412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мишель Бютор » Изменение » Текст книги (страница 10)
Изменение
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 09:16

Текст книги "Изменение"


Автор книги: Мишель Бютор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

Мотороллеры и трамваи разбудили тебя в тесном и шумном номере отеля «Квиринале». Ты открыл ставни и стал ждать рассвета.

Дел у Скабелли оказалось немного; тебе без труда удалось точно в назначенный час явиться в маленький бар на площади Фарнезе.

Один уик-энд вы как-то посвятили Борромини, еще один прошел под знаком Бернини, другие были отданы Караваджо, Гвидо Рени, фрескам раннего средневековья, мозаикам первых веков христианства, но чаще всего вы знакомились с тем или другим периодом империи: с царствованием Константина (его триумфальной аркой, базиликой Максенция, фрагментами его гигантской статуи в Капитолийском музее), с эпохами Антошшов, Флавиев, Юлиев (их храмами, дворцами на Палатине, Золотым Домом Нерона), и, рассматривая гигантские руины, разбросанные в разных местах города, ты пытался представить себе памятники такими, какими они были в пору своей молодости, вообразить Рим таким, каким он был в расцвете своей дерзкой отваги; поэтому вы бродили вдвоем по Форуму не просто среди каких-то жалких камней, разбитых капителей или внушительных кирпичных стен и цоколей, а окунались в мир ‘величественной грезы, которая была дорога вам обоим и становилась все более осязаемой, реальной и достоверной после каждой очередной прогулки.

Ваше паломничество, ваши поиски, ваши странствия вели вас от обелиска к обелиску, но ты понимал: если вы будете изучать по порядку все, что предлагает Рим, то рано или поздно вам придется проделать путь от одной церкви святого Павла до другой, от одного храма святого Иоанна до другого, от святой Агнессы к святой Агнессе, от церкви святого Лаврентия к его базилике, чтобы представить себе или, вернее, уловить, почувствовать и воспринять образы, связанные с этими именами, ибо они, вне всякого сомнения, ведут к удивительным открытиям, относящимся к тому самому христианскому миру, о котором существует столь ложное представление, к миру, который все еще продолжает разваливаться, гнить и обрушиваться на тебя, – миру, от обломков и тлена которого ты пытаешься спастись в самой его столице, но ты не решался лишний раз заговорить об этом с Сесиль, зная, что она не захочет тебя понять – из чисто римской суеверной боязни заразиться.

В прошлом месяце целью ваших странствий был Пьетро Каваллини, а в минувшую пятницу в маленьком баре на площади Фарнезе, где вы встретились, чтобы пойти пообедать на Ларго Арджентина (в будний день ты не мог уходить особенно далеко), ты сказал, что странно, как это вы оба, собирающие подобно Изиде и Гору по кусочкам тело своего Озириса, до сих пор не пустились на розыски того, что осталось здесь от сделанного Микеланджело, чтобы собрать воедино разрозненные следы его трудов в этом городе.

Она рассмеялась:

– Я вижу, к чему ты клонишь: ты имеешь в виду Сикстинскую капеллу; ты хочешь хитростью заманить меня в ненавистный мне Ватикан. Да ведь это же раковая опухоль на теле города, сосущая соки блистательной римской свободы, это просто-напросто нелепо раззолоченное осиное гнездо. Не спорь, ты до мозга костей отравлен христианством, глупейшим ханжеством; у последней римской кухарки куда меньше предрассудков, чем у тебя. О, я так и знала, что в один прекрасный день ты об этом заговоришь, но я слишком боюсь этой всепроникающей отравы, она уже отняла у меня слишком многое, а теперь отнимает тебя, – я ни за что не сделаю такой глупости, я и близко не подойду, а уж тем более с тобой, к этим проклятым стенам, где все будет поощрять твое малодушие.

И при этом она была очаровательна, она смеялась над собой и над собственным гневом и целовала тебя, чтобы увериться в своей власти, и было совершенно бесполезно втолковывать ей, что она не права, и пытаться ее образумить.

– Но если тебе так хочется, мы можем посмотреть Моисея, а кстати, знаешь, в капелле Сант-Андреа-делла – Валле, в двух шагах от моего дома, собраны старинные копии главных скульптур Микеланджело.

Шум поезда меняется снова – значит, туннель кончился. Аньес постукивает пальцами по узенькой металлической пластинке, на которой написано: «Е pericoloso sporgersi»,[9]9
  Высовываться опасно (ит.).


[Закрыть]
и подавляет долгий зевок. Мелькают освещенные окна контор, вывеска под фонарем – вокзал Ульцио Клавьере.

Беретти или Перетти, а может, Черутти, нет, Черетти – на паспорте ты прочитал именно «етти», – извинившись, выходит, пропускает в коридоре женщину в длинном манто из белого меха и в белоснежных изящных туфельках – вне всякого сомнения, итальянку, – а его спутник Андреа, взяв рюкзак, лежавший возле тебя, кладет его к себе на колени: как видно, он знает, чувствует, что ему скоро сходить, должно быть, оба едут в Турин.

Аньес и Пьер берут у служащего ресторана в синей куртке два талончика на ужин в первую смену, а ты – талончик на вторую смену, отчасти по привычке, отчасти для того, чтобы не слишком долго тянулось время после ужина, пока не потушат верхний свет, пока синеватая жемчужина внутри плафона не начнет рассеивать свои тусклые успокаивающие лучи. Ты голоден, но тебя мутит; ты голоден, но тебе не хочется есть, тебе следовало бы выпить вина или чего-нибудь покрепче; этот голод отчасти вызван скукой и унынием, так что лучше подождать, пока ты по – настоящему проголодаешься.

Фазелли, то есть нет, Фазетти или Мазетти, извинившись, входит и садится рядом с Андреа, потом кладет на колени свой рюкзак, стоявший между Пьером и Лоренцо, который на этот раз не взял обеденного талончика, а стало быть, сойдет в Турине, где его ждет жена – наверное, ровесница Анриетты; услышав, как в замке поворачивается ключ, тот самый, что надет на одно кольцо со щипчиками (ими Лоренцо в настоящую минуту приводит в порядок свои ногти), она опустит в кипящую воду спагетти, – а может быть, его ждет и дочь, чуть постарше Мадлены (он наверняка женился раньше тебя), которая, наверное, уже причиняет ему огорчения.

Дочь, поджидая его, накрывает на стол, или нет, вернее, так: ее не окажется дома, она ушла, сославшись на то, что обедает у подруги, хотя на самом деле сговорилась с дружком, и мать заявила: «Вот погоди, пусть только отец вернется из Франции», – и та ударилась в слезы.

Канетти или Панетти, расстегнув один из кармашков рюкзака, вынимает оттуда нож, хлеб и масло, передает ломоть Андреа, а тот разворачивает пакет, где лежит тонко нарезанная кружками копченая колбаса.

Сейчас итальянцы слезут – все трое; шагая почти что в ногу, они вместе пройдут по перрону до самого турникета, а там рабочие попрощаются с Лоренцо сердечно и шумно, точно знакомы с ним много лет, потом их пути разойдутся, и, может быть, они никогда в жизни больше не встретятся, а если случайно столкнутся на улице, не заметят друг друга.

Завтра опоздавшая почта задержит синьора Лоренцо в конторе, он пойдет обедать не раньше часа, заставив и секретаршу задержаться, чтобы отстукать ответные письма на машинке «Скабелли» устаревшего образца, которую вот уже год секретарша просит заменить, и оба будут злы друг на друга, – должно быть, в предвидении этой сцены да еще от усталости и голода у него и вытянулось лицо, еще недавно совсем безмятежное.

Оглядев ногти, он прячет кольцо со щипчиками в карман и потом поднимает на тебя взгляд, чуть настороженный, словно ты напоминаешь его директора, словно он опасается, что ты превратно истолкуешь его невинную заботу о своей внешности. (Может, он что-то скрывает, и ему показалось, что он себя выдал. Может, он так тщательно приводил в порядок свои руки не ради жены, а ради другой женщины, она ждет его у турникета, и он пойдет с ней обедать в какой-нибудь ресторан на площади Сан – Карло.)

И вдруг в устремленном на тебя взгляде ты читаешь недоумение и нечто вроде жалости, словно это твое лица изменилось, словно ты осунулся и глаза у тебя блуждают, словно ты постарел на много лет с той минуты, когда он ц последний раз внимательно всматривался в тебя; он отворачивается.

Официант из вагона-ресторана звонит в колокольчик, сталкиваясь в проходе с согбенной женщиной в черном, с итальянкой, похожей на тощую Сивиллу Кумскую, на старую госпожу Да Понте. Пьер захлопывает книгу, которую уже давно не читает, встает и, поправив перед зеркалом галстук, перешагивает через твои ноги.

В сгущающемся мраке мелькает освещенный вокзал Буссолино. Теперь выходит и Аньес. Поезд углубляется в туннель, и его громыхание становится глуше.

Расплатившись в баре на площади Фарпезе, ты обернулся к ней и сказал:

– Может, мы успеем сходить туда еще до обеда. – Но когда вы добрались до Корсо, двери величавой церкви Сант-Андреа-делла-Валле были закрыты, вам удалось попасть туда только вечером, и в капелле было так темно, что вы, можно считать, ничего не увидели.

Солнце уже зашло; поднялся холодный ветер, завивавший на мостовой клубы лиловой пыли; вы торопились, чтобы попасть в церковь Сан-Пьетро-ин-Винколи до ужина: ты считал, что это самое подходящее время. Ты помнил, что видел Моисея (уж не в тот ли раз, когда ездил с Анриеттой?) почти в полном мраке, только он один был освещен, и так резко, что его рога и в самом деле казались лучами света.

Главный вход был заперт, на Рим опускалась ночь, звезды загорались над Ватиканом, над зыбким маревом, поднимавшимся от улиц, где среди темнеющих крыш вспыхивали лампы и неоновые вывески, и над многоголосым гулом, в котором слышался скрежет тормозов и громыханье трамваев, а из-за закрытых дверей плыли звуки органа и приглушенные песнопения, это означало, что в храме идет служба.

Вы обогнули церковь, миновали монастырский сад; шла вечерняя служба – освящение святых даров, – алтарь был озарен свечами и электрическими лампочками; курился ладан, в глубине нефа коленопреклоненные женщины бормотали молитвы; в церкви было много иностранцев, опи, стоя, разглядывали Моисея, его мраморная поверхность, казалось, лоснится от масла или растопленного желтого сала, как у статуи какого-нибудь древнеримского бога.

Сесиль потянула тебя за руку, и вы снова очутились на унылой улице Кавура.

– Лучше придем сюда снова завтра, – сказала она.

– Но ведь нам еще так много надо посмотреть.

– Что же именно, если не считать – а мы их считать не будем – твоих пророков, сивилл, «Страшный Суд» и «Сотворение мира»?

– Ну хотя бы церковь Санта-Мария-дельи-Анджели возле терм Диоклетиана и Картезианский монастырь.

– Там, где эта ужасная статуя святого Бруно работы какого-то француза?

– Гудона. Его, конечно, лучше смотреть в Париже. Но, кстати, святой Бруно – один из самых трогательных святых во всем мировом искусстве.

– Ну, а если отрешиться от искусства?

– Не знаю, сам святой мне не внушает доверия.

– Зато другие святые тебе его внушают: ты должен как от чумы бежать от освящения святых даров или уж однажды пойти полюбоваться этой службой в твой любимый великий собор святого Петра, насладиться, проникнуться ею и раз и навсегда излечиться от недуга; только не рассчитывай, что я пойду с тобой, я буду ждать в траттории, должен же ты подкрепить свои силы после такого жестокого испытания, а потом, когда тебе будут грезиться гигантские святые Бруно, я буду охранять твой сон – увы, только часть ночи… Поцелуй меня.

– Не здесь. В пиццерии.

За столиком играли в тарок рабочие, один уже был изрядно пьян.

– И еще мы должны посмотреть «Христа у крестного древа», кажется, это в церкви Санта-Мария-сопра-Минерва, единственной готической церкви в Риме.

– Это одна из самых уродливых церквей в мире; она в нашем квартале, мы можем пойти туда от дворца Фарнезе.

– А потом позавтракаем где-нибудь возле Порта Пиа, но там только одна сторона ворот работы самого Микеланджело.

– Мы все это проверим по моему довоенному синему путеводителю; но есть еще одна его вещь – «Пьета», ее я никогда не видела – это на какой-то вилле, довольно далеко отсюда, – ты не помнишь?

Наутро вы взяли такси и поехали на виллу Сан-Северино, по, очутившись у ее дверей, обнаружили, что она открыта только по понедельникам от десяти до двенадцати.

Так у вас оказалось сколько угодно времени, чтобы без помех рассмотреть Моисея в церкви Сан-Пьетро-ин-Винколи – задолго до начала вечерней службы, задолго до захода солнца, вдвоем в безлюдном и очень холодном нефе, при полупотушенном прожекторе; статуя казалась привидением на чердаке, но беда была не в том: переходя с места на место, от произведения к произведению, ты чувствовал, что тебе недостает чего-то главного, чего ты не мог увидеть из-за Сесиль, и хотя ты не говорил ей ни слова, ты знал, что и она об этом думает, и вас обоих преследуют эти пророки и сивиллы, этот не увиденный вами «Страшный Суд»; понимая бессмысленность вашей нынешней прогулки, вы оба молчали, вам было ни к чему признаваться друг другу в вашем общем разочаровании, говорить вслух: «Да, да, Моисей, но ведь кроме него…» – потому что вы оба слишком хорошо знали, что еще есть в Риме, кроме Моисея, и с горечью стыда и боли ощущали собственную трусость – другого названия это не заслуживало, – и даже если перед запертой дверью виллы Сан – Северино вы оба в первую минуту не сдержали досады, вы тут же подавили ее, слишком хорошо понимая, что, как бы пи потрясала «Пьета», она не в силах спасти положение, заполнить пустоту.

Потом Сесиль занималась стряпней на Монте-делла – Фарина, а ты, растянувшись на диване, перелистывал номер журнала «Эпока», и она обернулась к тебе, вытирая руки полотенцем с трехцветной полоской.

– В иные дни мне до того тошно глядеть на Рим…

– Когда у тебя отпуск?

– Вот именно – все только во время отпуска; в этой комнате ты бываешь только в свободные часы, а в Рим приезжаешь только ради «Скабелли», вот и сейчас ты вернешься в свою гостиницу. Если бы я хоть могла тебе верить, если бы ты дал мне хоть какое-то доказательство…

(Для того чтобы дать ей это доказательство, ты и выехал сегодня утром поездом восемь десять.) А потом вы оба легли, потушили лампу, ты изредка поглядывал на светящиеся цифры часов у себя на руке, и она шепнула:

– Приходи завтра утром пораньше, я приготовлю чай и поджарю хлеб. – И ты закрыл ей рот поцелуем, а наутро забыл о ее приглашении.

За окном поверхность земли теперь так же черна, как ее недра (поезд грохочет уже иначе, чем в туннеле), а на небе теперь видны только редкие зеленоватые просветы, редкие облака, которые еще можно различить, и между ними кое-где поблескивают звезды, а на холмах огоньки домов и на дорогах – фары машин.

В Париже, куда Сесиль приехала в отпуск (а у тебя тогда отпуска не было), примерно в ту же пору, что сейчас, отсидев в конторе томительные часы до полудня, точно ты не директор, а рядовой служащий, ты встретился с нею внизу, где она ждала тебя под дождем в светло-желтом плаще с капюшоном, засунув руки в карманы и поставив ноги так, чтобы на них не текло с плаща.

– Ну и погода!

– Ты не хочешь меня поцеловать?

– Не здесь, дорогая, не в этом квартале. Я в отчаянии, что тебе пришлось стоять под дождем. В другой раз…

– Пустяки! В другой раз ты вынужден будешь обедать с женой…

– Не каждый же день.

– Почти каждый.

– Не только с женой; у меня будут и деловые встречи, как в Риме.

– Тем меньше останется на мою долю.

– Ты же пробудешь здесь две недели…

– Они промелькнут быстро, я знаю. Мы опять сядем в поезд…

– Не думай об этом заранее. Куда мы пойдем?

– Здесь ты – мой гид.

У нас слишком большой выбор. Что ты предпочитаешь?

– Решай сам, мне хочется, чтобы для меня это было сюрпризом.

– А какой берег – правый или левый?

– Правый берег – это твоя служба, левый берег – это твоя жена, выбрать нелегко.

– Тогда поедем на острова. Не знаю, что там есть, по что-пибудь мы наверняка найдем. А вот и такси.

Справа сквозь влажное от дождя стекло, за повернутым к тебе в профиль лицом Сесиль – оно понемногу смягчалось – ты увидел проплывавшие мимо ворота Лувра, за ними Триумфальную арку на площади Карусель и вдалеке, смутно – Обелиск на площади Согласия, а потом, когда вы поехали берегом Сены, над крышами домов – серые башни собора Парижской богоматери.

Вы устроились в маленьком, выходящем на набережную ресторанчике, где столики были покрыты скатертями в белую и красную клетку.

– Я говорил о тебе с Анриеттой…

– Что?!

– Да нет, я ей ничего не сказал, не волнуйся. Просто я подумал, что тебе любопытно познакомиться с нею, увидеть мой дом, детей, и потом – мы ведь решили, – раз уж все равно когда-нибудь ей придется сказать… Придется ведь, правда?

– Да, конечно, придется.

– А раз все равно придется, так не воспользоваться ли случаем, не подготовить ли ее исподволь, – ведь мы с тобой всегда говорили, что лучше обойтись без драм, правда?

– Да, говорили.

– А значит, необходимо, чтобы вы познакомились. Увидишь, она тебе понравится; все пройдет как нельзя лучше; она тоже тебя оценит, и все окажется гораздо проще в тот день, когда придется ей сказать.

– Да, гораздо проще – для тебя.

– Зачем ты надо мной насмехаешься? Разве это мне пришло в голову? Я предпочел бы скрыть, что ты находишься в Париже; это ты мне твердила, что не надо делать из мухи слона, что по сути все обстоит гораздо проще, что надо смотреть правде в глаза, что я должен отделаться от моих старомодных взглядов: они-де навязаны мне мещанским и религиозным воспитанием, и я от них никак не могу избавиться. Не ты ли повторяла мне это сотни раз? Вот и я рассказал ей об одной даме из Рима, назвал твою фамилию (впрочем, не помню точно, назвал или нет), объяснил, что многим тебе обязан, что мы должны тебя пригласить, иначе это будет невежливо…

– И как она к этому отнеслась?

Как отнеслась, не знаю. Но она предложила мне на выбор понедельник или вторник, что тебе больше подойдет. Само собой, она что-то подозревает, но в то же время ей любопытно, и, наверное, при ее религиозном и мещанском воспитании… ведь это она воспитана в религиозном и мещанском духе, и она не стремится от него избавиться, с годами он дает себя знать все сильпее, на все давит, все омрачает; когда я с ней познакомился, она была другой, вот почему я не могу ее больше выносить, и меня так тянет к тебе, потому что ты – мое освобождение, ты ведь это знаешь; но в то же время я должен стараться щадить ее, насколько это возможно, потому что у нас дети, потому что… да ты прекрасно знаешь почему, я за то и люблю тебя, что ты все понимаешь, и ты сама же мне все это говорила, для тебя все это просто, и для меня просто, когда я с тобой, а с ней… О, она ничего не говорит, особенно сейчас, – ничего, да ей и не надо ничего говорить, но с ней все так нелепо, так безнадежно усложняется, ты понимаешь, о чем я?

– Конечно, понимаю.

– Зачем же ты вызываешь меня на эти мучительные объяснения? Само собой, если ты не хочешь приходить – нет ничего проще. Она не станет делать из мухи слона.

– Да нет, я хочу прийти, хочу увидеть твой дом, окна, которые выходят на купол Пантеона, обстановку, которая тебя окружает, твои книги, твоих детей, твою жену, конечно, я хочу воочию увидеть, какое у нее лицо, и понять, что кроется за ее молчанием, за ее презрительной застывшей улыбкой, которую ты мне описывал, хоть и не часто (ты ведь не часто рассказываешь мне об этом в Риме, ты как-то отстраняешь все, что составляет твою парижскую жизнь, словно хочешь доказать, что ее не существует, по крайней мере для меня, словно хочешь быть в моих глазах только тем, кого я вижу перед собой, увы, очень редко) – хоть и не часто, но в таких словах, с такими недомолвками и так тебя при этом передергивало, что эта улыбка из головы у меня не выходит, я хочу узнать, какова же она, эта женщина, за которую ты так держишься.

– Не ревнуй, у тебя нет никаких оснований.

– Я и не ревную; как я могу ревновать, когда я знаю, что со мной ты молодеешь, мне довольно видеть тебя в Риме и видеть, каким ты становишься здесь, в Париже. Я не ревную, раз я решила вступить в схватку с чудовищем прямо в его логове.

– Это она-то чудовище? Несчастная, жалкая женщина, которая хочет, чтобы я вместе с ней погряз в пучине скуки.

– Я приду к ней, к этой бедной женщине, можешь ей передать, приду в понедельник; она меня примет, я хорошо сыграю свою роль, роль светской дамы, которая держится очень просто, я полюбуюсь на нее, она на меня, мы будем любезны друг с другом.

– Это ты будешь любезна.

– Мы обе будем любезны. Вот увидишь, я ее знаю. Я буду делать вид, будто знакома с тобой весьма отдаленно, будто ты и в самом деле чем-то мне обязан.

– И она ни о чем не догадается?

– Она сделает вид, что нет.

– Только не надо смеяться.

– Тебе не захочется смеяться. Ты не почувствуешь ни малейшего желания говорить мне «ты». Хоть ты и называешься господин директор, на самом деле ты ребенок, во всяком случае, когда ты со мной, за это я и люблю тебя, мне хотелось сделать из тебя мужчину, твоей жене это не удалось, хотя с первого взгляда этого и не скажешь… Она добилась лишь того, что в тебе появилось, что-то старческое, а ты с этим не желаешь мириться, и ты прав. Ты предоставишь нам свободу действий. Мы будем вести себя безукоризненно. Все пройдет как нельзя лучше. Вот увидишь, она мне понравится. Она тоже меня оценит. Ты будешь сидеть как на раскаленных угольях, а мы будем говорить друг другу любезности. Под конец я скажу ей, что провела у вас прелестный вечер, она пригласит меня заходить еще, я приму приглашение. Видишь, ты зря опасался, я не питаю к ней ненависти. Да и с чего ты взял, что я ее ненавижу?

– Стало быть, решено – в понедельник?

– В понедельник.

Больше говорить было не о чем. Оставалось лишь ждать предстоящей встречи. А пока пора было приступать к закускам, вам их давно уже подали. Тебе надо было торопиться, время истекало. Жуя маслины, ты смотрел сквозь стекло, как дождь барабанит по большой черной машине, за которой виднеется абсида собора Парижской богоматери.

Ромбы отопительного мата волнообразно выгибаются, точно чешуйки на коже громадной змеи. Только огоньки домов на равнине, автомобилей и вокзалов видны теперь сквозь отражение в стекле, они проносятся беглыми бликами, прошивая зеркальное отражение купе и в нем профиль итальянского рабочего – г того, что помоложе.

Наконец перед самой Генуей небо над Средиземпым морем прояснилось после тусклого, холодного рассвета, после мучительной ночи, к исходу которой у тебя затекли руки и ноги, всю эту ночь вы ехали под проливным дождем через римскую Кампанью, где не видно было ни единого огонька, если не считать мелькавших время от времени станций, почти совсем пустынных – только сновали взад и вперед какие-то тележки да что-то выкрикивали, помахивая мерцающими фонарями, невидимые или удалявшиеся по мокрой платформе люди, – всю эту ночь ты, что называется, не сомкнул глаз, то и дело поглядывая на часы, подсчитывал, сколько еще осталось до рассвета, до французской границы, до следующей ночи, до прибытия в Париж, до той минуты, когда ты, наконец, сможешь лечь в свою постель на площади Пантеона, номер пятнадцать, и бормотал про себя одно за другим названия станций, которые ты помнил чуть ли не наизусть, – по крайней мере, главные из них, где поезд делал остановки, и другие, с которыми были связаны хотя бы ничтожные личные ассоциации, или какие-нибудь события мировой истории, или памятники, – и наблюдал за беспокойно ворочавшейся во сне Анриеттой, которая понемногу придвинулась, прижалась к тебе, чтобы согреться, уронила голову тебе на плечо, – глядел на ее волосы и гладил их, как не гладил уже давно, пожалуй, с самой войны, как мечтал ласкать ее в залитом солнцем Риме, когда вы впервые, много лет назад, заговорили об этой поездке, – и, лаская ее, думал, что отныне, пожалуй, только когда она спит, ты можешь ощущать ее по-настоящему своей, действительно быть с ней рядом, что после этой злополучной поездки, после этой неудачной попытки повторить свадебное путешествие между вами встал, разделяя вас своей громадой, Рим, который должен был вас сблизить, – Рим, к которому ты испытывал такое жгучее влечение, никогда еще не овладевавшее тобой с такою силой, как теперь, когда ты от него удалялся, лишаясь его, разлученный с ним этой женщиной, которую ты ласкал с ненавистью, – Рим, который ты так жаждал узнать и постичь, с тех пор как эта женщина, забывшаяся тревожным сном и что-то жалобно бормотавшая у тебя на плече, открыла тебе, что ты ничего не можешь о нем сказать; она жалобно сетовала на свое горькое разочарование, но, конечно, не способна была тебе помочь, потому что в этой области, где она все больше и больше чувствовала себя чужой, она возлагала все надежды на тебя, ожидая, что ты откроешь ей дорогу в Рим и там она вновь обретет тебя таким, каким знала когда-то, в пору вашей первой довоенной поездки вдвоем.

Наконец небо прояснилось, облака рассеялись – хотя дождь перестал уже после Пизы, они по-прежнему нависали, низкие и тяжелые, как бывает в эту пору в Париже, и искажали окрестный пейзаж и цвет совершенно гладкого моря, – и в притихшем купе, где неумолчно звучали только басы колес, гудели рельсы да неумолчно дребезжали плохо привинченные металлические предметы, все пассажиры стали открывать глаза, разминать руки, вертеть головой и приглаживать взъерошенные волосы.

Наконец острые лучи зимнего солнца пробились сквозь слой свалявшейся клочковатой шерсти, наконец вы нарушили молчание, и она сказала тебе:

– Мы выбрали неудачное время для поездки в Рим.

Ты понимал, что она пытается найти тебе оправдание, как бы не желая упрекать тебя за то, что ты умышленно выбрал неудачное время, чтобы отбить у нее охоту поехать туда снова и мешать тебе еще раз, она старается вычеркнуть из памяти эти несколько дней, понимая в глубине души, что это невозможно; крах, которым закончилась эта поездка, и отчуждение, возникшее теперь между вамп, лишь подтверждали, подчеркивали крах, к которому, по ее мнению, пришел ты сам и который она ставила тебе в вину, равно как и отчуждение между вами, – она вот уже несколько лет ощущала его все явственнее и надеялась, что его поможет преодолеть город, где, она угадывала, укрылось твое былое, подлинное «я», но на беду оно существовало только в твоих мечтах, теперь это было очевидно, а ты даже не стремился к тому, чтобы эти мечты обрели плоть, так что она имела все основания тебя презирать.

Наконец в глубине ее глаз ты уловил обычную улыбку; она попыталась одним скачком преодолеть пропасть, соединить края раны; она заговорила о Париже, о детях, которые ждали вас у ее родителей; контакт налаживался, восстанавливался, привычный контакт, который больше не устраивал ни тебя, ни ее, все же это было лучше, чем ничего, и было важно, чтобы восстановился хотя бы он, потому что в ту пору ничего другого, никакого выбора у тебя не было.

Вы проехали Турин, – и тот самый пейзаж, который теперь погружен во тьму, несколько мгновений сверкал на солнце; сначала холмы, покрытые снегом, а следом за ними горы; но по мере того, как, минуя туннели, вы поднимались все выше, стекла запотевали, а потом покрылись изморозью, и широкий простор, долины и деревни, которые только что утонули в сумерках, тогда исчезли за сплошным пологом белого леса, по которому какой-то ребенок ногтем стал чертить буквы и лица.

По ту сторону границы, когда поезд миновал таможню, стекла вновь стали прозрачными, но за ними лежал снег, потом на Юре пошел дождь, а в Маконе уже стемнело, и километры тянулись так долго, что усталость снова одолела тебя, а лицо Анриетты снова стало угрюмым.

Когда проезжали лес Фонтенбло, где Великий Ловчий кричал тебе: «В уме ли ты?» – тебе вдруг неодолимо захотелось поскорее очутиться в Париже, в своей квартире, в своей кровати! И когда вы оба, наконец, вытянулись под одеялом, она шепнула:

– Спасибо тебе, но я пальцем не могу шевельнуть от усталости, мы так долго ехали.

Она повернулась на подушке и мгновенно уснула.

О, ты отлично знал: она благодарила тебя не за то, что ты возил ее в Рим, потому что по сути дела ты так и не открыл ей дороги в Рим, а за то, что ты привез ее обратно в Париж, где, если она и отдалится от тебя, теперь уже навсегда, у нее по крайней мере останутся дети, привычная обстановка, привычные стены и привычный уклад.

В дверях какой-то человек, старик с бородой, как у Иезекииля, резко повернув голову, смотрит направо, потом налево, с минуту приглядывается к своему дрожащему в стекле отражению, совершенно отчетливому и только кое-где пробитому плывущими вдали огоньками.

Наступила суббота, и, конечно, для вас обоих было большой радостью увидеться, поцеловать друг друга.

– Ну как, привыкаешь к своему Парижу?

– Я привыкла к нему уже на вторую ночь. По улицам хожу так уверенно, точно никуда не уезжала. Конечно, за это время все изменилось, магазины выкрашены по – новому, и часто они торгуют не тем, чем прежде: там, где была черная с серым вывеска галантерейной лавки, теперь красная вывеска книжного магазина, – но мне все кажется, что город просто принарядился ради встречи со мной.

– А я-то мечтал показать тебе все сам, открыть для тебя Париж, как ты открываешь для меня Рим.

– Этого я и жду от тебя.

– Но тебе ведь уже все знакомо.

– Я все забыла, мне надо все увидеть заново. Я вспоминаю улицы, только когда они передо мной – помолодевшие или постаревшие. Я уверена, что ты знаешь замечательные места, куда я ни разу не заглядывала...

– Но как угадать – какие?

– Нелепый вопрос! Веди меня! Куда бы ты меня ни привел, я найду что-нибудь такое, что любила прежде и о чем смутно тоскую в Риме, или что-нибудь новое, и у меня будет лишняя причина жалеть, что придется так быстро вернуться в Рим, ведь когда тебя там нет, я чувствую себя одинокой, с тех пор как имела глупость привязаться к тебе.

Стоял чудесный день бабьего лета, вы шли из центра по авеню Оперы.

– В Лувре есть новые залы, которых ты не видела, но не проводить же нам такой день в музее.

– Но ведь мы с тобой никогда не упускаем случая лишний раз заглянуть на виллу Боргезе и во дворец Барберини.

– Так то в Риме.

– По-моему, я должна вести себя в Париже так же, как ты в Риме.

– Тогда нам надо так же тщательно взяться за изучение Парижа.

– Ну что ж, значит, мне надо бывать здесь почаще, оставаться подольше или же перебраться сюда совсем. А пока я полностью полагаюсь на твой вкус, повинуюсь малейшим твоим желаниям. Когда ты был в этих залах в последний раз?

– По меньшей мере год назад, а может, и два, не помню.

– А сегодня тебе захотелось пойти туда, потому что я здесь, но именно потому, что я здесь, ты не решаешься пойти, боишься, что мне будет скучно, а ведь я не так уж невосприимчива к живописи. Откуда этот неожиданный страх, это сомнение, точно я вдруг стала тебе чужой? Ведь наши вкусы совпадают. В Риме ты говоришь мне тоном, не допускающим возражений, и глаза твои горят так, точно нас ожидает небывалое наслаждение, а тв‹^й голос дрожит от восторга: «Во что бы то ни стало надо посмотреть такую-то церковь, такие-то развалины, такой-то камень – он лежит посреди поля или вмурован в стену дома», – и я каждый раз следую за тобой не просто из покорности, а всей душой разделяя твой пыл.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю