Текст книги "Изменение"
Автор книги: Мишель Бютор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
И она еще будет подбадривать, поддерживать тебя, и, к своему стыду и отчаянию, во тьме римской ночи ты увидишь на ее лице улыбку торжества – увы, совершенно иллюзорного, которую она попытается утаить от тебя, полагая, что подыгрывает тебе и тем самым помогает.
Лежа вдвоем в ее постели, над которой висят снимки Парижа, вы будете разговаривать и ласкать друг друга; но нет, если ты хочешь, чтобы она поверила, что, найдя для нее в Париже работу и жилье, где вы могли поселиться вдвоем, пусть даже временно, ты потом от всего отказался, слишком ясно поняв, насколько хрупка твоя любовь и как неразрывно связана с Римом, – надо объясниться гораздо раньше.
Она будет слушать тебя, но не поймет и подумает: «Я и не подозревала, что он способен на такую верпость, на такую честность; как я благодарна ему, что он признался мне во всем! Я знаю его лучше, чем он сам себя знает, верю в него теперь больше, чем он сам в себя верит; мне осталось потерпеть всего несколько недель; я помогла ему стряхнуть с себя робость, которая его сковывала; я – его сила и его молодость».
Нет, чтобы понять значение твоих слов, ей нужно время, а стало быть, ты должен заговорить с ней накануне или даже за два дня до последнего вечера, то есть уже завтра, и тогда ночью, охраняя твой сон, и в понедельник, вдали от тебя, за работой во дворце Фарнезе она сможет вновь обдумать то, что ты сказал, она сможет расспросить тебя снова и снова убедиться, что твои слова надо понимать в самом прямом смысле и истолковать их как-то иначе нельзя.
А стало быть, придется испортить те два или три дпя, когда ты все-таки надеялся воспользоваться свободой – той самой свободой, на завоевание которой ты пустился.
Так неужели же все твое пребывание в Риме на этот раз, увы, будет отравлено недоверием, попытками Сесиль разорвать то, что ей будет казаться последним звеном сковывающей тебя цепи, и ее ласковыми насмешками, против которых тебе будет так трудно, почти невозможно устоять?
Впрочем, даже если уже завтра ты скажешь ей всю правду (но как ее сказать?), в понедельник вечером она проводит тебя до платформы, до вагона третьего класса, на котором по-итальянски написано: «Пиза – Генуя – Ту рин – Модан – Париж», и, по-прежнему ничего не понимая, будет думать, что ты хочешь, чтобы она оказала па тебя давление, что ты неискренен в своем отречении, и будет цепляться за то, что покажется ей таким неоспоримым: за твою поездку в Рим по секрету от фирмы «Скабелли», за найденную для нее работу, – ты рассказал о ней во всех подробностях, потому что она выпытывала у тебя точнейшие сведения, вначале опасаясь, что ты обманываешь ее совсем в ипом смысле, – и когда ты займешь книгой место в купе (хорошо бы такое, на каком ты сидишь теперь) и выйдешь из вагона, чтобы побыть с нею и поцеловать ее, она, без сомнения, и на этот раз спросит, как обычно:
– Так когда же ты вернешься? – в надежде, что волнение и вокзальная суета заставят тебя, наконец, сбросить эту новую маску, – ведь она будет думать, что ты надел эту маску просто для того, чтобы испытать ее, Сесиль, а главное, разыгрываешь комедию перед самим собой, чтобы хоть как-то разрядить внутреннее напряжение,-
в надежде, что в следующий раз ты вернешься окончательно, еще тщательнее продумав свой прекрасный план, и только будет сожалеть, что эти несколько дней ей пришлось так мучительно бороться и что они еще не стали частицей той счастливой жизни, которая уже не за горами,-
так неужели ты и впрямь решишься, неужели найдешь слова, а если найдешь, неужели у тебя и впрямь хватит мужества за несколько минут до отъезда, когда предстоит такой трудный, такой долгий, такой одинокий путь, неужели у тебя хватит сил открыть ей глаза?
Нет, это тебе не под силу, а стало быть, если ты не хочешь, чтобы она обманулась и увидела в твоем приезде в Рим и вообще в тех замыслах и поступках, которые привели тебя в Рим, – , а тебе придется подробно ей о них рассказать – решающий сдвиг, да еще в направлении, прямо противоположном тому, какое теперь выявилось на самом; деле, тебе остается одно: сделать так, чтобы она узнала о твоей поездке позже, гораздо позже, может быть, через третьих лиц, может быть, из намеков, тогда, когда ее вера в тебя, которая теперь была бы просто обманута, понемногу угаснет или преобразится.
Стало быть, на этот раз ты должен отказаться от свидания с Сесиль; ты ей не сообщил о своем приезде, и она тебя не ждет.
Стало быть, Сесиль не должна знать, что ты приезжал, что ты нашел для нее работу, нашел место, потому что для нее это все равно, как если бы ты ничего не нашел, как если бы ты и не искал, – для нее, но не для тебя, – потому что отныне ты его искать не будешь, отныне ты знаешь, что ничего не найдешь.
Да, тебе остается одно – перед тобой блеснул наконец свет, точно ты выбрался из туннеля: не увидеться с ней, ничего ей не сказать, встретиться с ней только в следующий раз, когда ты поедешь в Рим по делам за счет фирмы «Скабелли», как и было условлено; хранить тайну, запекшуюся на языке, и при этом, конечно, продолжать с нею встречаться, по-прежнему ее любить, хотя между вами возникнет и с каждым разом будет все мучительней углубляться трещина, она не сможет зарасти именно из-за этой твоей поездки, которая идет сейчас своим чередом, – хранить тайну, пока не настанет день, когда Сесиль уже достаточно отдалится от тебя, когда ее иллюзии развеются настолько, что ты сможешь рассказать ей все, пе боясь, что она ложно истолкует твои слова; тебе остается одно: не увидеть из окна купе или коридора, когда ты опустишь стекло, как она бежит и делает тебе знаки, выбиваясь из сил; не увидеть в последний раз вдалеке на ее лице, уменьшенном расстоянием, – ты угадываешь, что она запыхалась, раскраснелась от бега и волнения и, возможно, даже плачет, – ту новую улыбку, выражение упрямого, непоколебимого доверия, гнетущей благодарности, которые уже не в твоей власти поколебать, пока не произойдет множество постепенных, жалких, глупых и неизбежных душевных крушений, и которые не позволят тебе отступиться от рискованной затеи, приведшей тебя сегодня утром па Лионский вокзал и уже заведомо обреченной.
Стало быть, тебе придется в одиночестве приехать на вокзал Термини, думая о Сесиль тем более неотступно, что и минувшие дни ты делал все от тебя зависящее, чтобы не встретиться с нею,
и глядеть на убегающую вдаль многолюдную ночпую платформу, где ты не увидишь ни одного знакомого лица.
Перед твоими глазами промелькнут пригородные станции: Рим-Тусколана, Рим-Остьенсе, Рим-Трастевере. Потом кто-нибудь попросит, чтобы погасили свет.
Ты приподнимаешь голову, вертишь ею, чтобы шейные позвонки встали на место, открываешь глаза и, скользпув взглядом вверх, по лицу старика итальянца, по его разинутому рту, торчащим усам, ноздрям, по ободку его выпуклых очков, смотришь на прямоугольник стекла, под которым должен быть горный пейзаж, но он сейчас не виден из-за желтых бликов, падающих из коридора; сбоку, в зеркале, то появляется, то исчезает плывущая где-то за окном – на нем забыли опустить штору – полная луна.
За окном над крышами и газгольдерами пригорода плыл молодой месяц.
Ты вышел в коридор вагона первого класса, набив карманы сигаретами, а за твоей спиной проходили те, кто ужинал в первую смену.
В купе кроме тебя был только один пассажир, толстяк твоих лет, куривший маленькие, сухие, почти черные сигары, а над ним в багажной сетке лежали два огромных красных чемодана.
Почти вся листва уже опала, и за окном сквозь ветви деревьев было видно, как покачивается молодой месяц, похожий на вертикально стоящую лодочку.
Опустив левую руку на широкий подлокотник, откинувшись затылком на белый, новенький ажурный чехол, ты приложил другую руку к стеклу, пытаясь разглядеть в темноте вокзал Лом-Алезиа и депо старых паровозов, а по коридору возвращались те, кто уже закончил свой ужин.
Над тобой в багажной сетке лежал не только твой зеленый чемодан, который лежит в ней и сейчас, но еще и светлый кожаный портфель, доверху набитый бумагами и документами; в руках ты держал оранжевую папку с материалами реймского отделения.
За окном мягко поблескивали воды Соны. Толстяк попросил у тебя разрешения потушить свет, потом опустил штору, а ты вышел в коридор и стал курить одну сигарету за другой, разглядывая почти безлюдные платформы Макона и секундную стрелку, прыгающую по циферблату.
Свет только что зажгли – вы приехали в Модан; таможенный чиновник деликатно постучал ключом в стекло.
Маленькая черпая дверь отворилась, и тебя ввели в темную комнату со сводчатым потолком, едва различимым в темноте над рядами полок, уставленных шкатулками и книгами.
За длинным столом сидит человек с пухлыми руками, он что-то говорит тебе, но ты пе понимаешь его слов и озираешься вокруг, на стражников, которые покачивают головой, бросая на тебя сострадательные взгляды, на мужчин и закутанных в белые и черные покрывала женщин.
И тут, собрав все свое мужество, ты закрываешь глаза, поднимаешь обе руки, прося слова, и, почувствовав, что все окружающие затаили дыхание, чтобы лучше слышать, начинаешь объяснять, выбирая самые безупречпые итальянские обороты:
«С моей стороны тут не было злого умысла, я готов принести публичные извинения, я занимаюсь продажей пишущих машинок, я способствую экономическому процветанию вашей страны, я – один из тех, кто скромно служит ей, меня знают в городе как порядочного человека, вы можете справиться у Скабелли»; но ты сам чувствуешь, что продолжать бесполезно, они не могут понять тебя; слова, которые ты так тщательно выговариваешь, застревают у тебя в горле, и изо рта вырывается только свист, все более резкий, все более пронзительный, так что наконец все присутствующие медленно встают, хотя вначале они были готовы выслушать твою защитительную речь, и, сжав кулаки, наступают на тебя, чтобы оборвать этот мучительный и бессмысленный звук.
Таможенный чиновник потушил свет, поезд тронулся и углубился в туннель, а ты положил ноги на скамыо напротив и проснулся только в Турине, где на вокзале царило оживление, несмотря на предрассветный час, и где в вагон вошли два священника в мягких шляпах, они зажгли свет и стали обсуждать – отдельные слова их разговора вдруг долетали до тебя, на секунду пробуждая любопытство, – скучнейшие происшествия из жизни какого-то генуэзского коллежа.
Пока ты брился, матовые стекла постепенно стали светлыми, а пока ты пил в вагоне-ресторане пенистый кофе с молоком и ел пирожные с вареньем, которые в Италии па* зывают рогаликами, окончательно рассвело; небо было совершенно чистым, если не считать двух-трех аккуратно очерченных облачков, которые меняли свою окраску, проплывая над городом; на улицах гасли фонари, с грохотом катились молочные фургоны, в темноте показались первые велосипедисты. И вдруг из расщелины, мелькнувшей на горизонте, впезапно брызнуло восходящее солнце, его горизонтальные лучи обшарили стол, за которым ты сидел, выпукло обрисовав на нем каждый предмет и подчеркнув длинными тенями даже крошки.
Складки черных сутан в твоем купе наполнились золотистой пылью, и разговор на мгновение умолк. Туннели оборвали это великолепное зрелище. В Генуе при выходе из скалы ты залюбовался на стоявшие в порту корабли с их белыми шлюпками, на блики в стеклах, едва ли пе более яркие, чем блики в ласковых волнах, и на высокий маяк, в тени которого на мгновение гасли чайки.
Все трое твоих попутчиков сошли на Главном вокзале; священники, перекинув через руку плащи и легко покачивая большими черными чемоданами, как видно, почти пустыми, продолжали беседу и па платформе, толстяк, полусонный, небритый, высунувшись из окна в коридоре, подзывал «факкино», а ты, стоя рядом с ним, вдыхал свежий воздух, курил первую утреннюю сигарету, забавляясь растерянностью толстяка, видом его помятого лица с брюзгливо искривленным ртом, и, помогая ему снять чемоданы и передать их носильщику, думал: «Он, пожалуй, всего на несколько лет старше меня, вот каким я стану, если не приму меры».
Теперь ты видишь отражение луны, искаженное, похожее на след какой-то ночной твари, уже не в зеркале, а над головой Аньес, волосы которой отливают в лунном свете ртутью, в стекле снимка – сейчас он невидим, но ты знаешь, что на нем изображены парусные лодки у набережной. Поезд проезжает Виареджо.
Выходит, ты спал дольше, чем тебе казалось.
Ах, если уж не удается побороть сон и эти навязчивые, тяжелые сновидения, так хоть бы уж уснуть надолго, чтобы дремота не прерывалась каждую минуту, оставляя у тебя в голове и в желудке след своих тлетворных испарений, свой ядовитый привкус!
Хоть бы уж не просыпаться то и дело и, если не удается стряхнуть с себя кошмары, предоставить им однажды полную волю и – конец, и ты отмоешься, избавишься от них, как от висящей в воздухе гари, которая липнет к твоему лицу, как от щетины, которая за, время пути отросла у тебя па подбородке; хоть бы устроиться на сиденье так, чтобы по-настоящему заснуть до рассвета, как заснули все остальные пассажиры и даже молодая женщина, вошедшая в Генуе, которая так низко склоняется в твою сторону, что, кажется, ее голова вот-вот коснется твоего плеча; женщина оседает все ниже, потом, ие открывая глаз, со вздохом выпрямляется, и снова голова ее никнет, плечо пикнет, ладонью вытянутой руки она опирается на сиденье (при каждом более сильном толчке рука ее сгибается в локте, потом напруживается снова), и в прорези ее полуоткрытого рта между лиловыми губами поблескивают зубы.
Но вот пальцы женщины мягко скользнули к самому краю сиденья, скользнули вдоль него; рука переломилась, тело клонится в твою сторону; плечи отделились от спинки сиденья; левая рука тыльной стороной задела платье па бедрах и повисла так низко, что касается ногтями отопительного мата. Кожа на затылке женщины между воротником и волосами образует чуть более светлый полукруг.
Если ты и в самом деле уже проехал Виареджо (сейчас вы, наверное, проезжаете сосновую рощу и удаляетесь от моря), значит, скоро будет Пиза, – ты ие помнишь точно, в котором часу, это указано в расписании, оно лежит в чемодане наверху, но тебе не хочется вставать лишний раз. Ты смотришь на часы; почти четверть второго; ты не помнишь, на сколько они спешат; не помнишь, когда ты их завел и поставил.
Сейчас уже не имеет смысла стараться заснуть, потому что поезд тряхнет па остановке, зажжется свет, а может быть, войдут новые пассажиры.
Не Арно ли это поблескивает за окном?
Вот стали видны городские стены, лампы на проводах – опи еле-еле освещают безлюдные улицы, – зеленые и красные огоньки, другой поезд, товарный, с автомобилями на платформах; медленно скользит вокзал; какой-то человек катит по пустынной платформе тележку, груженную тюками с почтой, другой стремительно выбегает из конторы, бросив на стол телефонную трубку; поезд встряхивает даже сильнее, чем ты ожидал.
Твоя соседка, приподнявшись на локте, выпрямляется, садится, разглаживает пальцами брови, откидывается на спинку, снова закрывает глаза, и ее нахмуренное лицо постепенно проясняется.
Аньес встрепенулась. Пьер снимает с плеча жены руку, несколько раз сгибает и разгибает ее в локте, наклоняется к окну, вытягивает шею, чтобы получше рассмотреть вокзал, говорит: «Это Пиза!» – смотрит на часы: «Еще четыре с половиной часа, и мы в Риме», – берет руки Аньес в свои, кладет ее голову к себе на плечо, обпимая и лаская жену, словно они одни в купе.
За твоей спиной распахнулась дверь; ты оборачиваешься и видишь одного из стражников; прикрывая лицо локтем, он вводит человека, черты которого тебе не удается рассмотреть, – одет человек в такую же одежду, как твоя, только совсем новую, держит в руке чемодан такого же фасона, как твой, но с виду пришелец немного старше тебя.
Комиссар произносит несколько слов, которых ты по – прежнему не понимаешь, и пе успевает он кончить, как пришелец произносит неожиданно понятные фразы:
«Кто ты такой? Куда ты идешь? Что ты ищешь? Кого ты любишь? Чего ты хочешь? Чего ты ждешь? Что ты чувствуешь? Ты меня видишь? Ты слышишь меня?»
И все погружается в густой синеватый сумрак с лиловым провалом круглого окна. Стражники вдоль стен все как один запрокинули головы и закрыли глаза.
Поезд трогается, и все вздрагивают от толчка.
Сидящий напротив тебя старик итальянец не проснулся на остановке, а теперь он закашлялся, вынул платок, сиял очки, протер стекла и почесал веки и горбинку носа.
Молодая женщина рядом с тобой шевелит губами, словно упрямо повторяет себе что-то, словно во что бы то ни стало хочет себя в чем-то убедить, и кивает головой, потом ее кивающая голова понемногу поворачивается вправо, и вот она уже трется виском о спинку сиденья, плечо начинает потихоньку опускаться, клониться вниз, локоть сгибается, ноги, стоявшие совершенно прямо и параллельно одна другой, сближаются, и платье образует подрагивающую впадинку между коленями.
Старуха итальянка смотрит на нее, сцепив пальцы рук, потом поворачивает лицо к окну, расцепляет пальцы, поднимает руки как для молитвы, чуть ааметно поводит плечами, снова сжимает руки и, уронив их на свою черную юбку, опять бросает взгляд па обмякшую молодую женщину, – ее плечи бурно вздымаются во спе, и тебе кажется, что женщина сейчас свалится на тебя, а ты хотел бы поцеловать ее волосы и тоже рухнуть рядом с нею.
Лупа светит прямо в лицо Аньес, ее глаза открыты, роговица отливает фарфоровым блеском, а в черном зрачке мерцает точка, похожая па влажное острие копья.
Лицо Пьера обращено к тебе профилем, и кажется, будто он страстно нашептывает что-то своей возлюбленной, но он спит; во всем купе сейчас спит только он один; тебе тоже надо заснуть, надо устроиться поудобпее и заснуть.
Пиза уже далеко позади; вы снова приближаетесь к морю; скоро будет Ливорно; ты не помнишь, есть ли там остановка.
Аньес тихонько отстраняет руку Пьера; рука падает; запястья Пьера касаются края сиденья, пальцы слегка согнуты, а ладони обращены кверху.
Ухватившись за обод багажной сетки у тебя над головой и другой рукой приподняв юбку, Аньес выходит.
Тебе хочется уснуть; ты опускаешь штору па стекле у твоего виска, сидящий напротив старик итальянец следует твоему примеру и тоже опускает штору – штору на двери.
Теперь в купе виден только синеватый свет ночника и полоска лунного света на пустом месте, где сидела Аньес. За окном в темноте автомобильные фары освещают вдруг ряды сосен.
В пустом купе, с посланиями императора Юлиана в руках – пригороды Генуи остались позади, солнце поднималось над крышами и над горами, его лучи становились ярче и струились по твоему лицу, палящие и ослепительные,-
ты пересел на другое место, у самого окна, – колокольни еще отбрасывали длинные тени, на дорогах стало оживленно, женщины уже стирали белье в реке, по другую сторону дороги, среди высоких мысов и вилл, иногда появлялся вдруг треугольник моря с ослепительным парусом, и в садах еще отцветали последние цветы; (в заливе Ла Специа по зеленой воде вереницей тянулись серые суда); лампы не горели, не горел даже ночпик, и чередование туннелей подчиняло освещение своему ритму; ты видел, как промелькнул вокзал Виареджо, и поезд, покинув страну лигурийцев, покатил по земле этрусков; (сосны покачивались на ветру, поезд удалялся от моря); потом над корою крыш из итальянской череппцы, на фоне низких холмов ты увидел ослепительные, точно парусники или чайки в морском порту на восходе солнца,
собор, часовню, падающую башню, – ты мечтал рассмотреть ее поближе каждый раз, когда прэезжал этот город в этот час, при этом освещении, – а на пего здесь почти всегда можно рассчитывать,-
но ты ни разу не сошел в Пизе, тебе всегда было некогда.
Ты всегда торопился в Рим, не задерживаясь на промежуточных станциях, – тебя ждали дела, тебя ждала Сесиль.
Но сегодня Сесиль не знает, что нынче ночью ты едешь к иен; Скабелли не знает, что ты едешь в Рим.
По прямым, залитым солнцем улицам Ливорно – ты вскоре по ним проедешь, но их не увидишь – тянулась погребальная процессия. На платформе что-то выкрикивал разносчик газет (сейчас там не будет никого, кроме железнодорожных служащих), от допотопного паровоза валил густой дым. Снаружи веяло теплым, свежим воздухом, пропитанным запахом соли, канатов и угля; луч солнца ласкал твой чисто выбритый подбородок.
В темной комнате все замерло, и ты почувствовал, как твоя голова тоже запрокидывается назад.
В лиловый провал круглого окна порывами врывался ветер, приносивший песок, пыль и запах тления.
Все погрузилось в синеватый сумрак, он сгустился настолько, что ты уже не различал лиц стражников, сидевших на стульях вдоль стен друг против друга, и казалось, они мало-помалу уходят в глубь этих стен; но при этом ты слышал их равномерное дыхапие, все более громкое, все более жесткое, все заметнее окрашенное призвуком металла.
Ты чувствовал, что ноги тебя больше не держат, что они уже больше не стоят на земле, а постепенно отрываются от нее и твое распростертое тело начинает вращаться в пространстве перед закрытыми глазами сидящих людей.
Теперь ты не видел уже ничего, кроме свода, под которым ты поплыл, словно внутри туннеля, а стражники с той же скоростью начали перемещаться вдоль стен, не двигая при этом ни руками, ни ногами.
Теперь ты знал, где находишься: следы краски, остатки гипсовой лепнины, подтеки, красноватые светильники, вокруг которых стены изъедены огромными вязкими зелеными пятнами, – это подземелья Золотого дома Нерона.
По временам в круглые отверстия видно ночное небо. Вдруг туннель расширяется, и все, что было в движении, замирает.
Поезд стоял у платформы (остановка, наверное, уже была, и Ливорно уже позади), это все еще был Ливорно (света в Ливорно не зажгли), сквозь клубы дыма над ливорнским вокзалом сверкало солнце (в купе появился новый пассажир, и Аньес вернулась на свое место, а ты даже не проснулся), ты был в купе один; перевесившись через открытое окно, ты купил газеты у разносчика, а когда поезд отошел от ливорнского вокзала, стал глядеть па залитые утренним солнцем – в Тоскане в начале ноября оно еще палит вовсю – деревни, холмы, пустынные пляжи с рядами синих и белых купальных кабин, на тот самый пейзаж, который ты сейчас проезжаешь ночью, погрузившись в тяжелый, прерывистый и мучительный сон.
В окнах прохода за морем показался мыс Пьомбипо, остров Эльба.
Когда поезд проезжал Маремму, ты завтракал в первую смену в вагоне-ресторане, напротив тебя сидела красавица римлянка, ты глядел на нее и вспоминал Сесиль.
И снова над головой Аньес, в стекле невидимого снимка, где изображены парусники у набережной в маленьком порту, искаженное отражение луны напоминает след какой-то ночной твари, и не просто отпечаток лапы, а самые когти, которые то прячутся, то показываются снова, словно им не терпится кого-то схватить; отражение перемещается к краю зеркала, к окну, но вот за стеклом выплывает сам круглый диск лупы, вздрагивая, утверждается посредине стекла и вдруг заливает купе таким ярким светом, что между твоими ботинками оживают, начинают поблескивать ромбовидные чешуйки металлического отопительного мата.
Приближаясь к Пизе, при синеватом свете ночника ты смотрел, как она спит, точно это была незнакомка, встреченная тобой в поезде, вроде женщины, дремлющей рядом с тобой, – ее великолепные плечи бурно поднимаются и опускаются, а волосы щекочут тебе пальцы, все еще сжимающие книгу, которую ты так и не открыл, – и во сне она не поникла на сиденье, а осмелилась прижаться к тебе, а ты воспользовался ее сном и осмелился привлечь ее к себе, хотя она не обмолвилась с тобой ни словом, хотя ты не слышал звука ее голоса; и убеждал себя: я не знаю ее имени, не знаю, кто она, не знаю ни – того, итальянка она или француженка, ни того, когда она села в поезд, я, наверное, спал, а проснувшись, увидел, что к моей шее прильнуло прекрасное лицо, моя рука лежит на ее бедре, ее колено ласково касается моего, а закрытые глаза почти у самых моих губ.
Штора была опущена только на окне, но не на перегородке, к которой ты прижимался виском, и по усеянному каплями стеклу с той стороны прохода можно было догадаться, что хлещет осенний дождь.
Ты устал от пребывания в Париже, устал от дороги, от попыток подтасовать парижские воспоминания, перекроить их в тайниках души; тебя изредка пробирал озноб, и на трепет твоего тела отзывалось трепетом тело Сесиль, но опа тут же успокаивалась вновь, вновь начинала свободно дышать, и казалось, на твои разбитые члены, па твои шрамы, врачуя мучительную изжогу, ломоту в суставах и нервный зуд, проливается целительный бальзам – мягкий, теплый, затаенный свет, хмельной и ласковый, излучаемый римским воздухом, римскими стенами, шагами, речами и названиями, к которым ты приближался.
Поезд шел без остановок от самого Ливорно; проехали Маремму; ты пытался задремать; в Чивита-Веккии Сесиль проснулась.
Все, что было в движении, замерло; наверху прямо перед собой ты увидел изображение Потопа; и вдруг все твои спутники, мужчины и женщины, стали расти у тебя на глазах, подниматься вдоль стен и под самым потолком изогнулись, повторяя линию свода.
Ты был распростерт в воздухе, а по обе стороны от тебя двигалась процессия в кардинальских шапках и мантиях, и каждый кардинал, поравнявшись с тобой, шептал тебе на ухо: «С чего ты взял, что ненавидишь нас? Разве мы не римляне?»
Потом, на sedia gestatoria[13]13
Папские носилки (ит.).
[Закрыть] несомый четырьмя гигантами из черного мрамора с янтарными глазами, покачиваясь в такт их шагам, среди огромных опахал из перьев, под балдахином белого и золотистого шелка, в перчатках, унизанных кольцами, и в тиаре появился папа; у него было усталое лицо, глаза прятались за толстыми стеклами круглых очков, и в то мгновение, когда его ноги почти коснулись твоих, он голосом, идущим словно из глубины могил и глухо повторенным живыми степами, очень медленно, очень печально возвестил:
«О ты, что недвижимо застыл в воздухе у моих ног и пе в силах пошевелить губами или хотя бы смежить веки, чтобы не видеть меня,
ты, который хотел бы уснуть, прильнув к земле, но ныне отторгнут от нее,
ты, преследуемый сонмом образов, с которыми не можешь совладать и которым не можешь дать имя,-
с чего ты взял, что ты любишь Рим? Не есмь ли я тень императоров, из века в век посещающих столицу своего рухнувшего и оплакиваемого мира?»
Но вот голова папы становится серой, потом его облачение окрашивается в синеватые тона, и он тает в воздухе, и посредине зала остается только сгусток более яркого света.
Кто-то из пассажиров, собираясь сходить, зажег свет, чтобы снять чемодан с багажной сетки. Разбуженная Сесиль не понимала, где находится, и пока поезд стоял, все смотрела на тебя, не узнавая, с таким видом, точно ей приснился дурной сон и она пытается его прогнать, хотя с виду она спала спокойно.
Когда ты брился, на тебя из зеркала смотрело усталое, бледное лицо.
Ты остался стоять в проходе – она сидела в купе, неподвижно, с открытыми глазами, на том месте, с которого ты встал, – и глядел в окно сквозь потоки дождя на пригородные станции, мимо которых вы проезжали: Рим-Трастевере, потом река и мост, по которому, подпрыгивая, катился молочный фургон, отражаясь фарами в черной бурной воде, Рим-Остьенсе, потом темные крепостные стены, а над ними угадывался свет медленно пробуждающегося города, площадь Зама, Виа Аппиа Нуова, Рим-Тусколана.
Она встала и, держа шпильку в зубах, пыталась привести в порядок прическу. Пассажиры волокли по проходу свои чемоданы. Потом проехали Порта-Маджоре и храм Минервы Целительницы. Поезд прибыл в Рим.
Луна скрылась за краем оконной рамы, но ты видишь ее заметно потускневший отсвет в зеркале между головой Пьера и нового пассажира – его лица ты рассмотреть пе можешь, – отсвет луны, отраженной уже от стекла фотографии с видом зубчатых стен и башен. Поезд проезжает Гроссето.
С какой силой впиваются в твою плоть невидимые когти, как сжимают твою грудь невидимые оковы и какими тугими кольцами обвились вокруг твоих ног невидимые змеи.
Ты медленно вертишь головой и вытягиваешь вперед сжатые кулаки, но ты ведь держал в руках книгу, где же она? Наверное, упала на пол; согнувшись в три погибели, ты шаришь по отопительному мату между чужими ботинками и вздрагивающими лодыжками, – книги нигде нет.
Книга лежит на сиденье под пальцами твоей соседки, – тебе хочется легонько укусить эту женщину в шею, чтобы она, не просыпаясь, повернула голову, протянула тебе губы и ты обнял бы ее, лаская рукой ее грудь,-
потом книга выскальзывает из-под ее пальцев, при каждом толчке съезжает все дальше к краю сиденья, и ты подхватываешь ее в последнюю секунду.
Тот, чье лицо тебе так и не удалось разглядеть, выходит, закрыв за собой дверь; полоса оранжевого света ложится на его твидовый пиджак, на кисть твоей руки, па твое колено; и снова – синеватый сумрак.
А когда сгусток рассеялся, в глубине зала показался Верховный Судия с воздетой кверху рукой, и все огромные фигуры под сводом запрокинули головы и закрыли глаза.
«При первых же звуках моего голоса твое тело начнет извиваться в конвульсиях, точно его уже гложут черви. Это не я выношу тебе приговор, это те, кто сопровождает меня, и их пращуры, это те, кто сопровождает тебя, и их потомки».
Стену, на которой он явился, прорезали зигзаги молний, и от нее начали отваливаться громадные куски.
В густом синеватом свете из-под полуопущенных век ты глядишь на запрокинутые головы, покачивающиеся в такт движепию поезда, на закрытые глаза, а прямоугольник ночи за окном между старухой итальянкой и хорошенькой посеребренной Аньес стал тем временем, пожалуй, чуть-чуть более серым, а под самым потолком тянется сетка – в ней лежат пожитки этих мужчин и женщин, которых ты никогда прежде не видел и, наверное, никогда больше не увидишь; но вот просыпается тот, кого ты назвал Пьером; оторвав плечи от спинки и упершись в колени локтями, он разглядывает убегающий клочок сумеречного пейзажа, а та, которой ты дал имя Аньес, тоже очнулась от сна и, взяв мужа за запястье, пытается при свете луны разглядеть стрелки на его часах
(– …до приезда в Рим.
– Да, примерно, ты еще успеешь вздремнуть.
– Мне хочется выйти в коридор поразмяться); и оба встают, стараясь не потревожить тебя; он берется за ручку двери, пробует открыть ее как можно бесшумнее, и полоса света ложится на его и на твои руки, на разметавшиеся волосы твоей соседки; а ты пытаешься сесть поудобнее, прижавшись лбом к шторе, но нет, так заснуть ие удается, и ты снова запрокидываешь голову.
Теперь твои глаза устремлены на синеватую жемчужину, скрытую в плафоне, ты шаркаешь ногами по отопительному мату, пытаешься поставить их поудобнее между ногами старика итальянца и чувствуешь, как повисшая рука молодой женщины легонько ощупывает и поглаживает твою лодыжку, точно силится опознать какой-то предмет.








