Текст книги "Изменение"
Автор книги: Мишель Бютор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Поезд будет идти берегом моря, кто-нибудь попросит погасить свет, и если тебе удастся занять место в углу, ты увидишь, приподняв штору возле самого твоего виска, лунные блики на волнах под ночным небом, безоблачным после минувшего прекрасного дпя.
Все уже будет сказано, все будет сделано, все подготовлено, и даже будут назначены почти точные сроки; между вами снова воцарится полное согласие – о, больше чем согласие, такая близость, какой не было никогда, и ты освободишься, наконец, от этой гложущей тревоги, которая упорно не отпускает тебя, несмотря на все твои радужные и вполне обоснованные надежды.
Устав, но совсем особой усталостью – эти дни в Риме дадут тебе полную разрядку, – ты заснешь без труда, несмотря на дорожные неудобства, даже если все места в купе будут заняты, но сегодня тебе наверняка предстоит беспокойная ночь.
Поезд остановится в Чивита-Веккии, потом ты, возможно, угадаешь в темноте Тарквинию, а потом закроешь глаза и, избавленный от мучительных кошмаров, ненадолго заживешь той новой жизнью, к которой тебе расчистила путь твоя поездка; во сне ты начнешь исследовать страну, в пределы которой ты вступил, приняв свое трудное решение.
В Генуе перед рассветом тебя разбудит шум па платформе; ты пойдешь в конец коридора побриться, потом позавтракаешь в вагоне-ресторане и уже возвратишься в купе, когда поезд прибудет в Турин.
Потом поезд начнет понемногу взбираться по склонам Альп, снежные вершины которых ослепительно сверкают под прямыми лучами солнца, он пройдет через леса, стоящие в белом уборе над крутыми откосами, и купе зальет отраженный свет, его чистый и яркий отблеск омоет праздничным весельем лица всех пассажиров, даже тех, кто ночью не сомкнул глаз, но ни на одном лице нельзя будет прочесть такой радости отдохновения и обретенной свободы, такого торжества, как на твоем, и даже таможенные чиновники в Модане покажутся тебе людьми.
Конечно, по ту сторону перевала небо будет уже не таким чистым, и во время обеда ты, наверное, увидишь снегопад, а не то придется ехать сквозь облака, и стекла запотеют от избытка влаги, а когда вы спуститесь с гор, облака прольются дождем, леса снова почернеют и небо станет серым.
И вскоре вы приблизитесь вот к этому самому месту, к озеру, берегом которого ты будешь ехать уже в обратном направлении, и на тебе будет то самое чистое и выглаженное белье, которое сейчас лежит в чемодане над твоей головой, а то, которое сейчас на тебе, будет лежать в чемодане, грязное и мятое.
За окном, с которого уже исчезли дождевые капли, замедляет свой бег, останавливается вокзал Экс-ле-Бен и проходит встречный паровоз, потом вагоны поезда Рим – Париж, того самого, в который ты сядешь в понедельник вечером и который пройдет здесь во вторник днем в этот же самый час.
В прошлое воскресенье, в своем номере в отеле «Квиринале», выходящем на шумную улицу Национале – звон трамваев и выхлопы отъезжающих мотороллеров несколько раз будили тебя в то утро, – ты поглядел на стоявший на столе открытый чемодан и свесившийся из него измятый рукав рубашки, в которой ты приехал из Парижа в Рим (а у тебя не было в запасе чистой, кроме той, которую ты собирался надеть, то есть той самой, которую ты сбросил перед сном, вернувшись с улицы Монте-делла-Фарина, номер пятьдесят шесть, и она валялась теперь вместе со всей остальной твоей одеждой на стуле возле кровати), и сказал себе, как говорил уже неоднократно в подобных случаях, что в следующий раз надо захватить с собой в дорогу не одну, а две смены белья, но ты и сегодня опять забыл о своем намерении.
Солнце уже освещало два верхних этажа дома напротив, ты водворил на место строптивый рукав, закрыл крышку чемодана, все приготовив для того, чтобы по дороге на вокзал только на минуту забежать в гостиницу за багажом.
Накануне вечером ты так задержался у Сесиль, не в силах расстаться с ней, хотя понимал, что не можешь пробыть у нее до утра (правда, в тот момент все эти соображения казались тебе сущим вздором), что было уже около десяти, когда ты утром вышел из гостиницы на улицу.
Ты понимал, что Сесиль встала гораздо раньше и наверняка уже позавтракала, так как ей надоело дожидаться тебя. Вот почему ты, не торопясь, зашел в бар выпить caf– felatte и съесть пирожное с вареньем – в Италии их называют рогаликами – и на улицу Монте-делла-Фарина, номер пятьдесят шесть, явился только около одиннадцати, когда все семейство Да Понте отправилось к мессе, а Сесиль была одна и сильно не в духе, потому что приготовила для тебя чай, поджаренный хлеб и все прочее, – ведь ты сам накануне сказал ей, что тебе это будет приятно… Но ты нашептывал ей накануне еще многое другое, а к утру все забыл.
На отопительном мате возле твоей левой ноги неподвижно лежат два яблочных семечка.
Чуть больше года назад, осенью, но только чуть пораньше, в воскресенье вечером, вы вдвоем не спеша пили чай, окно и ставни были распахнуты настежь, заходящее солнце освещало часть карниза дома напротив, пахло поджаренным хлебом, вы сидели рядом на диване, прислонившись к стене, она положила голову тебе на плечо, пряди ее волос щекотали тебе шею, и ты обнимал ее за талию.
Уличные шумы становились все явственнее, полоса неба над крышами розовела все гуще, а потом тугие перевивы облаков расплелись, и в них проглянули первые звезды.
К свету фонарей, золотившему стены домов, изредка примешивались вспышки фар, а в комнате, где все сгущался сумрак, поблескивали фосфоресцирующие стрелки твоих часов.
До поезда, отходившего в двадцать три тридцать, на который вы должны были сесть вдвоем, потому что она решилась наконец поехать с тобой в Париж, еще оставалось время, – и вдруг ты поежился от вечернего холодка.
При свете лампы, укрепленной над маленькой плитой и над маленькой раковиной, скрытой в нише, которая заменяет кухню, ты перетер вымытые Сесиль тарелки и чашки, потом закрыл окно, а она тем временем складывала последние мелочи в чемодан; свой багаж ты уже сдал в камеру хранения.
На Корсо царила обычная суета, по улицы по другую сторопу проспекта как-то странно притихли, на площади Навона было почти безлюдно, столики ресторанов и кафе были убраны, и в темноте тихо струился фонтан Четырех Рек.
В купе третьего класса, точно таком, как твое нынешнее, в углу у двери по ходу поезда, она заснула, склонившись головой к твоему плечу, едва только потушили свет, словно благодаря твоему присутствию чувствовала себя в дороге как дома, а наутро вы завтракали вместе за столиком, за которым, по счастью, оказались вдвоем, и вспоминали вашу первую встречу.
На отопительном мате в четырехугольпом пространстве, замкнутом твоими ботинками и ботинками итальянца, сидящего напротив, в одной из прорезей застряли два раздавленных яблочных семечка, и сквозь их тонкую поврежденную оболочку проглядывает белая мякоть.
На маленьком круглом столике, не выше дивана, застланного великолепным покрывалом с яркими полосами, которое ты подарил Сесиль в свой прошлый приезд, – на покрывале не было пи единой морщинки, пока Сесиль не смяла его, бросившись на диван, – она бросилась па него, подогнув колени, прижавшись спиной к стене, разметав по снимку парижской Триумфальной арки волосы: черные прозрачные облака на широком фоне неба и белых облаков, нависших над этим заурядным памятником наполеоновской эпохи, – легким движением пальцев сбросила домашние туфли и поставила на пеструю ткань босые ступни, на ее ногтях еще сохранились красные чешуйки вчерашнего лака (в Париже в нынешнем году ей уже не придется ходить без чулок), на низком круглом столике, покрытом камчатной скатертью с монограммой – но не покойного мужа Сесиль, который был не настолько богат, чтобы заказать к свадьбе полный комплект белья, а его родителей, или, может быть, даже деда и бабки, как тебе однажды объяснила Сесиль, когда вы завтракали за этим столиком (ты уже не помнишь при каких обстоятельствах),на столике стоял серебряный, начищенный до блеска чайник с остывшим чаем, наполовину пустой, ярко-синий фаянсовый молочник, стеклянная сахарница, две большие чашки из тонкого фарфора, одна из них со следами чая на дне – маленьким коричневатым пятном с черными точечками чаинок, – тарелка с цветочным узором и на ней четыре ломтика поджаренного хлеба, рядом никелированный тостер, в котором их приготовили, наполненная доверху масленка, вазочка с вареньем, и на металле чайника играл яркий отблеск солнца, точно звезда сверкавший в полумраке комнаты, потому что в щелку приоткрытых ставней проникал только этот единственный луч.
– Все уже остыло. Хочешь, я подогрею чай?
Но было совершенно очевидно, что она не собирается вставать, – она сидела, напряженно выпрямившись, не улыбаясь; впрочем, тебе и не хотелось чая.
– Извини, я опоздал; я думал, ты уже убрала со стола, и выпил кофе.
Ты распахнул ставни, и вся посуда на столе и чешуйки лака на ногтях Сесиль заблестели; с того места, где ты стоял, можно было глядеться, как в зеркало, в стекла парижских видов над кроватью.
За окном снова приходит в движение, потом исчезает вдали вокзал Экс-ле-Бен.
И вот на исходе короткого и ясного ноябрьского дня, оставив позади озеро Бурже, ты узнаешь промелькнувшую станцию Шендриё. Солнце – или, вернее, его отблеск, потому что, переехав границу, самого солнца ты больше не увидишь, – будет мало-помалу бледнеть; в Буре тебя уже настигнут сумерки, в Маконе небо затянет мглой, и по стеклам, сквозь которые проникает в вагон свет ламп, фонарей и вывесок очередного придорожного городка или поселка, почти наверняка будут стекать дождевые капли.
Стало быть, Бургундии ты не увидишь совсем; в сыром и холодном мраке, который сгустится над миром и заползет тебе в душу, ты будешь подъезжать к Парижу, где тебе предстоит неделя потрудней минувшей, потому что теперь, когда твое решение бесповоротно, надо приложить все усилия, чтобы его скрыть, пока ты его не осуществил, ладо по-прежнему жить под одной крышей с этой женщиной, с Анриеттой, в кругу семьи, как ни в чем не бывало, и, надев на себя личину безмолвной невозмутимости, ждать приезда Сесиль в Париж.
Полно, неужели ты настолько слаб? Разве пе лучше сразу по приезде честно во всем признаться Анриетте? Неужели твоя решимость так хрупка, что ее могут поколебать упреки, жалобы, попытки вновь завлечь тебя – все, к чему она, безусловно, прибегнет?
Нет, пе слез Анриетты ты боишься, – да и станет ли она плакать?
О нет, она поведет себя куда коварнее и опаснее: тебя встретит молчание и презрение, презрение не только во взгляде, но и во всем ее облике, в каждом движении, в каждом повороте головы; а через пекоторое время она спросит: «Когда ты от нас уезжаешь?» – и тебе останется только сложить чемодан.
И тут тебе придется зажить холостяцкой жизнью в какой-нибудь парижской гостинице, а для тебя пет ничего страшнее, в этих обстоятельствах ты будешь совершенно беззащитен перед любым ее выпадом, любой ее уловкой, а уж можно не сомневаться – она вложит в них всю свою изобретательность, зная, как никто, все уязвимые места твоей брони и твоего характера.
Пройдет несколько недель, и ты вернешься к ней с протянутой рукой, потерпев окончательное поражение и в ее глазах, и в своих собственных, и в глазах Сесиль, с которой ты никогда больше не осмелишься встретиться.
Нет, всякое скороспелое объяснение только сорвет планы бегства, которое ты так тщательно подготовил.
Для успеха твоего замысла тебе совершенно необходимо осознать, насколько ты слаб, и принять все меры к тому, чтобы оградить себя от собственной слабости, а значит, выход один – молчать и лгать, может быть, еще несколько недель, а быть может, и месяцев; вообразить себя сильным – значит безвозвратно загубить себя.
Но как унизительно, как трудно это решение, подсказанное осторожностью во имя полного торжества любви, – настолько трудно, что тебе совершенно необходимо снова и снова укрепляться в нем, и особенно настойчиво придется втолковывать самому себе неоспоримые и грустные доводы во вторник вечером, когда ты будешь приближаться к Парижу, потому что, опьяненный ощущением силы и мужества, окрепшим в тебе после тех дней, что ты провел с Сесиль в предвкушении близкого счастья, ты вполне можешь поддаться соблазну покончить с прежней жизнью раз и навсегда.
А стало быть, надо готовиться заранее к тому, что предстоит лгать недели и месяцы, надо то и дело напоминать себе, что ты твердо решил не проговориться и ждать, тщательно поддерживая и оберегая свое внутреннее пламя и собрав все душевные силы для долгой подпольной борьбы, – готовиться заранее, еще тогда, когда, ужиная в вагоне-ресторане, ты будешь глядеть во тьму сквозь мутные стекла, усеянные мириадами дождевых капель, в каждой из которых вспыхивает обманчивый огонек, а квадраты света, падающего из окон поезда, будут на ходу выхватывать из кромешного мрака откосы, усыпанные прелой листвой, и сотни стволов в лесу Фонтенбло, и тебе почудится, будто ты видишь среди них серый хвост огромного копя, похожий на клочья тумана, повисшего на голых и острых сучьях, и сквозь скрежет осей слышишь конский топот и эту жалобу, этот призыв, укоризненный и искусительный: «Чего ты ждешь?»
За окнами прохода сквозь два обсохших, по грязных стекла уже не видно неба, а только откос, по которому карабкаются вверх, разбегаясь врассыпную, дома, а по узкой извилистой тропинке спускается, не притормаживая, велосипедист, и полы сероватого плаща распластались за его спиной как крылья. Поезд проезжает Воглан.
Мадам Поллиа встает, поправляет перед зеркалом черную шляпу, поглубже воткнув в волосы булавку с агатовой головкой, просит Пьера помочь ей снять с багажной полки плетеный чемодан, – тот передал синий путеводитель Аньес, она заложила страницу в конце книги пальцем, чтобы Пьеру было легче найти место, где он остановился, а две закладки, две узенькие голубые ленточки праздно покачиваются, подхваченные движением поезда, следуя неприметному, но настойчивому ритму, который отбивают колеса на каждом стыке рельсов.
Мадам Поллиа составила весь свой багаж на сиденье в углу у окна по ходу поезда – на то место, куда она пересела после ухода священника, – потом застегнула пальто на своем племяннике Андре, который безропотно ей покорился, обмотала ему шею шарфом и, достав из сумки гребень, стала приглаживать его вихры, заслонив от тебя лица Аньес и Пьера, а Пьер уже снова сел и, наверное, взял у жены свою книгу, или нет, судя по положению его левой руки, – только она тебе и видна, – он тянется через колени жены к окну, чтобы сквозь грязное стекло разглядеть первые дома Шамбери.
Интересно, где они познакомились? Встретились в поезде, как ты с Сесиль, или сидели рядом на студенческой скамье, как ты с Анриеттой? Нет, навряд ли, – он учился на инженера, а она в Институте прикладного искусства или в Школе при Лувре, и в первый раз они увидели друг друга на вечеринке у общих знакомых; он пригласил ее танцевать, и хотя сам вовсе не был таким уж блестящим танцором, сумел побороть ее застенчивость, ту неуверенность в себе, которая ее сковывала, и все сразу это заметили; над ней стали подтруниват^; она отшучивалась и прилагала все усилия, чтобы не краснеть, но каждый раз чувствовала, как кровь приливает к ее щекам.
Затем они увиделись уже летом; от него не укрылось, что она вздрогнула, когда он вошел в гостиную; он увлек ее в комнату, где было менее людно, а оттуда на балкон, выходящий на один из парижских бульваров; внизу машины сливали свет своих фар, и по дрожащей листве платанов изредка пробегал более сильный шелест, похожий на вздох. Ах, она прекрасно понимала, что влюблена, что в мгновение ока очутилась в том недосягаемом мире, который издали манил ее в книгах и фильмах, и спрашивала себя, может ли быть, что его, Пьера, такого красивого молодого человека, покорила она, когда вокруг сколько угодно девушек к его услугам; она боялась в это поверить, чтобы пе испытать потом слишком жестокого разочарования, отмалчивалась и даже избегала его взгляда, а он не знал, как себя с ней держать.
О, как все это тебе знакомо! Они стали завсегдатаями клубов и синематеки, где с благоговением смотрели старые киноленты, – вероятно, те самые, которые вы с Анриеттой когда-то видели в кинотеатрах своего квартала; несколько раз он водил ее в погребки и в ресторан; они объявили обо всем родителям и вчера повенчались в церкви; к вечеру они страшно устали – в квартиру набилось много народу, и каждому из друзей надо было сказать хоть несколько слов.
Но как им хорошо теперь, как славно они отдохнули, хотя прошлой ночыо спать им почти не пришлось, и как уже далеки от дома, где все перевернуто вверх дном, и в глубине души как искренне они клянутся хранить друг другу верность! Долго ли продержатся их иллюзии?
Ах, если бы они знали, что привело тебя в этот поезд, если бы ты рассказал им, как в их возрасте, во время свадебного путешествия с Анриеттой, ты тоже воображал, что ваше согласие никогда и ничем не будет нарушено и дети, которые потом появились на свет, только скрепят ваш союз, и что из этого получилось, как все пошло вкривь и вкось, и почему ты здесь, и какое решение тебе пришлось принять, чтобы покончить с прежней жизнью и вырваться на свободу, – наверное, твое лицо и твоя застывшая, чуть ссутулившаяся фигура показались бы им зловещими!
Может быть, тебе следует нарушить их спокойствие, предупредить их, чтобы они не воображали, будто им выпало особое счастье, что и ты когда-то верил в это со всей искренностью, на какую был способен, что им надо уже теперь готовиться к будущему расставанию и заранее избавляться от предрассудков, связывающих их и порожденных средой, – а они люди твоего круга, – потому что эти предрассудки надолго отсрочат их решение, их освобождение в трудную минуту, подобную той, какую теперь переживаешь ты, когда с Аньес произойдет то, что произошло с твоей Анриеттой, когда невыразимое презрение к Пьеру будет сквозить в каждом ее жесте, и она умрет для него, и ему тоже придется искать другую женщину, чтобы по пытаться начать все сначала, другую женщину, которая будет ему казаться совсем иной – воплощением вновь обретенной молодости.
Поезд остановился. Энергичная мадам Поллиа опустила стекло – платформа оказалась с той стороны, где купе. Поручив свой багаж Пьеру, она просит его передать ей вещи через окно, когда она выйдет, и, схватив за руку своего племянника Апдре и извинившись, неуклюже пробирается к двери, между твоими ногами и ногами синьора Лоренцо.
Двое юношей, один лет шестнадцати, другой лет восемнадцати, в кожаных куртках на молнии, со школьными портфелями в руках, пропускают ее в коридоре и сами входят в купе.
Ты видишь руку вдовы, она тянется за плетеным чемоданом, за сумкой, за корзиной, из которой совсем недавно извлекалась всякая снедь, – сухая, цепкая рука. Мальчик рядом с ней тебе не виден, может быть, это вовсе не ее племянник, и она, быть может, вовсе не вдова, и зовут ее вовсе не мадам Поллиа, и навряд ли мальчик носит имя Андре.
Два брата, забросив портфели на багажную сетку и расстегнув куртки, садятся на освободившиеся места, тот, что помоложе, у открытого окна, а Аньес смотрит на них и, конечно, мечтает иметь таких сыновей, красивых, жизнерадостных, и думает про себя: «Когда Пьеру будет столько лет, сколько этому господину, который сейчас смотрит на меня, и мы будем уже не молодыми, а пожилыми супругами, у меня подрастут такие сыновья, только манеры у них будут лучше – ведь мы сумеем их лучше воспитать и не пошлем, как этих мальчиков, в какое-нибудь политехническое училище в Шамбери».
Два рабочих-итальянца, шумно переговариваясь, сбрасывают с плеч рюкзаки и, усевшись, кладут их к себе на колени; теперь все места в купе заняты.
Ты и не пытаешься вслушаться в три одновременных разговора, которые ведутся вокруг тебя на двух языках, и в них еще врывается невнятный голос репродуктора, объявляющий об отходе поезда.
II снова возобновляются ставшие привычными шум и покачивапие, и мир за окном снова бежит тебе навстречу к той границе без начала и конца, которая проходит по твоему сидеиыо, а за ней исчезает из глаз, и снова в купе
5 М. Бютор и др. врывается ветер, который в одно мгновение осушает воздух. Пьер поднимает стекло.
Поезд выезжает за черту города, и в эту минуту контролер стучит в дверь своими щипцами. Все умолкают и тянутся за билетами.
Мелькает станция Шиньен-ле-Марш. За окном, на склонах, поросших лесом, который становится все темнее, кое-где уже лежит снег.
Перевесившись через окно, ты засмотрелся, как внизу на улице, освещенной утренним осенним солнцем, с трудом разворачивается неуклюжая тележка, груженная древесным углем. Что верно, то верно, зима приходит и в Рим, и, быть может, в эту субботу и в воскресенье вам не так повезет с погодой, как на прошлой неделе; в комнате, которую ты снимешь для вида, будет собачий холод, а за стеной, у Сесиль, почти все время будет топиться камин.
Ее рука тихонько легла на твою голову, уже немного облысевшую; Сесиль облокотилась о подоконник рядом с тобой и сказала:
– Знаешь, это просто нелепо! Неужели нельзя иначе, и ты должен каждый раз снимать комнату в этом дурацком «Квиринале» и возвращаться туда среди ночи, точно ты школьник из интерната или солдат, который самовольно отлучился из казармы, а утром во что бы то ни стало должен явиться на поверку. Как хочешь, но это очень похоже! И неужели тебе не надоела вся эта ложь, – а впрочем, я не знаю, кого ты обманываешь: жену или меня. Не возражай, я прекрасно знаю, что ты меня любишь и что это правда – тебе все труднее выносить жену; знаю, не перебивай Меня, я наизусть знаю все, что ты скажешь: дело, мол, не в ней, а в хозяевах фирмы «Скабелли», которые не допустят… Да, да, ты мне все это уже объяснял, и все мои упреки – просто чтобы позлить тебя, должна же я отомстить тебе за малодушие, хоть я и давно тебя простила. Но если бы однажды ты пренебрег своими страхами… Сегодня утром я узнала, что в ближайшие дни съезжает жилец, он снимает комнату за этой дверью – видишь, какой огромной старинной задвижкой она заперта? Мне стоит попросить Да Понте, и они наверняка согласятся сдать комнату тебе (ведь ты не забыл – ты мой двоюродный брат), а нам с тобой будет так хорошо! Сосед недавно ушел, я сама слышала, наверняка он еще не вернулся; давай заглянем туда одним глазком.
Она потянула неподатливую щеколду и открыла дверь, заскрипевшую на петлях.
Ставни в комнате были еще закрыты; вы увидели железную кровать со смятым бельем, открытый чемодан, множество галстуков и носков, разбросанных на комоде, а рядом – жестяной таз на треножнике, кувшин и ведро.
И ты на секунду представил себе то, что произойдет завтра, хотя и не подозревал тогда, что так скоро осуществишь свой план – вернее, даже не имел еще никакого плана, – представил просто как некую отдаленную возможность, не без удовольствия угождая капризу Сесиль: твои вещи разбросаны по комнате, они валяются в нарочитом беспорядке на старых, обитых темно-красным бархатом креслах, а под этой периной и одеялами для тебя постланы простыни, ты на них не ляжешь – не ляжешь, но сомнешь их, чтобы сделать вид, будто спал на этой постели, а на самом деле дверь, соединяющая обе комнаты, всю ночь будет открыта.
Ты смотришь на отопительный мат – на нем среди грязных следов, оставленных мокрыми ботинками тех, кто пришел с улицы, и похожих на грозные снеговые тучи, – россыпь крошечных звезд из розовой бумаги и темно-коричневого картона от билетов, пробитых щипцами контролера.
Контролер проверил ваши билеты. Вы с Сесиль вернулись в купе. Вы молча сели рядом, как сидят теперь Пьер и Аньес, и ты, как он, углубился в книгу, которую, уходя, оставил на сиденье и снова открыл, вернувшись в купе, – сейчас ты уже не помнишь точно, что это была за книга, но наверняка речь в ней шла о Риме; время от времени ты показывал Сесиль какой-нибудь интересный абзац.
Но вскоре ты отвлекся от чтения и, проезжая те самые места, мимо которых едешь теперь, и глядя в окно на горы, бегущие в обратном направлении, подумал: «Почему так не может быть всегда? Почему я неизменно должен расставаться с ней? Правда, сделан огромный шаг: я добился того, что она рядом со мной уже не только в Риме и наша совместная жизнь в кои-то веки выплеснулась из тех узких берегов, которыми мы вынуждены ее стеснять; прежде каждый раз, когда я уезжал из Рима, вокзал Термини становился местом нашей разлуки, нашего прощанья, но наконец нам удалось отодвинуть эту границу; теперь в Париже, где обычно я так тоскую оттого, что она далеко, что нас разделяет это расстояние, эти горы, я буду сознавать, что она рядом, и смогу хоть изредка видеться с ней».
И, конечно, при этой мысли тебя охватила величайшая радость, ощущение победы, но к ним примешивалось грустное сознание, что это всего-навсего первый шаг и ты представления не имеешь, когда за ним последуют другие, что расставание оттянуто лишь на время, что граница перейдена лишь однажды, а когда ты снова приедешь в Рим, все начнется сначала – и тебе придется прощаться с пей на вокзале Термини, что нынешняя поездка – исключительный случай, а не подлинная перемена в жизни.
Впрочем, прежде ты и не помышлял об этой коренной перемене; тебя устраивало твое двойное существование; в Париже ты предавался воспоминаниям о своей жизни в Риме, но тебе еще ни разу всерьез не приходило в голову изменить свою парижскую жизнь.
И вот теперь ты вдруг представил себе эту возможность, она явилась вначале в образе отчаянного, безумного искушения, которое шаг за шагом овладело всеми твоими помыслами, мало-помалу ты к нему привык, оно стало пеотступно преследовать тебя и внушило глубокую ненависть к Анриетте.
Какая же это была неосторожность – отправиться вдвоем в путешествие из Рима в Париж! До сих пор все шло так спокойно, а теперь нет, теперь вам будет мало прежнего, и ты понимал, что и Сесиль об этом думает, что отныне эта мысль будет преследовать и ее, что она употребит все свое искусство, чтобы вы были вместе, если не всегда, то хотя бы настолько часто, настолько долго, насколько вам позволяют служебные обязанности и приличия; ее будет преследовать мысль о том, что она, наконец, может стать для тебя единственной, открыть тебе и себе путь к той прекрасной и чистой любви, к той свободе, которая с начала вашего романа и до сих пор являлась вам лишь в жалком обличье – всегда урывками, всегда наспех, каждый раз скользнув лишь по поверхности твоей души.
Но вот прошел год, и эта возможность не сегодня завтра осуществится, ты так решил, и ты приводишь свой замысел в исполнение.
Поезд отошел от станции Шамбери, за окнами промелькнул Воглан, потом была остановка в Экс-ле-Бен; вы с Сесиль вдвоем вышли в коридор полюбоваться озером Бурже.
Какой-то человек просунул голову в дверь, посмотрел направо, налево, увидел, что попал не в свое купе, пошел дальше и исчез в коридоре.
Почти четыре года тому назад, в ту пору, когда твоя нога еще не ступала на улицу Монте-делла-Фарина и ты был в Риме совершенно одинок, ты приехал на вокзал Термини – на вокзал, где обычно обрывается твоя совместная жизнь с Сесиль, на эту границу, которую год назад тебе однажды удалось пересечь с нею вдвоем, – приехал зимним утром, еще до рассвета, вместе с Анриеттой, измученной путешествием, с Анриеттой, которую ты тогда еще любил – во всяком случае, ты не замечал, что отдаляешься от нее, потому что тебе еще не с кем было ее сравнивать, – с Анриеттой, в которой Презрение к тебе уже начало производить свое разрушительное действие, ожесточая ее, отрывая от тебя и старя, но которая простила тебе все из-за поездки в Рим, – поездка уже столько раз откладывалась, а она так мечтала ее повторить, – простила ради Вечного города, который так мечтала увидеть снова и в котором, точно так же, как ты теперь, надеялась, хоть и бесплодно, вернуть молодость, поймать кончик нити, тянущейся к тем предвоенным годам, когда она была в Риме в первый и последний раз, хотя все нити уже безнадежно запутались и оборвались; вы добрались в такси до отеля «Квиринале» и сняли семейный номер – более просторный, красивый и удобный, чем те холостяцкие номера, которые ты занимал там впоследствии, семейный номер, о котором ты невольно вспоминал с сожалением всякий раз, когда впоследствии брал ключи у портье, и потому-то гостиница и стала в глазах Сесиль (ты понял это только сейчас) бастионом Анриетты в Риме; незаметно, исподтишка она действует на тебя так, что каждый раз, очутившись в ее стенах, – и не столько среди ночи, вернувшись от Сесиль, сколько по утрам, едва открыв глаза и сообразив, где ты находишься, – ты невольно вспоминаешь Анриетту, пусть даже с ненавистью, думая о том, что она преследует тебя и здесь.
Анриетта радовалась, что может вписать свое имя в регистрационную книгу рядом с твоим. Вы попросили подать вам завтрак в номер. Ставни еще не открывали. На улице было холодно, но в гостинице против обыкновения хорошо топили. Она, разувшись, вытянулась на кровати, и вы вдвоем стали ждать рассвета.
Увы, она так предвкушала эту поездку, которая столько раз откладывалась, она возлагала на нее такие надежды, думая, что теперь ты вновь станешь прежним, таким, какого за эти годы она с каждым днем все больше теряла, и между вами исчезнет отчужденность, которая углублялась после каждой твоей отлучки в Рим, потому что каждая твоя отлучка приводила к очередному взаимному разочарованию, каждый раз тебе все яснее становилась разница между более свободной и счастливой жизнью, надежду на которую ты вдыхал с воздухом Рима, и тем парижским рабством, той лямкой, которая все больше душила ее, потому что Анриетте казалось, что в Париже ты с каждым разом все больше предаешь себя, и хотя тебе платят все больше – впрочем, вы по-прежнему жили довольно стесненно, – твоя служебная деятельность совершенно никчемна, а ты все упорней закрываешь на это глаза и каждый раз, приглашая к обеду очередного делового знакомого, теряешь какую-то частицу своего достоинства и былой душевной чуткости, перенимая мало-помалу гнусные ухмылки этих людей, их расхожие нравственные или безнравственные правила, все те словечки, которыми они аттестуют подчиненных, конкурентов, клиентов; унижаешься, пресмыкаясь перед системой, которую прежде ты хотя бы осуждал, с которой хотя бы мирился только внешне, от которой мог отмежеваться хотя бы на словах, хотя бы в разговорах с глазу на глаз с ней, Анриеттой, а теперь ты капитулируешь перед этой системой все безоговорочней, при том постоянно утверждая, что делаешь это ради жены, чтобы лучше ее обеспечить, чтобы она могла жить в вашей прекрасной квартире, чтобы дети были лучше одеты и Анриетте не в чем было тебя упрекнуть, – так ты заявлял ей когда-то, вначале с иронией, но постепенно все больше отчуждаясь и от нее и от самого себя.








