412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мишель Бютор » Изменение » Текст книги (страница 12)
Изменение
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 09:16

Текст книги "Изменение"


Автор книги: Мишель Бютор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

После Ливорно поезд шел без остановок; это был римский экспресс; вы ехали через Маремму, и слева от тебя за окном вагона-ресторана солнце искрилось в каналах среди возделанных пашен и деревьев, покрытых багряной листвой, а когда вдали показался Гроссето, мимо пронесся встречный поезд – длинный товарный состав.

Потом сидевшая напротив тебя итальянка, высокая римлянка, – она ехала с мужем, который то и дело вынимал из кармана маленькую записную книжку в светло-лиловом кожаном переплете и что-то в ней нервно отмечал, вычеркивал, проверял, тогда как сама опа, поводя вокруг большими темными глазами, одаряла улыбками всех подряд, в том числе и тебя, – спросила, не будешь ли ты возражать, если она опустит штору, и штора вспыхнула сотнями искр.

Ты любовался ее холеными руками, чистил апельсин и думал о Сесиль, которой назначил свидание в половине седьмого в баре на площади Фарнезе, гадая, где она сейчас обедает, у себя или в одном из своих любимых ресторанчиков, – конечно, она при этом думает о тебе, о том, как вы сегодня проведете вечер, и, конечно, надеется, что уж на этот раз ты сообщишь ей долгожданную новость, сообщишь, что принял окончательное и столь желанное для нее решение и нашел ей место в Париже, о котором опа так мечтает.

Вернувшись в купе первого класса, где ты был один, – на горизонте время от времени уже показывалось море, – ты взял книгу посланий Юлиана Отступника с полочки, где ты ее оставил, и, не раскрывая, загляделся в открытое окно – порывом ветра в него заносило иногда песок, – мимо промелькнул вокзал Тарквинии, а потом и самый город вдали с его серыми башнями на фоне бесплодных гор; а немного погодя ты перевел взгляд и уставился на солнечное пятно в форме резака, которое все шире расплывалось по одпой из подушек.

Путь был свободен; впереди тянулась горная долина, поросшая высокой травой, которая обсыхала на предрассветном ветру.

Среди редеющих зарослей за пеленой пыли он видит на горизонте зубья гор, от которых его отделяет ров, и чем ближе он подходит, тем ров становится глубже, – это теснина, по дну которой, должно быть, бежит река, и он начинает спускаться по ее склону, цепляясь за колючие ветви. Но пытаясь ухватиться рукой за кусты, он с корнем выдергивает их из земли, а камни, на которые он хочет поставить ногу, обваливаются, осыпаются и стремительно катятся с уступа на уступ, и под конец он уже не в силах отличить шум их падения от гула, идущего снизу, а тем временем спускается ночь, и полоса неба над его головой окрашивается в лиловый цвет.

Большое солнечное пятно медленно расплывалось по подушкам, захватывая – нитка за ниткой – их плотную ткань, а на повороте дороги вдруг потекло вниз на зыбкий пол и потом понемногу уползло из купе.

Ты тогда уже понимал, что рано или поздно тебе придется принять решение, но еще не подозревал, что этот день так близок; не имея ни малейшего желания торопить события, надеясь, что все образуется, полагаясь на случай, на то, что все решится само собой,

не думая о будущем Сесиль, о том, как устроить в ближайшее время вашу совместную жизнь, не размышляя о ваших нынешних отношениях, не пережевывая ваших общих воспоминаний,

ты держал на коленях закрытую книгу – послания Юлиана Отступника, – которую только что дочитал, но все твои мысли были заняты прежде всего делами фирмы «Скабелли», – ты их проклинал, пытался от них отвлечься, хотя дела были настолько срочные, а до встречи, назначенной на пятнадцать тридцать, оставалось так мало времени, что ты волей-неволей неотступно к ним возвращался, и лицо Сесиль то и дело заслоняли цифры, контракты, предложения по реорганизации французского филиала и отдела рекламы, а голос и улыбка Сесиль лишь на мгновения проступали сквозь гул профессиональных разговоров, калейдоскоп ведомостей и прейскурантов.

Надо только преодолеть этот барьер, этот рубеж, и тебя ждет отдых – ее взгляд, ее походка, ее объятия, – тебя ждет передышка, ждет покой, возвращенная молодость и обновление.

Тебе было некогда сожалеть заранее о том, что по ночам придется возвращаться в отель «Квиринале», твоя голова была забита другим, всей этой житейской прозой, нелепыми проблемами, бессмысленной борьбой, работой, в которой проходит твоя жизнь и весь осязаемый результат которой сводится к тому, что твое служебное положение может еще упрочиться, что ты можешь надеяться на прибавку жалованья, а это позволит тебе создать еще более обеспеченную жизнь женщине и детям, которые стали тебе чужими; в тот раз ты ехал в Рим не ради Сесиль, она не была, как теперь, единственной целью твоей поездки, ты ехал по распоряжению и за счет своих хозяев; ты скрывал от них счастье свидания с нею; в этом состояла твоя великая месть за то, что они тебя поработили, что они заставляют тебя играть унизительную роль, вынуждают постоянно вести за них борьбу, постоянно защищать не твои, а их тайные интересы, и ты послушно изменяешь ради них самому себе.

На этом полюсе были постыдная суетливость и принужденное усердие, которые под бдительным оком начальства стараешься выдать за преданность, а в глазах тех, над кем ты сам начальство, стараешься выдать за энтузиазм, про себя издеваясь над теми, кого удается провести; а на том полюсе была она; и каким же избавлением, каким возвращением к твоему подлинному «я», каким спасением она тебе представлялась, вся – улыбка и пламепь, прозрачный и жаркий ключ, врачующий и очищающий, а ее глаза – бескрайняя, обволакивающая даль, уводящая от прозаических будней, и тебе хотелось думать только о ее глазах, а между тем ты с досадой перебирал в памяти слова и уловки, которые предстояло пустить в ход на совещании, чтобы обойти завистников, которые тебя подсиживают, чтобы послужить делу – не твоему, да и, по правде сказать, вообще ничьему; и тем пе менее к тебе постепенно возвращалось спокойствие, бодрость, хорошее настроение, радость жизпи, и ты любовался соснами, мерно покачивавшимися на солнце!

За окном, сквозь отчетливое, вибрирующее отражение купе – немного наклонившись вперед, ты можешь разглядеть в нем самого себя чуть подальше старухи итальянки, неподвижно сидящей, полузакрыв глаза, – сквозь твое собственное отражение виднеется скала, в которой пробит туннель, и кажется, будто это брусок, на котором тебя обтачивают, будто это каменистая стена, склон ущелья, по которому ты низвергаешься в пропасть. Аньес слит, Пьер смотрит на нее, пряди их волос переплелись, и над ними как бы колышется в волнах лодка на снимке с видом Конкарно. Их ноги вздрагивают, шаркая по отопительному мату.

Но на сей раз ты едешь ради нее одной, на сей раз ты [принял, наконец, бесповоротное рртттрнив, и, однако, оно I увяж›, омертвело за время пути, ты больше не узнаешь его, оно продолжает разрушаться у тебя на глазах, а ты не в силах приостановить отвратительный распад, на сей раз ты не прочел книги, которую держишь в руках, даже не открыл ее, ты не знаешь и не хочешь знать о ней ничего – вплоть до ее названия; а все потому, что на сей раз ты как бы в отпуске, ничто извне не заставляет тебя спешить и суетиться, и гигантский заслон из случайных дел на сей раз не стоит между тобой и твоей любовью, все потому, что отношения обострились до предела и ты, не отдавая себе до конца отчета в том, что ты делаешь, в том, что происходит, был вынужден нарушить заведенный порядок, поломать то, что вошло в привычку, и сам загнал себя в тупик и сразу же оказался перед необходимостью пристально рассмотреть (пережитая встряска сделала тебя куда более зорким) подробности твоей будущей жизни, которая еще сегодня утром казалась тебе тщательно, всесторонне и до конца продуманной, – перед необходимостью оценить положение, в котором ты очутился, и тем самым гостеприимно открыть двери забытым, отстраненным воспоминаниям; от этих воспоминаний какая-то частица твоего «я» (можно ли считать ее твоим «я», раз ты сбросил ее со счетов?), именно та частица твоего «я», которая и регулирует ход твоих мыслей, считала тебя надежно застрахованным, и вот эту самую частицу твоего «я» потрясла стремительность событий, необычность путешествия, его новизна, и если этой грани твоего «я» до сих пор более или менее удавалось маскироваться, то теперь она, слабея и исчезая, проявила себя, обнажила свою суть.

И вот тебе вспоминается конец той злосчастной поездки в Париж – встреча в поезде, точно таком, как тот, в котором ты едешь сейчас (и все из-за проклятых денег и разницы в стоимости первого и третьего классов), когда уже давно скрылся из виду Лионский вокзал, где вы договорились встретиться на платформе, правда, договорились условно, потому что перед отъездом из Парижа вы с ней несколько дней не встречались, а обратный билет у нее уже был; когда Лионский вокзал давно скрылся из виду, потому что утром ты проспал, и было уже пять минут девятого, когда ты выскочил из такси, не успев даже запастись сигаретами; ты до последней минуты ждал на платформе, где Сесиль уже не было, а потом на ходу вскочил в поезд, который был набит битком – не то что нынешний; пробираясь по людным проходам, ты заглядывал подряд в каждое купе и решил, что если ты ее не пайдешь, если она отложила свой отъезд и даже не предупредила тебя, потому что терпение ее истощилось и она разочаровалась в тебе, в твоем поведении – в таком неприглядном свете ты предстал перед ней в Париже, – ты заплатишь разницу и перейдешь в вагон первого класса, чтобы по крайней мере знать, что у тебя будет место, где сесть; потом ты зашел в вагон-ресторан, где подавали завтрак (ты успел поесть дома, но во рту у тебя пересохло), думая: «Что я буду делать в Риме без нее? Схожу завтра на Монте-делла-Фарина, узнаю, не вернулась ли она, если нет, буду наведываться туда каждый день до самого отъезда», заказал чашку чаю и, сев у окна, увлажненного дождевыми каплями, стал сквозь стекло глядеть на рельсы, на стрелки, на щебень между рельсами, местами покрытыми ржавчиной; а потом взял свой чемодан и, продолжая поиски, двинулся дальше по направлению к головному вагону, как вдруг услышал ее голос: «Леон!» – и, обернувшись, застыл в дверях, а она сказала:

– Я думала, что уже не увижу тебя, что ты отложил поездку; сначала я заняла тебе место, но мы уже так давно в пути, я решила, что это ни к чему,-

и ты остался стоять в коридоре, у тебя не было даже сигареты, ты молча наблюдал, как она углубилась в книгу, а потом прислонился к окну и стал думать: «Как же быть дальше? Хоть бы кто-нибудь сошел в Лароше или Дижоне, тогда я сяду рядом с ней!» – и сам все глядел на опавшие мокрые листья и большие, почти совсем голые деревья в лесу.

Он долго в изнеможении прислушивался к шуму реки, сжатой крутыми склонами, в ее волнах сверкали теперь узкие блики месяца, который взошел, выставив кверху рожки, во всем блеске новолуния, похожий на лодочку, плывущую в скалистой теснине, и вдруг по ту сторону реки ему почудился конский топот и даже окрик, эхом прокатившийся от скалы к скале, словно кто-то обнаружил его присутствие и стремится его опознать: «Кто ты такой?»

В поисках брода он пополз вдоль реки по склону сужавшегося ущелья, потом сорвался, увяз в песке между камнями, а эхо все усиливало шум, и вот стремнина подхватила его, закружила, снова выбросила на скалы, и он стал карабкаться вверх, пока пе добрался до входа в пещеру, откуда со свистом вырывался ветер. Он ощупью поискал вокруг себя ровную площадку, где можно было бы растянуться, но нашел только выемку, куда и забился, только не лег, а сел, прижавшись виском к отвесному склону, должно быть, это была мраморная жила – прохладная и гладкая, как стекло; дыхание его стало ровпее; на него повеяло запахом дыма.

Ты глядел на опавшие листья в лесу Фонтенбло и на то, как кучи этих листьев жгут в садах, где уже отцвели цветы, и, не желая просить сигарет у Сесиль, погруженной в чтение, – у нее в сумке наверняка были сигареты, но тебе пе хотелось начинать с попрошайничества, – ты вынул из кармана спичечный коробок, в котором осталось всего три спички, и стал зажигать их одну за другой, опираясь локтем на перекладину под окном, а они мгновенно гасли: на другом конце коридора, как видно, было опущено стекло, а когда ты поднял голову и заметил, что Сесиль наблюдает за тобой, что ей смешно, ты нарочно отодвинулся в сторону, и она сразу же вышла из купе с сигаретой в зубах; ты показал ей пустой коробок, и она вернулась в купе за своей зажигалкой.

– Хочешь сигарету?

– Спасибо, нет.

– А сесть не хочешь?

– Подожду, пока освободится место.

– Наверняка кто-нибудь выйдет в Дижоне.

Легкими ударами мизинца она стряхивала пепел с сигареты. Медленно проплыл собор в Сансе, серой массой возвышаясь над городом; поезд шел берегом Йонны.

– В котором часу ты будешь обедать?

– Я еще не успел взять талончик. Я приехал в последнюю минуту. Вчера поздно лег. В последние дни дел у меня было по горло.

– В последние дни мы оба были заняты по горло.

– Сейчас придет официант.

– Он уже приходил. У меня талончик в первую смену; если б я знала, что ты здесь, я взяла бы два.

– Наверное, как раз когда он приходил, я пил чай. Я ведь тоже не знал, что ты в поезде. Я обошел уже половину состава, разыскивая тебя.

– Пойдем обедать вместе. Чем черт не шутит…

– Тем более что метрдотель меня знает. Садись. Не стоять же тебе из-за меня до самого Дижона.

Но ни один пассажир не сошел ии в Лароше, ни в Дижоне, и только в вагоне-ресторане вы наконец сели рядом, но и здесь нельзя было поговорить по душам, потому что за вашим столом сидели еще двое, муж и жена, и непрерывно ссорились.

– В Риме у нас будет много свободного времеии. Правда, в девять часов мне придется быть у Скабелли, и еще я имел глупость согласиться на деловую встречу за обедом, но с шести я сам себе хозяин… Буду тебя ждать на площади Фарнезе.

– О да, в Риме…

– Можно подумать, что ты не любишь Рим.

– Я его люблю, особенно когда ты приезжаешь туда ко мне.

– Я был бы рад не уезжать оттуда.

– А я хотела бы жить с тобой в Париже.

– Не вспоминай об этой поездке. В другой раз все будет иначе.

– Я никогда ни словом не заикнусь о ней.

Книга выскальзывает у тебя из рук и падает на отопительный мат. Ты поднимаешь голову и в зеркале между снимками гор и парусников видишь башни и зубчатые стены Каркассона – снимок, висящий как раз над тем местом, где лежит рюкзак одного из рабочих. Мелькает маленькая заброшенная платформа, несколько фонарей освещают только скамью, часы и ящики, ждущие отправки.

Вдруг грохот усиливается, и за окном с бешеной скоростью, словно кто-то исступленно колотит молотком по неподатливому гвоздю, проносятся освещенные окна встречного поезда, скорого Рим – Париж, которым ты возвращался из прошлой поездки.

Престарелые супруги, мерно покачиваясь все в тех же окаменелых позах, обмениваются взглядом и понимающей улыбкой.

Ты шаришь в кармане, но там осталось всего две сигареты, а ты не догадался запастись в вагоне-ресторане пачкой «Национале». Ты пытаешься переменить положение, потом закрываешь глаза, потому что свет начал тебе мешать. Заснуть сейчас, конечно, не удастся; а может, ве удастся заснуть и ВСЮ ночь. В этом положении тебе удобнее, но долго сидеть, заложив ногу на ногу, будет невмоготу.

Раз на него повеяло дымом, значит, в пещере кто-то есть; он поднимается на ноги и осторожно, чтобы пе удариться о свод, начинает продвигаться в глубь пещеры, ощупывая стену руками, а запах дыма становится все явственнее.

За выступом скалы он видит огонь, разведенный в обширном гроте, сочащемся влагой и насыщенном испарениями, – огромное орапжевое пламя в клубах пара; он подходит ближе и слышит чье-то тяжелое, хриплое дыхание, – уставившись в громадную книгу, неподвижно сидит старуха; не поднимая головы, она обращает к нему взгляд, в котором притаилась насмешка, и шепчет (но шепот, отраженный эхом, похож на грохот поезда в туннеле, и почти невозможно разобрать, что она говорит):

«Трудеп путь по лесам, через степи и скалы, но теперь заслужил ты короткий отдых, ты имеешь право услышать меня и задать мне вопросы, ты, наверно, давно и старательно их обдумал, ибо никто не отважится на такое опасное странствие, не познав, не поняв, не постигнув, что погнало его в дорогу; вопросы свои записал ты, должно быть, па тех двух клочках бумаги, что белеют сквозь туман и дым моего костра па странном твоем одеянье; я вижу, оно в лохмотьях, оно утратило цвет, и это значит, что пришел ты издалека.

Почему ты молчишь? Или думаешь, я не знаю, что ты тоже пустился на поиски отца своего, чтобы он возвестил тебе будущее твоих потомков?»

И тогда, заикаясь, он пробормотал:

«О, не смейся надо мною, сивилла! Я ничего не хочу, я хочу только выйти отсюда, возвратиться домой, к началу пути, по которому я бреду. И если ты говоришь на моем языке, сжалься надо мной, над моим унижением, над моим бессилием, ибо я не способен воздать тебе почести, обратиться к тебе с подобающими словами, дабы они заставили тебя возвестить мне ответ».

«Разве эти слова не записаны там, на страницах синего путеводителя заблудших?»

«Увы, сивилла, они стерлись, но если даже они и не стерлись, я не могу их прочесть».

«Ступай, я могу дать тебе в дорогу две лепешки, испеченные в моей печи, но чудится мне, что тебе больше не увидеть света».

«А разве у тебя йет золотой ветви, которая указала бы мне путь и отворила передо мною решетки?»

«Не для тебя, не для тех, кто сам не ведает своих желаний. Придется тебе отыскивать путь по неверному мерцанью, оно появится впереди, едва лишь угаснет мой жалкий костер».

И вот уже все вокруг окутано плотпым облаком, оно расплывается вширь, и только вдали сквозь едкую мглу смутно серебрится какой-то свет; странник снова пускается в путь.

Тебе больше невмоготу сидеть, заложив ногу на ногу, ты одну за другой вытягиваешь их, как после долгой ходьбы, и задеваешь ногу старика итальянца, который сидит напротив, застыв словно спящий, хотя глаза его открыты и вот уже несколько минут созерцают тебя, будто старика забавляют движения твоих губ и мысленно он по-своему истолковывает их.

Как тебя начинает тяготить это движение, это покачивание, этот шум, этот свет; скопившаяся за долгие часы и километры усталость, которой до сих пор ты как-то сопротивлялся, теперь наваливается на тебя, точно громадный стог сена, тебя охватывает неодолимое желание вытянуться во весь рост, но это невозможно – нельзя же беспокоить старуху итальянку, да и не хочется показывать, что ты не так вынослив, как Пьер, на плече которого задремала его Аньес, а ведь ему эта дорога наверняка не так привычна, как тебе, скорей всего, он впервые едет маршрутом Париж – Рим, но с лица его не сходит улыбка, и он ласкает жену на глазах у итальянки, а старуха смотрит на них уже менее настороженно, и во взгляде ее брезжит сочувствие, словно оно, наконец, пробилось на поверхность сквозь толщу долгих лет упрямого ожесточения.

Забившись в свой уголок, ты смотришь из-под полуприкрытых век, точно пьяный, который, добравшись до постоялого двора, смотрит в щелку ставен, потому что в кармане у него уже не осталось мелочи, а значит, нет и надежды положить на подушку тяжелую от хмеля голову, и слева от себя видишь в тумане четыре лица, которые колеблются в этом грохоте вместе с прямоугольником ночи, то и дело меняющим глубину, – да, именно слева, внутри отражения, а с другой стороны – коридор, откуда доносится металлическое пощелкиванье, возвещающее о приближении итальянского контролера.

У тебя такое чувство, будто в шею тебе между двумя верхними позвонками, атлантом и аксисом (названия их, подобно привкусу от слишком обильного обеда, восходят к какому-то давнишнему курсу естественной истории), вонзается тонкая ржавая игла, а человек в фуражке тут как тут, он отодвинул скользящую дверь и бормочет себе в усы: «Biglietti per favore»;[11]11
  Билеты, пожалуйста (ит.).


[Закрыть]
хотя от боли в онемевшем затылке тебе трудно двигаться, ты обшариваешь карманы пальто и пиджака, но только в брюках оонаруживаешь наконец узкий клочок бумаги и не можешь вспомнить, каким образом он там оказался, потому что обычно ты кладешь билет в бумажник; должно быть, недавно, когда ты был в вагоне-ресторане, контролер, этот же самый контролер, уже проверял билеты, только там он не смотрел на тебя таким взглядом, как сейчас, думал, должно быть, что ты едешь первым классом: может, он привык видеть тебя в первом классе; наверное, оп очень удивлен, что на сей раз встретил тебя здесь; должно быть, думает, что ты разорился; коснувшись щипцами козырька, он с шумом задвигает за собой дверь.

Другая булавка, длинная, со ржавой шляпкой, прокладывает себе путь между вторым и третьим шейными позвонками, она ввинчивается все глубже и глубже, и вот уже вдоль всего твоего позвоночника вонзаются острия, и ты начинаешь тереться спиной о спинку сиденья, отчего они впиваются еще глубже, их уже не меньше дюжины, они стесняют твои движения, проникают все дальше – не то какие-то когти, не то клыки, – а вот еще другие, эти как челюсти, на которых сидят в ряд по полтора десятка зубов, и каждый из них вгрызается в тебя, точно каждый действует сам по себе, и вдруг все они сжимаются так, что ты вздрагиваешь и выпрямляешься.

Ты не смеешь оглянуться назад, боишься, что эта пасть дохнет на тебя, боишься увидеть безжалостный стеклянный взгляд, колючую чешую змеи, обвившейся холодным хвостом вокруг твоих ног, так что ты их уже не можешь разнять.

Старик напротив тебя встает, как бы желая подчеркнуть всем своим видом: «Погляди, как свободно я двигаюсь», он словно по воздуху приближается к двери, она распахивается, едва он успевает к ней прикоснуться, и громадная фигура старика исчезает в коридоре.

Лампочка под стеклянным колпаком вибрирует, ее свет мерцает, точно вот-вот погаснет. Аньес вздрагивает, открывает рот, точно вдруг увидела перед собой пропасть, потом вспомипает, что она в поезде, проводит рукой по лбу, по выбившимся из-под платка прядям, смотрит на Пьера, который, сжав пальцы жены, легонько целует ее в шею, снова клонит голову на плечо мужа, смотрит на тебя, улыбается и тихо опускает ресницы, вновь отдаваясь во власть ритмическому покачиванию вагона; а на снимке над ее головой на шелковистых, золотых и темно-синих волнах под лучами жаркого римского заката колышутся парусники.

Сосны мерно покачивались на солнце; поля быди безлюдны, – очевидно, крестьяне отдыхали.

Ты сидел один в купе, держа в руках прочитанную книгу – послания Юлиана Отступника, впереди уже виднелся город с куполом святого Петра, и предстоящая встреча с ним наполняла тебя радостью.

Ты встал, спрятал книгу в чемодан, до отказа опустил оконное стекло и стал любоваться проплывавшими мимо домами, женщинами у дверей их жилищ, машинами, троллейбусами, Тибром, станцией Рим-Трастевере, снова Тибром, теперь уже с другого берега, пачалом городской стены, станцией Рим-Остьенсе.

Как вольно тебе дышалось, как стремился ты увидеть Сесиль, как спешил поскорее покончить с делами «Скабелли», как жаждал в один прекрасный день приехать сюда только ради нее, – ты еще не зпал, когда это случится, не знал, что это будет в следующий же раз, что ты примешь решение так скоро.

Поезд миновал станцию Тусколана, потом показались Порта-Маджоре и мавзолей пекаря Еврисака, возле которого прикорнул какой-то пьяный старик – он приподнялся и помахал поезду, точно поздравил тебя с приездом в Рим, – а рядом ремонтировали шоссе.

Он снова пустился в путь. Но едва он ставил ногу на камни, они обваливались, осыпались, стремительно катились с уступа на уступ, и звук их падения терялся в гуле, который, все усиливаясь, доносился снизу.

Вокруг расплывалось вширь плотное облако, и только вдали сквозь едкую мглу смутно серебрился какой-то свет. Вот он у берега реки, на воде играют редкие блики, он долго прислушивается к говору волн.

И тут бурный и грязный поток выносит лодку без паруса, а в пей стоит старик, на плече у него весло, точно занесенное для удара.

Торчащая борода старика отливает лиловым, вместо глаз у него две впадины, как две горелки, из них вырывается шипящее пламя и слепит так, что на лице старика ничего больше не видно.

Лодка сделана из металла – это громадный кусок ржавого железа, но края у нее светлые, как рельсы, и острые, как лезвие косы.

Лодка причаливает к берегу, почти не качаясь на волнах, весло упирается в темный песок; и тут странно ласковый голос произносит:

«Чего ты ждешь? Ты слышишь меня? Кто ты такой? Я явился сюда, чтобы переправить тебя на другой берег. Я прекрасно вижу, что ты мертв, не бойся же опрокинуть лодку, она не осядет под твоей тяжестью».

Нет, он не решается опереться на протянутую руку, но видит, как из-под каждого ее ногтя на его собственную ладонь, освещенную резким пламенем горелок, сочится черное едкое масло, оно пристает к его коже, липнет к ней, растекается и проникает в рукав.

Он падает, грязные волны лижут его тело, перевозчик подхватывает его и, бросив на дно лодки, вновь сталкивает ее на воду, а сам, словно через микрофон, вроде тех, какими пользуются на вокзалах, рычит ему в ухо, опаляя его огненным дыханием своих глаз:

«Мне все известно; я знаю тебя, ты хотел попасть в Рим, отступать уже поздно, я сам отвезу тебя туда».

Потом поезд миновал Порта-Маджоре, и ты въехал в Рим.

С вашим составом поравнялись другие поезда, они двигались примерно с той же скоростью, и из их открытых окон мужчины и женщины любовались красной ротондой – храмом Минервы Целительницы, потом зданием вокзала и платформами с мраморными скамьями.

Как много воды утекло с тех пор, а ведь прошло не больше недели; никогда прежде ты не ездил в Рим с таким небольшим интервалом; должно быть, все истекшие, накопившиеся за прежние годы отрезки времени как-то держались, не распадаясь, словно огромный кусок полуразрушенной кирпичной стены, но едва ты сел в поезд, она покачнулась, начала падать и будет падать до завтрашнего рассвета, и только к рассвету все примет новый облик и хоть немного упрочится.

А тогда все еще было впереди, перед тобой еще открывалось будущее вдвоем с Сесиль, открывалась возможность прожить с нею вторую, а по существу первую, настоящую молодость, которой ты еще не знал. В здание вокзала Термини с левой стороны проникали лучи солнца. Ах, как хороши были эти несколько дней!

Над головой Аньес, убаюканной шумом нырнувшего в туннель поезда, качаются парусники. В зеркале, чуть повыше уха Пьера, подрагивают башни Каркассона.

Сесиль возвратилась в купе третьего класса и села на то самое место, которое сейчас занимаешь ты, – возле двери по ходу поезда. Интересно, какая картинка висела тогда над головой сидевшего напротив нее пассажира, чей облик совершенно стерся в твоей памяти?

Ты стоял в коридоре, облокотившись на медную перекладину, а мимо проплывала высокая каменная стена с надписью: «В этом городе (ты только что проехал этот городок, снова видел стену и надпись на ней, но название городка, хотя ты знаешь названия самых маленьких станций по этой дороге, так и не запомнилось тебе) в таком-то году (само собой, в начале девятнадцатого века, в тысяча восемьсот – а дальше?) Нисефор Ньепс изобрел фотографию»; ты просунул голову в дверь, чтобы обратить на эту надпись внимание Сесиль, вновь углубившейся в книгу, – ее заглавия ты так и не узнал, – и тебе вспомнились виды Парижа, которые висят в ее комнате в Риме: Триумфальная арка, Обелиск, башни собора Парижской богоматери и лестница Эйфелевой башни – четыре снимка на двух стенах по обе стороны окна, вроде тех, что украшают твое теперешнее купе, это временное пристанище, комнату на колесах, где сегодня вечером тебе не удастся прилечь.

Над Юрой, как и сегодня, шел дождь, стекло покрывалось все более крупными каплями, они медленно, толчками, словно им не хватало дыхания, стекали по извилистым диагоналям, а в туннелях за отражением твоего лица на стекле, сквозным и призрачным, мелькала мчавшаяся с бешеной скоростью скала.

Ты твердил себе: «Не надо вспоминать эту злосчастную поездку, забудь эти злополучные дни; в Париже была вовсе не она, вы никогда и не вспомните об этом эпизоде; я еду в Рим, в Риме я увижу Сесиль, я знаю, что она ждет меня там, мы вовсе не ездили вместе в Париж, и то, что она сейчас здесь, за моей спиной, и читает книгу, купленную перед отъездом: на Лиойском вокзале, просто случайное совпадение».

Над Альпами шел дождь, ты знал, что на невидимых вершинах он превращается в снег; когда поезд остановился в Модане, все заволокла мглистая белизна.

Ты сидел напротив Сесиль – должно быть, кто-то сошел в Шамбери или на одной из маленьких станций в долине, – она только изредка отрывалась от книги и, бросив взгляд в окно, говорила: «Ну и погода!»

Снежные хлопья липли к окну. Полицейские чиновники спросили у вас паспорта. Она захлопнула книгу, – ты не читал ее и даже не спросил, как она называется, а в ней, наверное, говорилось о человеке, который хотел попасть в Рим и плыл в лодке под моросящим дождем из смолы; капли мало-помалу становились белыми как снег и шуршали, словно клочки разорванных страниц, а он плыл в металлической лодке, где не мог даже прилечь, и виском прижимался к борту, прохладному и гладкому, точно стекло, и вдруг на него повеяло дымом, и он снова заметил во тьме красный свет пламени, а качка постепенно ослабевала, песок заскрежетал под металлическим корпусом лодки, на мглистом берегу ее борта разошлись, как две ладони, и путник остался один, потому что перевозчик растворился в ночи; должно быть, вернулся, чтобы встретить другую тень.

Он по-прежнему сжимал в руках две лепешки, на которых отпечатались черные масляные следы пальцев и виднелись капли крови, – пока они плыли, он порезался во сне о края лодки.

Он глядел, как три-четыре крупные капли стекали вниз медленными зигзагами, точно пытались воспроизвести трудный маршрут в гористой и пустынной местности.

А вокруг все рокотали черные волны и лизали лиловый песок; и вдруг там, откуда брезжил свет, раздался громкий шелест крыльев, и по всему пространству закружилось воронье, – иные птицы пролетали над самой его головой и уносились вдоль реки, если это была река, а не озеро или даже болото, потому что запах тростника, тины и водорослей все сильнее примешивался к запаху костра, как видно сложенного из торфа, и ему пора было, наконец, двинуться в ту сторону – не лежать же так без конца одному в этой разломанной лодке из тонкого металла, хрупкого и опасного, она лопнула, точно стручок, и на нее набегают легкие пузырчатые волны, они крутят песок и гальку и уже добираются до его ног и спипы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю