего.
Она еще не успела снять пальто, вы тут же снова вышли из дома и поцеловались на темной лестнице.
Сесиль вела тебя в маленький ресторанчик в Трастевере, им увлекались тогда ее сослуживцы, и ей хотелось самой убедиться в его достоинствах, но путь через остров Тиберино был явно не самый короткий, вы заблудились в узких улочках, и потому, проводив Сесиль до дому, ты уже не мог подняться к ней.
Вот и кончился туннель, поезд начинает громыхать резче, но уже почти совсем стемнело, и ты замечаешь, как за окнами, снова почти прозрачными, в горах на разных уровнях один за другим зажигаются огоньки. Тебе чудится, будто ромбы отопительного мата на полу – это решетка, сквозь которую пышет жаром невидимая печь.
Тогда, как и сейчас, стояла поздняя осень; было темно, и лил дождь; вы молча вышли вдвоем с Лионского вокзала, оба уставшие и продрогшие после поездки, которая тянулась слишком долго.
На стоянке толпилось столько народу, что вам пришлось какое-то время дожидаться такси. Нет, не так представляла она себе радостную встречу с городом, с твоим городом, встречу, которой она так ждала; ей так хотелось еще раз побывать в этом городе, а ты был для нее его посланцем и чуть ли не властелином, – конечно, она почувствовала разочарование, увидев, как ты вдруг затерялся в толпе, едва возникли первые ничтожные, но докучные затруднения, а она-то полагала, что само твое присутствие оградит ее от них.
Ты проводил Сесиль до гостиницы, которую выбрал для нее в Латинском квартале, – разумеется, подальше от площади Пантеона, чтобы Анриетта пореже встречала ее; это была очень тихая и довольно комфортабельная гостиница на улице Одеон.
Вначале вы думали, что она поднимется к себе в номер, наскоро освежится, опять спустится к тебе и вы проведете остаток вечера вместе в каком-нибудь уютном кафе в районе Сен-Жермен-де-Пре, ио ей уже ничего не хотелось, да и ты тоже переоценил свои силы и свой пыл, и вы простились на улице, договорившись встретиться завтра в обеденный перерыв – на сей раз у твоей конторы.
Ты шел пешком, с чемоданом в руке вверх по улице Месье-ле-Пренс, и у тебя было такое чувства, будто ты приехал в чужой город, никого тут не знаешь и бродишь в поисках пристанища, и это отбросило тебя на много лет назад, к тем временам, когда ты еще не был богат (если тебя можно назвать богатым), пе был женат, будто ты вдруг сразу лишился всего, на чем зиждилось твое положение, твое благополучие, твоя респектабельность, и улица показалась тебе необычайно длинной. Только преодолев пустыню площади Пантеона и очутившись в лифте, ты перевел дух и обрел уверенность в себе.
Анриетта, услышав, как ты поворачиваешь ключ в замке, вышла из гостиной, где она сидела за шитьем.
– Твой поезд опоздал?
– Нет, просто пришлось проводить до гостиницы одну знакомую даму из Рима. Она всегда очень любезно принимает меня; по-моему, будет невежливо, если мы ее не пригласим к себе; она говорила, что очень хочет познакомиться с тобой, с детьми и так далее. А что, если в один из ближайших вечеров… Она пробудет здесь недели две. В понедельник и во вторник мы никого не ждем; я позвоню ей, спрошу, когда ей удобнее, и сообщу тебе. Между прочим, я больше не буду ездить этим поездом, это слишком утомительно, а времени я выгадываю очень мало – середину дня и обеденные часы в Риме; я уже сказал им: в другой раз, если им вздумается задержать меня в Риме до обеда, я отложу отъезд на утро. Кстати, завтра к обеду меня не жди.
За стеклом, все более и более прозрачным, под небом, все более и более темным, в горах и в низинах по деревням загорается все больше огней, но вот поезд ныряет в туннель, и шум его вновь становится глухим. Теперь прямоугольник двери, возле которой ты сидишь, ложится за окном на убегающие черные скалы.








