355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мирослав Дочинец » Вечник. Исповедь на перевале духа » Текст книги (страница 3)
Вечник. Исповедь на перевале духа
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:53

Текст книги "Вечник. Исповедь на перевале духа"


Автор книги: Мирослав Дочинец



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

Становись новым во всем. Выравнивай душу с природой. Сбрасывай с себя недобрые привычки вчерашнего – и оновишься. И облегченно пойдешь вперед. Не оглядывайся, не жалей затем, что осталось позади, что упало с твоего горба. То уже не твое.

И вновь пришла ночь. Темная и ворохобная, беспокойная – как всегда в этом лесу. Зори холодными пиками кололи очи. Звуки неугомонной возни наполняли непроглядь мрака.

«Ди-и-и... иди... Иди... Иди...» – звало из чащобы, и на сей раз тот зов показался мне призывным. Будто что-то и вправду звало меня на помощь. А может, и на помощь самому себе.

Что мне было терять? Я разворошил присланную ватру, раздул огонь, взял смолистую головешку. Густой мрак расступился, голоса невидимой мары-призрака нишкли, напуганные тени убегали с поля зрения. Робко шипел и прыскал искрами мой факел. И недаром – впереди что-то забултыхалось, заплескалось, множество ног или копыт затопало по земле. Словно упругий ветер промчал рядом, забрызгивая меня. Брызги знакомо пахли черным мочилом. Теперь я понимал, кто взбалтывает тут воду ночами – козы, а может, и кабаны, и прочая живность. Но чем их так привлекает эта вода?

Слева от меня журчал поток, обмелевший за неделю без дождя. Там что-то плескалось, бурлило. То – я разглядел, когда наклонил факел, – плес взбурунился, с темного зеркала проламывались, как стеклянные осколки, рыбины и хватали огненное крошево из моего смолоскипа. Видно, принимали его за мошкару.

«Рыба! – повеселело на душе. – Я жил рядом с рыбой, а ел всякую червячню!»

Ночь радостных даров продолжалась.

«Иди... Иди... Иди...» – громко звал из потем ков пугач– филин.

Я перешел реку (теперь, открыв рыбу, желал так называть свою проточину) и подступил к черному громадью деревьев. Чаща дохнула в лицо запахом прелых листьев, грибной плесени и мокрых перьев. Всматриваясь в городище стволов и сплетение кустарников, я видел, как с гнилых пней струились вверх фосфорические дымки, и ветер вихрил их над кронами. Те, что представлялись мне ведьмами-повитрулями.

Лес поскрипывал сухаринами-сухостойником, покашливал заглушениями, зажатыми в оврагах родниками, стонал сдавленной ветроломом грудью. Лес не был страшен, лес был болен. Это я понял тогда в тревожной темени – и чувство жалости сдавило сердце. Еще одной жалости после сокрушенного грабика. Ибо что и кого я мог тут жалеть? Разве себя. Но жалость к себе выветривалась, как в зной лужа. Это был первый знак выздоровления. Моя выстуженная и опустошенная душа ждала своего наполнения...

Обросив потухшую головню, я ощупью вернулся в свой стан.

И пришел, вымытый росами, новый Божий день. Думы, как ненакормленные дети, обсели меня. Да еще неприспанный голод точил кишки. Как добыть рыбу? Из шпильки-булавки я мог бы камнем отточить крючок, но где взять леску? Можно попробовать ловить руками под берегом, как мы рыбачили дитваками, но это не та река, не та рыба. Глушить ее каменем о камень? Но я был так слаб, что не мог и взглянуть на валун, не то что поднять.

«Палица, – подумал я. – Ею владеть еще как-то смогу».

Срезал с акации ветку и заострил ее. Акация тверже дуба. Мы с дедом кололи из нее столбики для виноградника. Острый конец обжигали на огне и загоняли в землю-такой кол мог тридцять лет в земле стоять, не гнил. С акациевым копцем пошел я к реке. С бережка сразу узнал жемчужножелтых, раскормленных пстругов-форелей. Они аж кишели в быстрине, сверкая, точно бритвами, усеянными крапинками боками. Царская рыба!

Огромный валун перекрыл речище наполовину. Рядом водоворот, ища себе другое русло, намыл заводь, но валун так и не обошел. Рыбу, соображал я, нужно загонять в эту заплаву и оглушать колом. Войдя в реку, я с диким гоготом поплыл, точно шлюпка, вниз по течению. Рыбины стремительными борознами вспороли гладь, бросились врассыпную. Некоторые успели проскользнуть в перешеек у гати, но большой косяк я загнал на песчаную заплавину. Они твердо бились о ноги, трепетали, как живое серебро, а я бил копцем в это живое кипение и не попадал. Рыбины ускользали, все меньше их оставалось в западне. Тогда я отбросил палицу и сам плюхнулся в воду. Раскинув руки, будто широкой вершой, загребал я остаток рыбок на наклонный бережок. Рыбы бухали мне в грудь, шлепали хвостами по щека, ослепляли, но я греб из последних сил вперед. Я готов был зубами хватать добычу, лишь бы что-то иметь. Одна-единственная рыбина с мою ладонь с перепугу выбросилась на отмель – и я с радостным ревом упал на нее, прижал грудью. И долго и умиротворенно прислушивался, что это трепыхается – рыба или мое сердце.

Теперь уж и не вспомню, содрал ли я чешую, обезглавил ли рыбину или сразу же воткнул в жар, зато вкус тот помню и поныне – вкус тяжким трудом добытой поживы. Вкус телесной победы.

С того дня рыба станет моим любимым кушаньем на всю жизнь. Потому что это не просто еда, а – лекарство. Обычная рыбная трапеза умудряет молодого и омолаживает старого.

Сладкие мои, ешьте то, что надлежит есть человеку, а не свинье. Свинья жрет все подряд и без меры. Потому даже глазки у нее заплыли жиром. А вы едите ее и хотите после этого выглядеть иначе!

А взгляните на молодого теленка, что взбрыкивает на зеленом лужку. Не лучший ли выбор, если говорить о мясе?

Или сравните жирную утку, что едва тащится, и молодого когутика-петушка, летающего по двору. Или рыбу, стрелой пронзающую студеную воду... Так какой выбор подсказывает вам разум?

Еще раз говорю: человек похож на то, что ест. Выбирайте.

Для древнего грека после дневных трудов лакомым угощеньем был хлеб, сыр и вино пополам с водой. Римский легионер шел в сечу после горсти запаренного зерна, горсти фиников и кварты-кружки вина. Когда-то селянин косил весь день с миской гречки, куском сала и крынкой молока... А что и сколько едят ныне, да еще часто и без физических усилий?

После сорока лет (а лучше еще раньше) стоит навсегда забыть о такой еде: сладкая выпечка (кроме овсяной), масло, свиной смалец, маргарин, колбаса, сосиски, утка, жирное мясо, студень, какао, майонез, соусы, шоколад, конфеты, мороженое, сметана, сливки, буженина, мясные бульоны. Все эти дорогие изыски-прихоти, вытягивая деньги, еще пуще возбуждают аппетит, искушают вкус и разрушают, преждевременно состаривая, организм. Сердце устает от них, густеет кровь, вяло работает мозг.

Остерегайтесь жирного. Оно не только вредно, но и коварно. Чем жирнее еда, тем больше хочется есть. Кусок сала или шоколад вызывает у вас короткую радость. Вот почему нас так привлекает эта еда. Но «жировка» опасна, как всякое призрачное удовольствие. Вылейте бульон через лейку, раз, второй, третий... В какой-то раз увидите, что она забилась от жирного осадка. Что же тогда говорить о наших тоненьких сосудах, которые мы бездумно наполняем жирной кровью...

Измотанный ловлей и подкрепленный форелькой, я крепко уснул. Снилась рыба, множество рыбы, что сама прыгала ко мне в сети через камни. И тот, почти библейский, сон не оставлял меня весь день, стоял перед глазами. Аж пока на бережку реки (отныне меня тянуло сюда, точно кота) я не увидел его наяву. Если узкую горловину у валуна перекрыть камнями, то получится невысокий водопад, и норовистая рыба вынуждена будет прыгать в нижний плес. А что если тут натянуть широкую сетку-вязанку? Мне мерещился висячий невод, нетерпелось приступить к делу.

Материал для работы дала мне липа. Снимал кору, драл тугие пасма лыка. Это не было для меня в новинку – пастушками мы плели себе из липового и акациевого лыка тайстрины – сумки, куда собирали грибы и ягоды. Свежее сырое лыко годится для работы, зато усохшее становится твердым, как ремень. Ремесленничество так увлекло меня, что я забыл и про голод, и про сон. За два дня я связал изрядную сеть, соединил с корытцем, похожим на детскую колыбель, в которую и сам мог улечься. Оставалось вогнать в бережок четыре кола и повесить эту корзину над водой. Но про каменную плотину, лишенный сил, я боялся и думать...

Но дал Бог новый день, дал и кроху силы. Око – господин, а рука – труженик. Камень к камню, щепку к щепке – напластал я возле валуна греблю-плотину, из которой вода весело журчала в мою плетенку. Не успел я снять на просушку мокрую одежду, как услышал позади себя плесканье – в заманке трепыхалась первая рыбина. Моя задумка оправдалась: форель – хищная рыба, выпрыгивает за комарём на метр из воды, бесится, ищет быстрину с перекатами и водопадами. И вот – попалась...

Пока я в горячем пепле пек свою добычу, в кошелке забултыхался новый улов. Я бегал туда-сюда, жадно глотая нежную плоть, думая, что не наемся досыта никогда.

Тогда я еще не знал простой вещи: чем дольше и тщательнее пережевываешь еду, тем меньше еды тебе нужно, тем сытнее будет ее малость. И когда ты пребываешь в телесной работе, тоже меньше ешь. И тогда больше пьешь воды. Зато сила прибывает. Эти вещи я осознал позже. И много других. Человеку, как птице или рыбе, нужно совсем мало. Но мы постоянно боимся, что не насытимся. Боимся, что не набьем свое брюхо. И не боимся, что души наши опустошены. Ожидаем многого от людей и от Бога, а сами не торопимся давать. Как мы смешны, как слабы в своей неразумности!

Не знал я тогда и другого: что слабость – это первоначало силы. Ибо как бы тогда святые в своей убогости и слабости раздвигали горы?

Рыбы ловилось больше, нежели я съедал. Чтобы не губить живность, я пускал ее в реку куда глаза глядят. И снимал свою вершу, чтобы рыба могла возвращаться вверх по руслу. Сколько тут рыбы и как она будет вести себя дальше, я не знал. Потому решил заготавливать ее на черный день. Пробовал вялить на камне, но солнце было еще слабенькое, да и мухи обседали тушки. Я придумал лучший способ. Возле моего осидка-поселения темнел сломленный бурей осокорь – черный тополь с выгнившей сердцевиной. Таким образом, сломанное дерево представляло собой толстенную трубу в три человеческих роста. Готовый дымоход, подумал я. Но как выдолбить в нем в самом низу черень-под? Ножом адски долгая работа.

Голова переваривала мысли. Сидя при ужине, на пламенеющей плащанице ватры неожиданно прочитал совет: инструмент инструментом делают. И тут же навернул на камень-плитняк жара и отнес под осокорь. Сухое стволище затлело, а чтобы не горело все дерево, я шапкой носил воду и сбрызгивал сверху. Так за два дня я выжег в корне изрядную яму. Заглянул в нее снизу – сквозь паутину синело небо. То, что мне было и нужно.

К этому дымоходу прислонил развесистую ольху, которая должна была служить лазивом-лестницей. Теперь требовалось связать решетку, что я и сделал из лещиновых прутьев. Решетку я положил на раструб осокоря сверху. В ствольной дыре на земле оборудовал все для ватры – коптильня готова. Обезглавлению рыбу пластал пополам, солил, натирал диким чесноком и укладывал на решетку, окутанную дымком. Теперь оставалось только отгонять вороватых дроздов.

За работой дни миновали, как щелканье кнута. Я не на шутку испугался, что не знаю, каков нынче день, какое число. И стал возобновлять в памяти недавнюю планиду от туманного Перевала. А поскольку ежедневно со мной случалось какое-нибудь происшествие, взялся считать все минувшие дни на этом захолустном поприще. Дальше решил завести себе календарь. Вырезал порядочный кус бересты и на ней раскаленной булавкой выписал числа и месяцы. Календарь спрятал в сухую расщелину скалы, чтобы затем отмечать на нем каждый прожитый день.

Было воскресенье. Полагалось помолиться, но сначала я пошел искупаться в реке. Моя запруда сотворила глубокий омут, по поверхности споро бегали жуки-водолюбы. Я вошел в воду по пояс и лег. Тысячи острых клинышков вонзились в тело, река кремнистой мочалкой продерла кожу, заломила кости, промыла мозги. Голос горы загудел в моей крови, сжимая сердце, мускулы напряглись каменной твердостью. Я лежал, отдав себя власти воды, протекающей сквозь меня насквозь, а рыбы нежными, будто резиновыми губами тыкались в плечи, в мочки ушей, в соски.

Затем, омытый и обновленный, лежал я, раскинув руки крестом, в траве, и трава прорастала сквозь меня, что-то бормоча, как ворожка-зелейница. И я шептал:

«Господи, вот я тут, слабый и убогий, потерявший мир и себя потерявший. Дальше заблудиться уже нельзя, ниже упасть тоже. Возьми меня, Господи, в свои руки и делай со мной, что хочешь».

Припутник – придорожная трава холодила затылок, щекотала уши. Его тугие, жилистые листья уже привыкли к моим ногам на этом проселке и теперь доверчиво льнули к телу, отдавая свою зеленую росу, свою живительную откорневую силу. Я лежал и думал:

«А разве я не тот припутник у стоп Господа, охотно готовый узнать Его промысел? Малый живой крестик в диком лоне горы».

Мы ничего не даем этому миру. И ничего не отнимаем у него. Мы – золотые песчинки реки времени. И река сия выносит нас туда куда надлежит, и тогда, когда приходит время. И все вокруг, что кажется тебе прекрасным, – твой насущный хлеб души.

Никогда не думай, что сеешь в пустой или неплодородный грунт, что твои семена не взойдут, затопчутся. А если и уродят, то на пользу другим, не тебе. Просто сей, ибо так полагается тебе, ходящему по этой земле. Ибо ты семя, брошенное с Неба.

Я ладонями гладил, грел землю, ставшую мне неожиданным приютом, открывшую мне свои дары.

А к сердцу почему-то прибивались слова, услышанные на Красном поле перед атакой. Его называли все Попиком. Сухенький, тихий, молчаливый, с книгой за ремнем. Учился, говорили, в православной гимназии, но выгнали. Может, потому и прозвали Попиком. Мы с ним числились в одном рое-взводе и на насыпи под Рокосовым лежали плечо к плечу. Я изнывал от страха, глотал твердые комки. А Попик читал свою книгу и даже что-то черкал там грифликом.

«А ты не боишься?» – спросил я.

Он поднял на меня свои смиренные очи в белых ресницах:

«А что, если боюсь? Что и для кого это важно? Ничего не стоит бояться, кроме самого страха. Нас больше пугает сам страх, а не то, что от него делается».

«А что должно произойти ныне?»

«Божья воля, браток», – с могильным спокойствием ответил Попик.

Еще пущей стужей повеяло в мое сердце от этих слов.

«Как думаешь: мы их побьем? Должны, правда? Батько Волошин говорит, что на нашей стороне Отчизна и Бог...»

«Бог на стороне великих батальонов», – грустно молвил

он.

«Как ты сказал?»

«Не я сказал, Наполеон так говорил. А у нас и стрельцов мало, и гверов-винтовок, и патронов...»

«Так почему мы тут?», – не унимался я.

«Потому что се – крест, – отрезал Попик. – Кто-то его должен понести и через это поле».

«Но почему мы? Мы же не вояки. Я должен заниматься науками. А ты – крестить и венчать. Каждому свое, не так ли в Письме написано?»

«Се, браток, крест. А крест выше всяких наук и священства».

«Но ведь это можно обойти... Сего можно избежать перед лицом глупой смерти...»

Его тонкие бледные губы истончились еще больше, а в глубоко сидящих глазах застыла твердая решительность:

«Когда избегаешь своего креста, он тебя раздавит», – услышал я совсем тихое.

И оледенел: такой молодой и такое говорит.

«Откуда ты это знаешь. Попик?»

«Физика! – кратко выдыхнул парнишка. Он взвесил на тонких пальцах патрон, а тогда положил его на землю перед зеленоватой мушкой, преградил ей путь. Букашка остановилась у преграды, хотела обойти ее, но Попик подвинул патрон вперед. Мушка повернулась и засеменила назад. Тогда Попик щелкнул ногтем патрон и тот вдавил бедолашку в глину. – Физика», – повторил он, уперев в меня свои серые, как оловянные пули, очи.

Мне забило дух. Я не знал, что ответить. Товарищ прочел скорбь на моем лице, и голос его смягчился:

«Все, что с нами происходит, – благодать, говорил пророк. И потому, что в нашей силе, тем и должен жертвовать. И Божья сила примножит наши силы». – Он еще что-то хотел сказать, но в эту минуту наши старшины загалдели, что из Великой Копани воочию появились зеленые шкатулки мадьярских танкеток.

Снаряд, повредивший тогда мне руку, мелко посек Попику плечи. Он поднялся на прямые ноги, будто удивленный этим. И упал крестом на ржавую ринь. А я, закусив кровоточащую губу, понес свой крест дальше...

Кошмарные сны не выпускали меня со своих тесных объятий. В них я продирался сквозь огненный туннель, и отовсюду протягивали свои кощавые руки мои цимборы – воины, оставшиеся лежать навзничь на притисянском поле, и те, которых гнали потом вместе со мной на Перевал. Молчали их серые полотняные губы, лишь очи горели колючим огнем. Я не помнил их имен, но узнавал лица. И извивался ужом, чтобы эти руки не перехватили меня, не потянули в те липкие воронки. И услышал знакомый голос: «Заем идешь за нами, хлопче? В этой яме уже нет для тебя места». То был сотник. Он стоял поодаль, опершись о сабельные ножны, правый ус его угрюмо свисал. Английский френч дырявили обожженные ямки. «Что это?» -спросил я.-«Польские пули,-ответил сотник. Их каждому уделили на Перевале». – «Господи Иисусе!» – воскликнул я. – «Иисус остался на поле, – уронил сотник. – С нашими душами. А ты почему, хлопче, привел сюда свою?» – «Потому что у меня никого не осталось, кроме вас», – обьяснил я. -«Нас нет. А с тобой, хлопче, весь мир, требующий тебя там, где ты есть», – мягко говорил сотник.

–  Иди себе прочь от дерева креста, иди к своему дереву жизни....»

Я возвращался из сна, как из тлума-толчеи в реальность свежего рассвета. Но страдальческие лики и дальше мутили мое зрение, трепетали в листве ближнего дуба. Каждый точеный листочок – будто страждущий вид кого-нибудь из молодых мучеников нашого мартовского побоища.

«Оставь нас в покое, горемыка. – шептали из глухой тьмы потрескавшиеся губы моего командира. – Потому что мы заслужили сей покой».

И я срывал листья-лица и пускал за водой, сопровождая их словами:

«Плывите в безвесть, в мертвое море. Чтобы так исчезли– пропали, как пропадает соль от воды и воск от огня».

И они плыли. Один за другим. Рой за роем, чота-рота за чотой. Тогда обнимал я корявого дуба, просил его:

«Дубэ, дубэ черный. У тебя дубочки-сыночки и дубочки-дочки. Тебе, дубэ, шуметь и гудеть, а мне, безродно рожденному, крещенному спать и расти. Понедельник со вторником, среда с четвергом, пятница с суботой, воскресенье– вдовушка, – пусть хороший сон мне приснится».

Дуб облегченно поскрипывал-вздыхал.

Спал я с тех пор, как искупанный. Мои сны ставали все глубже, светлели, вместо гомона людского полнились птичьим щебетаньем.

Если будешь прикладывать свой разум ко всему тому, что происходит с тобой, то ничто в мире не станет тебе преградой или ярмом на том пути, что предназначен тебе, и никогда не будешь жаловаться ни на долю, ни на людей, ни на время, в котором живешь.

Не ты для времени, время для тебя. Не дели минуту, не растягивай час. Не обгоняй и не умножай время. Покорись его привычному и мудрому течению. И оно вынесет тебя куда надлежит – в Вечность.Войди во время, как в реку, растворись в нем, чтобы простить прошлое, познать нынешнее, разгадать будущее. И придет покой силы. И сила покоя.

Теплынь вытягивала из воды всякий росток. Приспела грибная пора. Курчавыми гребешками брызнула изо мха папороть. До сих пор я выдалбливал из земли ее коренья и запекал на каменном поде. Чем-то она напоминала картошку. Как-то, отгоняя камнями птиц, я попал в одну и мог бы иметь похлебку. Желудок просил горячей пищи. Мысли о посуде не оставляли меня. Я пользовался уже какими-то довбанками из липы. В одной сохранял вичищенную от песка соль, в другой – рыбу. В третьей бродил на киселицу березовый сок. В такой посудине можно было толочь коренья, орешки, почки и запаривать их, бросив в воду раскаленные камни. Из молодых еловых ростков и янтарных сгустков живицы– смолы я настаивал питье, хорошо подкреплявшее. Но сварить юшку не удавалось.

Из разных мест я носил пробы глины, вылепливал из нее калачи и сушил на солнце. Они легко крошились и ломались. Аж пока я не наткнулся на бережок черленицы. Такую глину моя баба размывала в корыте и накануне праздников мазала земляной пол. Я обрадовался ей, как зову из детства. Затвердевшая на солнце груда оттягивала мою ладонь и звенела о камень, как железо. Потому что в ней в самом деле было изрядно железа. Гончарства я не знал. Но ведь не святые горшки обжигают. Я долго соображал, а дальше принялся это делать своим трибом-способом. Вытесал круглую балку-мерку, намял хорошенько глины и облепил ею свою колодку.

Горшочек помалу подсыхал в тени, и, чтобы не трескался, я смачивал его водой. Дерево сушило его изнутри. Дальше я соорудил из камня небольшой колодец, поместил в нем свое изделие и вокруг разжег большую ватру.

Балдышка внутри выгорела, а горшочек остался румяный, как ржаная паленица. На глаз был кривобоким и корявым, зато стенки гулко звенели под ногтем.

Тогда я насобирал две горсти сосновой смолы и насыпал в посудину, подвинул на слабый огонек. Помешивал лопаткой, поворачивал горшочек, чтобы смолой-поливой пропитались все поры. Тем, что осталось, облил внешние бока. Теперь горшочек блестел, как смазанная яйцом паска.

Долго я любовался своим изделием и боялся применять посудину в деле. Налитая вода держалась в нем надёжно. И я решился на куховарничанье. Начистил ранних грибов сморчков, нарезал куски рыбы, насёк медвежьего лука. Через некоторое время моё вариво источало такие запахи, что я пьянел. На пне меня дожидалась вытесанная из тополины ложка. Что говорить, в тот вечер, гремя ложкой о горшок, я выхлебал всю юшку до донышка. И, вытирая со лба жаркий пот, тихо молвил: «Так, словно дома».

Небо любит тех, кто любит жизнь. Никто не знает, сколько, где и как ему жить. И ты не знаешь. Потому не беспокойся этим. Зерно, лёгшее в почву, не беспокоится, когда и что из него вырастет. Оно просто растет сквозь камни и тернии, тянется в небо. Так и ты действуй.

Люби жизнь такой, какая она есть. И она полюбит тебя.

И помни: где бы ты ни был, ты – дома. Это очень важно: везде чувствовать себя, как дома.

Дабы моя глиняная утварь не трескалась, сложил я из камня на глине печь. За черинь-под служила широкая плита, а дым я пускал в дерево-дымоход. Теперь и дровишек использовал меньше, и времени не терял на две ватры. Одним топливом варилась в горшке еда и коптились рыба и птица. Высвобождалось время на ловлю птиц. Из резинки, вытянутой из брюк, и куска кожи из кошелька изладил я себе рогатку, каких полно мастерил в детстве. В первые дни я отгонял рогаткой крылатую немзу – нечисть с моей коптильни. А затем отправился и на настоящую охоту.

Это был край непуганых птиц. В скальных выдолбах вили гнезда горлицы. За день я мог сшибить двоих-троих, со временем натренировал глаз еще лучше. Обвязывался ветками и двигался, словно куст, к гнездовью. Из такого укрытия я мог бить с каких-то десяти шагов, и птицы мягкими комками скатывались на землю. Мясцо горлицы белое и нежное, а в юшке плавают жирные «копейки», сладко обжигающие губы. Для моего истощенного тела это была благодатная пища. Случалось, птиц, как и рыбы, я добывал больше, чем потреблял, – тогда лишки ложились на решетку коптильни.

Длинной клюкой доставал я гнезда и стаскивал их вниз с каменных карнизов. Бывало, полакомиться битыми яйцами сползались змеи. Они считали, что имеют право на свою долю добычи, однако я прогонял их дубьем. Змеи отползали неохотно, с угрожающим студеным блеском в глазах. Тогда, на свою беду, я еще не понимал тех знаков.

Я научился запекать гусениц, червей, травяных кузнечиков, личинок жуков, каких полно под корой упавших деревьев. Омерзительны они только на глаз, зато испеченные и подсоленные – вкуснятина неслыханная. И долго держат сытость.

Придумал я себе даже хлебушек. У молоденьких липок и клеников драл из-под коры тоненькие липкие полоски, варил и поджаривал, а затем перетирал на муку. К ней подмешивал птичьи яички, толченных муравьишек и орешков из шишек. Получались лепешки с ладоньку, которые я испекал на черени. Хоть какой-то, но это был хлеб. Мой хлеб. Правда, насущным назвать я его не мог, потому что доставался он мне не ежедневно.

Пацёрками-бусинами тянулись длинные дни и ночи моего затворничества. Разрасталось и подворье. Имел я печь, лежанку, свитую из прутьев, имел утварь, какие-то припасы еды, но не имел человеческой крыши над головой. А , пожитки следовало как-то хранить. Не мог я отлучаться надолго, потому что сторожил свой приют от потравы зверья и птицы.

И замахнулся я на хижину.

Как газда-хозяин, решивший срубить себе гражду – деревянное жилище, истаптывал я в хлопотном раздумьи обжитый закут. Соображал, как нарежу бревен на стены, как настелю верх. А окно, дверь? Хорошо, что удался такой породы: глаза боятся, а руки делают. В картинке – как с лопуха скапывает утренняя роса – возникло перед глазами и мое поселенье. Скальный карниз округлой формы, нависающий над лежанкой, – а это же готовая стреха! Нужно отступить шага на три и ложить подковой стены. Материл густо устелял бережок поточины – зализанное за века водой и ветром каменье. А глины – гора целая!

Так, с пустыми руками, начал я возводить себе жилье. Заостренными сошками вспахивал землю, выгребал канавки, набивал их камнями. Стягивал плитняки покрупнее, укладывал фундамент, месил глину с бурьяном, деревянной лопаткой намазывал ее сверху и погружал в раствор новые валуны. Перевязывал кладку, чтобы стена стояла нерушимо. Мало-помалу вырастала она на моих очах. А вместе с ней росла и моя тихая радость. Старые люди говорили, что человек не знает покоя до тех пор, пока не построит себе хижину. Это пращурами нашими рассказано. Точно так же, как родить сына – семя после себя, как посадить дерево – семя земли. Выходит, триб-долг строителя надо исполнить.

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Натаскать в плетеной корзинке глины, наносить воды, нарезать ножом травы, замесить ногами раствор, а тогда успевай ложить камни, чтобы твоя колочанка не задубела. Два-три замеса, и смотришь – солнце уже подпирает небесную баню-купол. Полдничать время. О, какое желанное, какое смачное слово! В наших краях по-всякому говорили: костуваться, трапезничать, заесть, пожевать, перекусить, бросить что-то в зоб, но всего приятнее для меня звучало «полдничать». Это не просто утоление голода, а тихий часик заслуженного отдыха. Вымытые руки, утертый пот, легкость в натруженном теле, умиротворенная беседа, довольный взгляд на сделанную работу...

Теперь уж я мог сесть в тени с кривобокой миской, в которой румянились рыбины. А на шесте упревает горшочек с листьями дикой смородины. Ожидая яств, слушал свою музыку – звон реки, щебетанье птиц, шум деревьев, трещанье комашни в траве. Сия музыка в меру весела и грустна. И она не надоедает, не утомляет никогда. Сия музыка подарена нам талантливейшим гусляром – Природой. Блажен, кто часто к ней прислушивается, пьет сердцем ее роскошь.

Удивительным образом успевал я и ложить стену из камня, и кормить себя. Говорила моя баба, что муж должен пахнуть ветром, а жена дымом. А я пахнул и ветром, и дымом. Я не был от рожденья крепким работником и теперь удивлялся, как целодневная работа не утомляла меня, силой наливала тело и проясняла мысли над челом, с которого я едва успевал смахивать честный пот.

Прислушивайтесь к тому, что нам завещано: «В поте лица свого будешь есть хлеб свой». Это не наказание, это мудрое требование. Хлеб нужно заслужить. Ежедневно нужно сделать какое-то усилие – до пота. Хорошо, если это осмысленная работа, если нет – быстрая ходьба, бег, поднятие веса. С потом выйдет недобрая соль и промоются нервы. Вы должны заметить, что когда больны или очень взволнованы, вас обливает потом. Тело само лечит себя.

Заработанный в поте лица хлеб – аппетитнее, дает больше поживы. Немощные тяжелую работу могут заменить постом. Та же помощь.

Не имея кованых петель, я устроил в стену три деревянные клюки, к которым привязал твердым лыком дверь, сплетенную накрест из гибкой лещины. И оставил в стене пустой проем, надеясь найти пластины слюды. Когда– то в путешествиях во время вакаций мы с Матиком набрели подле Угольки на россыпи слюды, сверкающей на солнце, точно рыбья чешуя. Профессор обьяснил, что давним славянам слюда служила стеклом, такие оболонки-окна устраивали даже в княжеских теремах.

Вскоре моя стена подросла настолько, что я мог положить на нее подбородок. Сбоку ее подпирал пустотелый осокорь. Нарочно я так сделал, чтобы из своей печи пустить в него дым. Потому что дымоход имел хорошую тягу. Всё складывалось неплохо, пока не наступило время укладывать кроквы-стропила. Метровой клюкой измерял я годные яворины-жерди, лежащие по подлеску, и стягивал на своё дворище. Клюка мне служила еще и для оного – в буреломе гнездилось полно гадов. Добывая древесину, вынужден был колоть палкой налево-направо, отгоняя полозов. Тут им было привольно, потому что влажная чаща кишела птицами, жабами и мышами. В трухлявых пнях разгребал я целые насесты малых гаденышей.

Наступили теплые дни, и я ходил почти голышом. Свою кожу берег меньше, чем одежду, износившуюся в работе до ниток. А я уж пугливой мыслью забегал в зиму. Чешские боканчи-ботинки от «Бати», смазав голубиным жиром, прятал на скальной полочке в берестяном свертке. Ходил в легких сандалиях-лаптях. Бывало, за день они изнашивались. Вечером сплетал новые. А когда ленился, ходил босиком, и вскоре мои ступни привыкли и к острым камням, и к крапиве, и к тернию.

Уже тогда я осознал силу земную. Когда перебираешь комья руками, когда ступаешь на землю босиком, когда прикасаешься к ней коленями, грудью и подбородком, когда пускаешь в нее свою струю, – земля отдает тебе свои живительные токи. Важно, чтобы стопы терлись о землю – это очень помогает мозгу и приносит радость сердцу. Из земли мы слеплены, в землю возвращаемся, на земле должны век вековать при жизни. Сколько ты земле-столько она тебе. Земля это оценит. Земля держит того, кто держится ее.

Заготовленные жерди всовывал я в скальные выдолбы и густо клал на стену, укреплял кладкой. Получалась круглая хижинка, что, вроде ласточкина гнезда, лепилась к горе. Теперь уж была тень, где я мог переломить сон в знойный полдень. В такое время и повадились ко мне гости.

Лишь только насладился первой дремотой, как что-то обожгло мне плечо. Ухватился рукой – скользкая ужовка охладила пальцы. Змея! Вот где подстерегла она меня, чтобы отомстить за порушенное гнездо. В гнезде моем. Я держал ее в сжатом кулаке – глаза в глаза. Аспидно черные точки смеялись, зная, что меня ждет. Я не размозжил гадину о камень, я погладил ее, лизнул чешуйчатую головку и выпустил за дверь.

У меня было очень мало времени. Мое время истекало вместе с жизнью. Силился дотянуться ртом до ранки, чтобы высосать яд, однако ничего не получалось. Тогда я воткнул в жар свой солдатский нож, а сам бросился в чащу искать ломинос – траву, которую жуют собаки, укушенные змеей. Травку нашел, забил ею рот, натер укушенное место. Раскаленный добела нож я вонзил в дерево и прижал к нему плечо. Зашипело, запекло аж до кости, до ногтей. Я боялся, что не попал в саму ранку, прижимался к клинку еще и еще раз. Пока не остудил телом железо и не рухнул, подкошенный болью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю