Текст книги "Изменение"
Автор книги: Мишель Бютор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Ты выбрал этот путь не потому, что он самый короткий – ведь если бы ты спешил попасть в дом номер пятнадцать на площади Пантеона, тебе было бы лучше сесть и автобус, – а потому, что тебе хотелось по возможности продлить это итальянское путешествие, сегодня совершенное тобой в Париже, и ты старался пройти мимо памятников, напоминавших римские, которые ты полюбил из-за Сесиль, и, любуясь этими осколками Рима в Париже, ты вспоминал глаза, голос и смех Сесиль, ее молодость и нетронутую свободу.
Ты выбрал этот путь потому, что тебе хотелось, словно какому-нибудь туристу, пешком, не торопясь, прогуляться по бульвару Сен-Жермен, пересечь бульвар Сен-Мишель, затем повернуть направо и снова пойти вверх по левому тротуару, но не для того, чтобы долго разглядывать руины (ты отнюдь не хотел останавливаться в темноте, под дождем, да и что там разглядывать?), а чтобы всего-навсего коснуться плечом этих стен из камня и кирпича, оставшихся от терм, в которых бывал Юлиан Отступник, – единственного осколка его «любезной Лютеции», – впрочем, одного этого факта вполне достаточно, чтобы навсегда связать его имя с этими руинами.
Площадь Пантеона была почти совсем пуста, как всегда в этот час, по обычно в этот час ты уже бывал дома: ты приезжал сюда в своей машине, которая в понедельник вечером еще стояла в гараже на улице Эстрапад, куда ты вновь водворил ее вчера; темная глыба храма с его невидимым куполом нависала над площадью, казавшейся от этого еще более длинной, и у тебя было такое ощущение, что ты никогда ее не пересечешь, и тут автомобиль, повернувший назад под дождем, на мгновенье осветил, огнями своих фар статую Жан-Жака Руссо.
Ты нажал на кнопку, и парадная дверь отворилась с легким треском, – окно привратницкой было плотно завешено портьерой, сквозь которую с трудом пробивался красноватый свет; включив на лестнице электричество, ты вошел в лифт и поднялся на пятый этаж, и тут в прихожую, вытирая руки о серый фартук, вышла Анриетта.
Она ждала, что ты по обыкновению ее поцелуешь, но ты решил прекратить эту комедию и начал молча расстегивать пальто, и тогда она спросила:
– Где же твой чемодан?
– Я оставил его в конторе: сегодня я без машины, и мне не хотелось тащить его с собой. А что дома?
– Ужин будет готов через несколько минут. Хорошо ты провел сегодняшний день?
– Великолепно. Правда, я немножко устал.
Она снова побежала торопить Марселину, а ты заглянул в комнату мальчиков, и оба тут же вскочили с виноватым и вместе с тем дерзким видом; Анри до того, как услышал твои шаги, явно валялся на постели, читая детективный роман – он успел засунуть его под подушку, хотя и пе целиком, – а Тома украдкой вытер руки о вельветовые штаны, в точности повторив привычный жест матери, и теперь стоял перед наполненной до краев раковиной, где плавали и покорно шли ко дну бумажные кораблики с разноцветными парусами; пепельница, красовавшаяся на большом столе, – наверняка украденная одним из братьев в каком – нибудь кафе, – была доверху набита обрывками жженой бумаги и окурками, а толковый словарь Гаффио валялся па полу среди школьных учебников – мальчики, по всей видимости, только что швыряли их друг в друга.
Закрыв дверь, ты услышал сдавленный смех, затем ты направился в комнату дочерей (в углу игрушечная коляска Жаклины с ворохом беспорядочно набросанных кукольных вещичек, в середине комнаты под лампой – гора незаконченного шитья); развалившись в глубоком кресле, Мадлена читала журнал «Она».
– А где Жаклина?
– Мама велела ей готовить уроки в столовой.
Они действительно в самом неблагодарном возрасте, твои дети, уже утратившие обаяние и прелесть малышей, к которым спешишь по вечерам, чтобы забавляться с ними, как с чудесными игрушками, но в то же время все, даже Мадлена, еще слишком малы, чтобы ты мог говорить с ними, как со взрослыми, как с друзьями; с одной стороны, у тебя никогда не было возможности неотступно следить за их занятиями – из-за службы и прочих забот, а с другой стороны, ты с трудом выносишь возню, которую они поднимают, п это вызывает у тебя раздражение против них, что в свою очередь мешает им доверяться тебе, и потому они стали для тебя как бы маленькими чужестранцами – необузданными, дерзкими, всегда находящимися в сговоре против тебя, чужестранцами, которые, несомненно, догадываются, что у тебя с их матерью не все ладно, и следят за вами обоими, – чужестранцами, которые хоть и не толкуют об этом между собой, нет, конечно, было бы довольно странно толковать о таких вещах, но наверняка размышляют об этом, знают, что им говорят неправду, однако уже не смеют прийти к тебе и о чем-то спросить.
Если ты так долго не решался дать волю чувству к Сесиль, причиной тому, конечно, были они, но и это тоже не выход – медленное загнивание семьи у них на глазах; нет, совсем напротив, надо совершенно честно показать детям, что их опасения оправданы, надо произвести хирургическую операцию, которая, возможно, причинит им боль, ио зато уничтожит ту душевную заразу, от которой их уже начало лихорадить; надо показать им, что ты человек смелый и решительный в своих чувствах, и за это они потом будут тебе же благодарны, значит – именно ради детей надо отбросить все колебания и не прятаться больше.
Ты же не собираешься их бросать, ты всегда будешь им помогать, следить за тем, чтобы они не знали лишений, но самое главное, теперь им можно будет прийти к тебе с открытой душой, без прежней недоброй улыбки; ваши отношения уже ничем не будут замутнены.
Очутившись в своей комнате, ты растворил окно, взглянул на черную глыбу Пантеона, силуэт которого смутно проступал сквозь сетку дождя над вереницей мокрых автомобильных фар, и подумал, что из всех парижских памятников, помимо терм Юлиана, пожалуй, именно Пантеон неизменно вызывает в твоей памяти образ Сесиль, и не только потому, что его название, естественно, повторяет название храма, который Агриппа посвятил двенадцати богам, но еще и потому, что фриз с гирляндами, находящийся на одном уровне с окнами твоей квартиры, представляет собой одну из самых удачных в классической архитектуре имитаций прекрасных римских орнаментов; затем, затворив ставни и выйдя в ванную комнату, чтобы там помыть руки, ты увидел под зеркалом пустую полку, на которой обычно лежат твои туалетные принадлежности, и решение оставить чемодан в конторе показалось тебе довольно глупым, и ты задумался над тем, каким образом тебе удастся завтра утром побриться, ведь твои сыновья еще слишком малы и у них нет необходимых принадлежностей – кисточки для бритья и всего прочего, – и коль скоро не могло быть и речи о том, чтобы предстать перед девицами Капденак, Ламбер и Перрен с суточной щетиной на лице, тебе оставалось только одно – сразу же после завтрака пойти к парикмахеру.
Анриетта наверняка подумала об этом, как только ты вошел в квартиру, потому что у нее на редкость острый взгляд на такие пустяки, но смолчала, предпочитая, чтобы ты сам сделал это открытие и еще острее ощутил свое унижение, еще лучше почувствовал, что не можешь без нее обойтись, не потому, что любишь ее (любви уже не вернешь), а потому, что тебе не справиться без нее со всеми мелочами быта: опять все та же политика, цель которой – помешать тебе сделать решающий шаг и уберечь детей от скандала; все та же трусливая, мелочная политика, к тому же лицемерная, потому что в душе жена не меньше твоего желает разрыва, но она страшится его, страшится жалости своих подруг, боится того, что скажут детям их одноклассники в школе, – вот с чем она боится столкнуться, вот почему она изо всех сил стремится отдалить взрыв, надеясь, что спустя какое-то время ослабнет и твоя страсть и твоя решимость и все останется как было.
Ради этого она хитрит на каждом шагу, изворачивается, но в случае успеха – чего же она добьется? Печального преимущества видеть тебя окончательно сломленным; мрачной радости грешника – увлечь за собой в пучину адского огня и адской скуки еще и другую душу; торжества победы, ио какого жалкого торжества, коль скоро оно лишь в том, что при ней останется человек, не выдержавший этой войны на измор, человек, которого она после всего будет презирать еще сильнее, чем сейчас, когда борьба не завершена.
Вот тогда она и вовсе перестанет тебя выносить, и ее отчужденность сменится ненавистью, ведь она поймет, что удержала тебя против твоей воли, исключительно благодаря твоему малодушию, заразив своим страхом перед приятелышцами-гусыпями, и тогда какие молнии станут метать эти глаза, в которых уже и теперь не угасает упрек! Как ей простить тебе и себе самой, что она до конца обнажила твою трусость, растоптав в тебе все, что еще могло быть достойно любви?
Как упрямо она гнет свою линию, преследует свою цель, в благородстве которой ей легко убедить всех других, цель, состоящую в том, чтобы привести вас обоих, тебя и себя, к безвозвратной гибели!
Ты расположился в кресле у окна гостиной, откуда открывается великолепный вид на подсвеченный фриз Пантеона; сидя при свете одинокого металлического торшера, ты слушал транслируемые по радио отрывки из «Орфея» Монтеверди и сквозь застекленную дверь видел Марселину, хлопотавшую в столовой; ты начал разглядывать на противоположной стене гравюры Пиранези, одну из цикла «Темницы» и другую из цикла «Римские древности», затем в твоей маленькой библиотечке латипских и итальянских авторов, которую ты составил себе за время романа с Сесиль, ты выбрал первый том «Энеиды» в серии, издаваемой Гийомом Бюде, и раскрыл его в том месте, где начинается шестая книга. В это мгновение вошла Жаклина – на большом и указательном пальцах правой руки у нее красовались чернильные пятна, – уселась в кресло, стоявшее по другую сторону камина у высокого шкафа с французскими книгами, и, слегка смущенная чем-то, скрестила руки на груди.
– Ты хорошо съездил, папа?
– Да, детка. А ты как себя вела в это время?
– Ты опять встречался с той дамой?
– С какой дамой?
– Сам знаешь, с той, что приходила к нам в гости.
– Ты имеешь в виду мадам Дарчеллу?
– Ох, пе знаю я ее фамилии! Ты звал ее Сесиль.
– Да, я встречался с ней. Почему ты об этом спрашиваешь?
– Она скоро опять к нам приедет?
– Не думаю.
Тут Анриетта, желая известить тебя, что ужин уже па столе, отворила застекленную дверь и наградила дочь таким взглядом, что та покраснела, заплакала и побежала в ванную комнату – мыть руки.
Что могла означать эта сцепа? Может быть, то была простая случайность, но почему же тогда девочка покраснела, заплакала и бросилась бежать – неужели только потому, что ее смутило поведение матери и твое собственное? Не вернее ли предположить, что она расспрашивала тебя с умыслом, желая проверить обоснованность подозрений, зародившихся в ее маленькой головенке, надеясь выпытать у тебя сведения, которые она таким образом узнала бы первой, и еще – ив этом одна из причин, почему так больше не может продолжаться, почему так бессмысленно дальше скрывать правду и увиливать от решения, позорно стыдясь своего «я» и своего счастья, – разве ты не уловил во взгляде этой девчушки, которая всего каких – нибудь несколько лет назад горячо тебя любила, которая только что ласково подошла к тебе и, наверно, по-прежнему нежно тебя любит, хотя, подражая своей сестре Мадлене, и старается держаться как взрослая, – разве ты не Уловил в ее взгляде легкой насмешки?
Вот о чем ты размышлял, лежа в постели, потому что чашка крепчайшего чая, который ты выпил вечером в «Римском баре», не давала тебе уснуть, несмотря на всю твою дорожную усталость.
За окном припустил дождь, по стеклу застучали крупные капли, медленно сползая вниз извилистыми ручейками. Сложив газету, англичанин снова сунул ее в карман пиджака. За другим окном, по ту сторону коридора, ты еще смутно различаешь под дрожащими, спутанными телеграфными проводами темные пятна домов и деревьев, мелькающих там и сям между холмами, покрытыми виноградниками без листьев.
Но теперь дело сделано, решение принято – ты свободен.
Конечно, еще нужно будет уладить множество мелочей, и жизнь войдет в колею не раньше, чем через два-три месяца, но решающий шаг уже сделан.
Послезавтра утром, в воскресенье, когда ты проснешься около девяти часов на пятом этаже дома пятьдесят шесть по улице Мопте-делла-Фарина, сквозь щели ставней будет светить солнце, а с улицы до тебя донесется итальянская речь.
Первым делом ты выберешься из комнаты Сесиль – к тому времени она, вероятно, уже будет на ногах, – она протянет тебе кувшин с горячей водой, и ты пройдешь через боковую дверь в комнату, которая официально будет считаться твоим жилищем, и разбросаешь на постели белье, а затем начнешь умываться.
Потом вы выйдете на улицу, и, если погода будет достаточно хороша, вы отправитесь за город, чтобы где-нибудь пообедать, например на вилле Адриана, где вам еще ни разу не случалось бывать осенью, а пе то где-нибудь на берегу моря, если так захочет Сесиль, потому что право выбора, как и вообще весь этот день, будет принадлежать ей; но если нависнут тучи, тогда она, может быть, снова поведет тебя поклониться первому римскому чуду, которое она тебе открыла – фреске «Страшный Суд» Пьетро Каваллини в церкви святой Цецилии в Трастевере, куда священник-иезуит каждое воскресенье в одиннадцать часов утра впускает по особому разрешению всех желающих посмотреть роспись.
И поскольку в это время даже в Риме быстро темнеет, вы рано возвратитесь в квартиру Сесиль, и она соорудит тебе ужин, потому что всегда рада показать, какая она искусная повариха, и на этот раз ты снова рано ляжешь в постель.
На другой день, в понедельник, ей придется снова пойти к девяти утра во дворец Фарнезе, на другой день и во все последующие, пока она не получит письма с приглашением поступить на службу в туристическое агентство Дюрье, пока она не заявит о своем уходе и не согласует его с посольством; ты встретишься с ней лишь в полдень, а утром ты постараешься в одиночку осмотреть какой-нибудь из памятников или музеев, которые она скоро уже не сможет посещать вместе с тобой, потому что скоро ее уже не будет в Риме, так что когда ты снова приедешь в Рим и снова навестишь эти места, это уже будет своего рода паломничество туда, где начиналась ваша любовь, ты можешь, например, пойти в Музей терм напротив вокзала, с комнатой Ливии, этим цветущим садом, населенным певчими птицами; или в Ватикан, если ты не успел осмотреть в этом музее все, что хотел, правда, Сесиль ни разу не сопровождала тебя в этих походах, но именпо ради нее, из любви к ней, ты снова пойдешь туда и станешь еще внимательнее изучать эти залы, которых она никогда не видела, отчасти потому, что ей не позволяло время, по и потому, что такова была ее воля, пойдешь, чтобы потом донести до нее дух творений, украшающих эти залы, отделив его от заслоняющей их неприятной, уродующей шелухи.
К тому же этот поход в Ватиканский музей, намеченный на ближайший понедельник, подобно завтрашнему походу, чьим завершением ему, возможно, суждено стать, будет твоей первой – за долгие месяцы – прогулкой к римскому памятнику, предпринятой без Сесиль, он станет, таким образом, самой первой из всех тех прогулок, которые тебе скоро неизбежно придется совершать без нее, когда она переедет к тебе в Париж и никто уже не встретит тебя в доме на улице Монте-делла-Фарина; этот поход в Ватиканский музей будет своего рода прощальной церемонией, предвещающей ее отъезд.
Короче, если ты не используешь оба утра для этой цели, то, наверно, пройдет довольно много времени, пока тебе снова представится эта возможность, ведь ты не сможешь часто отлучаться из Парижа на четыре-пять дней, да к тому же, когда Сесиль уже не будет в Риме, тебе этого и не захочется.
Ты боишься, как бы Вечный город тогда не опустел для тебя, как бы ты не стал в нем тосковать по женщине, из-за которой тебя влекло в этот город, которая удерживала тебя в нем. Разве не резонно предположить, что отныне у тебя будет только одно желание: уладить свои дела в Риме и поскорее сесть в первый попавшийся поезд, даже пе использовав уик-энда, и что ты привыкнешь уезжать отсюда по субботам в тринадцать часов тридцать восемь минут в вагоне первого класса, а еще лучше – в спальном вагоне, тем самым поездом, которым ты уехал в минувшее воскресенье, поездом, покрывающим расстояние от Рима до Парижа куда быстрее, чем тот, что ты выбрал для своего отъезда в понедельник вечером только потому, что в нем есть вагоны третьего класса.
После обеда – это уже решено – ты отправишься бродить в ту часть города, где на каждом шагу видишь развалины древних памятников Римской империи, где, можно сказать, только их и видишь, где как бы отступил и современный, и барочный город, чтобы не нарушать их величавого одиночества.
Ты пересечешь Форум, поднимешься на Палатин, и тут чуть ли не каждый камень, чуть ли не каждый обломок стены будут вызывать в твоей памяти какие-нибудь слова Сесиль, какие-нибудь любопытные мысли и сведения, которые ты вычитал и приберег для нее; стоя у дворца Септимия Севера, ты будешь глядеть, как спускаются сумерки па каменные рога терм Каракаллы, высящихся посреди пиний; ты пойдешь дальше, через храм Венеры и Ромы, и, стоя внутри Колизея, увидишь, как гаснет закат и сгущается тьма, потом ты минуешь арку Константина и проследуешь по улице Сан-Грегорио и улице Черкн вдоль древнего Большого цирка; во мраке ты увидишь слева от себя храм Весты и с другой стороны – арку четырехликого Януса; тогда ты направишься к Тибру и пойдешь вдоль реки до улицы Джулии, а затем вернешься к дворцу Фарнезе, и тогда, по всей вероятности, тебе придется подождать считанные минуты, пока оттуда выйдет Сесиль.
За окном коридора, плохо различимый под шквалом дождя, проходит длинный товарный состав: сначала – платформы с углем, затем – другие, груженные длинными балками, некрашеными автомобильными корпусами, поставленными один против другого, словно надкрылья мертвых букашек, насаженных на булавку; затем вагоны для скота с решетками на окнах, бензоцистерны с узкими лесенками, плоские платформы, доверху наполненные щебнем – будущим балластом на других железнодорожных путях, и, наконец, последний вагон с башенкой и фонарем, правда, не у самого окна, а чуть подальше, в глубине. Молодожены молчат, и он и она поглощены чтением, и он и она вытянули ноги под твою скамью. В коридоре, опираясь на медный поручень, теперь стоит преподаватель, он курит. Мелькнула станция, названия которой ты не успел разобрать.
Священник, сидящий слева от тебя, встает, захлопывает свой требник, укладывает его в черную папку и оставляет на сиденье, чтобы занять место; проходя мимо, извиняется, что вынужден тебя обеспокоить, и, слегка отодвинув дверь купе, тут же исчезает за твоей спиной.
Сейчас одиннадцать часов, через одиннадцать минут поезд будет в Дижоне, – интересно, туда ли едет священник? На вид ему лет тридцать пять, это крепкий, энергичный человек; сидя в своем углу в полном одиночестве, он, видно, изнывал от скуки. Прочел ли он все положенные молитвы или ему попросту надоело? Как много скрывает сутана от посторонних глаз! Она, конечно, кое о чем свидетельствует, но сколько всего можно утаить под этим облачением! Разве узнаешь, кто он – отец-иезуит или учитель в коллеже, сельский кюре или викарий городской церкви? Он носит одежду, свидетельствующую о его духовном сапе, о том, что он ежедневно читает молитвы и служит обедни, но в черных складках его сутаны ты не сыщешь ни единого указания на его образ жизни и на повседневные занятия, на среду, с которой он связан.
Куда он едет? Вероятно, куда-нибудь дальше Дижона, если судить по его поведению; надо думать, дальше, но не намного, потому что у него нет с собой никакого багажа, кроме этой черной папки. Что же заставило его собраться в путь? Маловероятно, чтобы, подобно тебе, он ехал к женщине, может быть, он гостил у своих родных или ездил повидаться со старушкой матерью; наверно, у священников, как и у всех людей, тоже иногда бывает отпуск; наверно, им тоже позволяют изредка путешествовать по собственной охоте, да только сезон не слишком подходящий… Но вряд ли ои путешествует по долгу службы, точнее, в силу того, что в его жизни соответствует понятию служебного долга, не совсем ясно, зачем ему курсировать между Парижем и Дижоном, если только он не ученый, ездивший в Париж читать лекцию и знакомиться с какими-нибудь документами в Национальной библиотеке на улице Ришелье, где ты в минувший понедельник вечером, возможно, столкнулся с ним, сам того не заметив, – впрочем, на ученого он не похож.
Преподаватель обернулся, он входит в купе, садится, глядит на часы, снимает очки, достает из кармана футляр, вынимает оттуда замшевую тряпочку и снова протирает стекла.
У этого человека па лице прямо-таки написано, что он преподаватель и привык разгребать старый интеллектуальный хлам; в тех же случаях, когда по лицу этого точно не определишь, людей его типа легко выдает костюм, книги, которые они читают, манеры, жесты; зато у его соседа все человеческое заслонено сутаной, духовным саном и требником.
Вряд ли он сейчас едет в Рим, однако возможно, он уже бывал там раньше, возможно, он мечтает там побывать, чтобы увидеть папу, смешаться с этой толпой людей в сутанах, которые, словно рои жужжащих мух, заполняют все улицы, – толстые и худые, молодые и старые, – наверно, он видел или скоро увидит совсем другой Рим, совсем не похожий на тот, что за эти два года показала тебе Сесиль.
Оторвав взгляд от своего итальянского разговорника, молодой супруг заметил, что место напротив него пустует, его молодая жена, сидящая рядом, уже отложила в сторону женский журнал, теперь она листает путеводитель и разворачивает план какого-то города, ты видишь, что это Рим.
Чтобы священник мог снова войти в купе, ты убираешь ноги, он достает из папки, лежащей на скамейке, свой требник, но пе открывает, а сует в карман, глядя куда-то вдаль сквозь пелену дождя.
Недовольство, отразившееся на его лице, нервная судорога, которая сводит его тонкие пальцы, – чем их объяснить: глубокой и тайной неудовлетворенностью, сомнением во всем том, что символизирует его облачение; или сожалением, что путь, который он избрал, – он и сам не смеет признаться себе в этом до конца, – это не его путь, да и вообще – тупик, а может быть, это следствие временных мелких неприятностей, тень, неожиданно нависшая над его жизнью; в этом случае вполне подтвердилось бы предположение, что он ездил в Париж проведать больного родственника, а может быть, он парижанин и его больной родственник живет в Буре или Маконе?
Но может быть, за этим напряжением скрывается не воспоминание, а тревога; может быть, это не тень прошлого на его лице, а предвестье будущего, ибо и он тоже должен принять важное решение, быть может, даже в эту самую минуту, или, быть может, это произошло мгновение назад, когда вместо того, чтобы вновь углубиться в свой требник, как ты ожидал, он брезгливо супул его в карман, может быть, именно тогда оп принял решение еще важнее того, что отправило в путь тебя, может быть, он задумал отказаться от этих молитв и от этого платья и теперь, лишившись всего, но обновленный, хочет окунуться в свободу, которая прежде страшила его, леденя душу.
Нет, он спокоен, просто он ворчит про себя; он будет носить сутану всю свою жизнь, наверно, он служит надзирателем в каком-нибудь небольшом коллеже, наверно, он с утра до вечера шпыняет мальчиков – сверстников твоих сыновей, и они уважают его за то, что он отлично играет в футбол!
Преподаватель, сидящий напротив тебя, глядит в окно коридора, видно, оп узнал по какой-то примете, что поезд подходит к станции, оп встает, надевает пальто, берет под мышку портфель, и англичанин тоже надевает пальто, берет свой чемодан и выходит. Ты готов биться об заклад, что он представитель лондонской виноторговой фирмы, который приехал сюда договориться о покупке вин нового урожая.
Все гуще сеть рельсов и проводов, за окном первые дома Дижона.
Тебя тянет размять ноги. Роман, который ты купил на перроне Лионского вокзала и который до сих пор даже не раскрыл, все так же лежит на сиденье рядом с тобой; уходя, ты слегка подвигаешь книгу – так, чтобы твое место считалось занятым.








