355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мирослав Дочинец » Вечник. Исповедь на перевале духа » Текст книги (страница 10)
Вечник. Исповедь на перевале духа
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:53

Текст книги "Вечник. Исповедь на перевале духа"


Автор книги: Мирослав Дочинец



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

В записной книжечке чеха оставалось больше половины чистых страниц. Я мог экономно вести кой-какие записи. В бутылочке с деревянной затычкой я носил медовуху – иногда подкреплял себя в работе. Спички тщательно припрятал. Как бесценный дар, берег каждую фасолину и горошину. С несказанной радостью обнаружил во внутренних складках сумки восемь пожелтевших семечек тыквы. Но все они были живы. И присланная кровь земледельца заволновалась во мне. Даже наметил удобную пойму возле речища. И каждый раз, возвращаясь из лесу, носил туда кошель жирного торфа. Готовясь к длительным холодам, я беспокойной мыслью забегал в будущую весну.

Но когда это еще будет! А ныне я не мог натешиться чугунком. В нем блюдо варилось быстрее и было вкуснее. Котелок я мог брать с собой на дневные уходы. Как лесовик и зверолов теперь я не был привязан к печи. Однако о печке я думал и днем, и ночью. Хотя я и утеплил хатенку, но понимал, что плохонькие деревянные стены здешняя зима остудит быстро. А открытый очаг согревает только вблизи и требует, чтобы его постоянно поддерживали. Я был озабочен зимним обогревом.

Тепло, размышлял я, вытекающее с дымом в деревянную трубу, – это расточительство. Нужно его задержать, как это делают перьями птицы, пухом звери и корой деревья. Как поток, не замерзающий под каменьем. Каменья! Да, это единственное, что я мог использовать тут.

Это подсказала мне скала. Холодная в течение дня, она согревалась на ночь и скупо отдавала до утра взятое у солнца тепло. Я буду нагревать камни, а они будут согревать меня. И я начал заготавливать плоские плиты и мастерить из них впритык к стене широкий пустотелый помост-лежанку. Туда, во внутреннюю пустоту, я и направил дым из печи, а снаружи отвел его в дерево-дымоход. Щели между плитами замазал глиной с примесью сенной сечки. Посреди печи замуровал чугунок. И в нем теперь постоянно была теплая вода. Камни нагревались как раз настолько, что можно было спать на лежанке без одеяла. Мне припомнилась наша печь, на которой баба Марта согревала свои «кости смиренные».

Страх перед зимними холодами миновал. У стены, которая прогревалась, пристроил я небольшую стаенку для козы. Хотя к зиме она приготовилась раньше чем я – весело встряхивала густыми прядями шерсти.

Уродила в ту осень обильно лещина. Я собрал столько орешков, что вынужден был отгородить для них засек. Из толченых орешков, желудей и грибов, приправленных диким чесноком, я выпекал в золе вкусные хлебцы. И употреблял их с рыбой либо медом. Колоды с пчелами я тоже утеплил снопами сытника. А рыбу назиму солил в долбанках из липы, а также вялил над печью. На горячей лежанке сушил ягоды и зелье. А с балок свисали нанизанные на куканы грибы.

В лесу шел повальный листопад. Костров я не разводил, боялся, чтоб сухой валежник не вспыхнул пожаром. Занимался звероловством, разжиревшая за лето живность потеряла бдительность и напропалую лезла в ловушки. Было работы со шкурками. Оббил ими дверь, устлал земляной пол.

Давно прошли суховеи. Утром траву отягощала льдистая роса. Одна за другой дальние вершины одевали белые чепчики. Все чаще оттуда залетал студеный ветер, кружил листьями, хлестал песком со скал. Смереки передергивали лохматыми плечами, гудели обнаженные дубы, сонливо поскрипывали ясени. Черный лес посерел, погрустнел. Будто выдуло из него остатки зеленой души.

Я брел по своей просеке, чтоб набрать еще кошель– другой торфа для своей нивки. Попривыкшее все вокруг замечать, мое око ухватилось за синеватый ствол бука. На нем чернели давние зарубки. Да, то была не естественная рана коры, а зарубка топором. То есть оставила ее человеческая рука. Я почему-то посмотрел в небо.

На чело студеными перышками упали тяжелые лохматые снежинки.

Не трать попусту время, наполняй его полезным и радостным трудом. Чем больше труда ты вложил в своей жизни, чем больше познал и открыл, тем она длиннее – жизнь. Поэтому день нынешний цени больше, чем вчерашний. И так – каждодневно. Ведь только то твое, что получил ты ныне, в эту минуту.

...Румыны узнали о моих просветительных студиях. Главное – про их украинский дух. Это их обеспокоило. Масла в огонь подливали и местные лекаришки, терявшие пациентов, довольных моим лечением. Доверенные люди приносили тревожные вести о повышенном интересе к моей персоне. Я понимал, что должен сниматься с насиженного места. Благо, такой случай подвернулся сам.

Европу трясло. А вместе с ней и мою Подкарпатскую Русь, пеленавшую в сумятице свою маленькую державу – Карпатскую Украину. Судилось мне быть и на ее красочных крестинах, и на черной тризне.

Немец занял Австрию, стягивал цепью Чехословацкую республику, так и не давшую моему краю желанной автономии. Горстка исконно русинской земли под Карпатами, да и ту раздирали свои же жадные персты – русины—автохтоны, русофилы, полонофилы, мыдьяроны, галицкие эмигранты, жиды, сознательные украинцы. И вот на исходе 30-х годов XX века все тут взбудоражилось, забродило, подняло гущу политического варева. Мир разглядел на карте серую точку, кем-то красиво поименованную Серебряной Землей. Сюда из Европы было заброшено засилье журналистов и агентов.

Путаные слухи перелетали через Тису: Чехословакия готова предоставить краю относительную обособленность, а Германия обещает даже больше – создать тут самостоятельную украинскую державу. Как можно, волновались патриоты, проворонить такую благоприятную минуту? Доктор Панькевич изучал говоры закарпатских украинцев и для их сравнения нагрянул в Банат. Тут мы с ним и сошлись, я водил его к знатокам фольклора, да и сам охотно записывал меткие народные поговорки и пословицы. Народ скажет – как завяжет.

Из научного анализа получалось, что как бы нас не именовали – русины, руснаки, рутены, угрины, мы происходим из давнего и щирого киевско-русского корня. И являемся мы хорошо вышколенной и боголюбивой частичкой народа. Ведь еще в конце ХУІІІ века, когда просветительство довольно низко стояло и в Галичине, и в Киеве, и в России, закарпатские украинцы уже имели латинские школы, где получали образование на уровне западноевропейских стран. Лучшие их воспитанники разошлись учителями по словянскому миру. Мой земляк Иван Орлай – директор гимназии в Нежине, Михайло Балудянский – ректор университета в Петербурге, Петро Лодий – профессор Краковского университета, Юрий Венелин-Гуца – ученый Болгарии. Таким образом, нашего цвету рассеяно немало по всему свету...

«Как вот вы, – подзадоривал меня Панькевич, а еще более его молодой приятель, представившийся подполковником Сечи. – Ваше место там, где завязывается своя держава, которой суждено зачать великую соборную Украину. С неба нам упал чин самостоятельности, а немцы нам помогут. Нужно приниматься за работу на всю мощь, каждая светлая голова – на вес золота. Даже жиды с нами. Всех чешских чиновников – долой, своих назначим! Таких, как вы, там ждут с объятиями. Ибо когда вы еще восстали против чужого режима с оружием в руках пятнадцать лет тому назад...»

Его рот клекотал готовыми круглыми фразами.

«Батенька мой сладенький, – еле перебил его. – Ни против кого я не восставал. А ржавую фузею поднял на распутника, обидевшего мою невесту. С тех пор оружия в руках не держал».

«Ваше оружие – дух и ум. Это написано на вашем высоком челе».

«Не знаю, что там написано, а вот прописанных документов не имею никаких. Как перейду границу?»

«А это уж наша забота!» – радостно воскликнул подполковник. От него пахло ромом и духами, а не порохом.

Трудно улитку отодрать от роговичной мушли– раковины, к которой она прикипела. А что уж говорить о человеке-скитальце, который хоть и на чужбине, свил себе подобие гнезда. Но я знал, что должен его оставить, чтобы ступить из огня да в полымя.

«Вернешься? – храмовым шепотом спрашивала Юлина.

– Вернешься ли еще когда-нибудь?»

«Вернусь, – отвечал я и сам не верил своим словам. – Оставляю на тебя и книги, и белую кобылицу, и хижину. Береги их».

В темную ночь стояли мы у пограничной заставы. От Тисы пахло рыбой. Проводник-румын подошел к страже, порассказал им сказки и махнул нам рукой. Серая толпа таких же бродяг, как я, двинулась в открытые ворота. Никому мы тут не нужны. А там? Этого мы еще не знали.

Земля моя обетованная почти не изменилась за полтора десятка лет моих скитаний. Те же скрипучие телеги, на них женщины в мужских крисанях-шляпах и с трубками в зубах. Те же вышитые красными нитками сорочки у девчат. Те же пейсатые и носатые шпекулянты у лавок. Тот же балаган торговицы. И те же уличные ухабы, полным-полны столетней пыли, будто ее надуло с руин хустского замка, зубато охраняющего зеленый покой Марамороша. Две живые синие ленты -Тиса и Река – перехватили долину и под Замковой горой связались в один широкий пояс – аж до Дуная.

Когда-то Хуст заложили немцы. Со временем принадлежал он Мадьярщине, Семигороду, Турции, Чехословакии. Теперь название Хуст перекрутили на «Хвуст Украины» (здесь говорят не хвост, а «хвуст», не конь, а «кунь», не вол, а «вул»). Меткий глаз, острый язычок людской. Теперь мне самому открылась незамутненная картина завязи новой державы в украинизованном Хусте, отрезанном от белого света.

Нас строили пестрыми шеренгами у церкви. С балкона произносили речи члены правительства и сам премьер Августин Волошин, почтенный, усталый благодетель, доктор теологии. Его называли Батьком, и это ему действительно приличествовало.

«Слава Украине!» – кричали мы. Даже если кто-то говорил на суржике и язычии, мы все равно приветствовали его: «Слава Украине!» Сначала робко и вразнобой, а дальше – ровно и грозно. Аж воронье срывалось со старых лип.

Ударили в колокола к вечерне. А может, то звонили уже по нас...

Когда мы пришли в дом команды Сечи по улице Духновича, на него упала тень одинокого облака. А кабаки и бовты-лавчонки заливало скупое осеннее солнышко. Меня это не радовало. Мало утешало и иное. Обмундирования не хватало, зато флагами, лямпиадами и факелами были битком набиты целые сараи. Оружия тоже не было, его тянули кто где вынюхал. Смельчаки нападали даже на чешские жандармские участки. Не хватало и строевых старшин, хотя правительство бросило клич приглашать их со всех усюд. А когда откликались эмигранты, успевшие понюхать пороху в мировой и подпольной борьбе, их отсеивали. Зато натягивали френчи с позолоченными обшлагами на бравых сельских парней и студентов, урядничьих свояков.

«Что с нами будет, когда настанет время воевать?» – спрашивал меня паренек из моего села с боязнью в глазах.

«Бог знает».

Бог, быть может, и знал. Однако даже правительство верило не в одного бога. Оглядывалось и на Берлин, и на Прагу, и на Будапешт. В правительстве был национально сознательный гуцул, были банкир, доктор, профессора, писари. Они не знали ни военной науки, ни экономики бедного горного края. А после этого Прага навязала еще своего генерала Прхала, дабы тот умерил амбиции украинских вождей. И был «батько» Волошин, совершенно честный, благородный, всеми уважаемый и в публичной жизни слишком народный. И народ без меры этим пользовался. Министры не могли пробиться к нему, потому что премьер все время принимал простолюд, выслушивал жалобы, утешал, раздавал должности, деньги, отменял наказания. Отец есть отец.

Зато некоторые другие без лишней опеки становились атаманами и приказывали, приказывали, приказывали «именем Карпатской Украины». По селам совершали суд. Неугодных специалистов вычищали со службы, на улицах хватали подозрительных и, если они не могли по-украински произнести «Отче наш», колотили. Как их раньше били мадьярские либо чешские жандармы. А тех, кто перелицовывался и клялся в верности, целовали и назначали поводырями. Во всем полагались на честь и совесть.

В кабинетах прели и шалели от неизвестности, а на улицах Хуста все происходило так красиво, так легко и беззаботно, будто это и в самом деле был Новый Ерусалим. Неистощимая лирика и романтика витали тут в слякотные дни 1938-го года. Нарождалась какая-то многолюдная утеха. Ее носила в себе молодая Карпатская Сечь. Если доныне украинский дух проявлялся тайно, то теперь он взбудоражился и забурлил водоворотом. Молодежь разносила повсюду украинскую идею в своей горячей крови, которую готова была тут же пролить. Пробуждала волю у вечно порабощенного народа, просвещала его, распостраняла национальную сознательность. Походы с флагами кипели селами, не умолкала украинская песня, по хижинам устраивали чтения своих писателей, играли спектакли.

Это было диво: на невыразительной донедавна территории возникла «украинская ирредента». За считанные месяцы возродилось извечное украинское племя, ожила украинская душа. Смелой поступью ходила по вольной своей земле молодежь Карпатской Сечи.

Проведал и я своих. Моя мамка вышла замуж за вдовца, и теперь на дедовой усадьбе было густо детей. Себе места я там не находил. Приютился в Сечевой гостинице. В походах нас охотно кормило население. Далекий родственник, служивший секретарем у министра, предлагал мне лучший хлеб – переводчика с немецкого, но я хотел остаться в гуще людности. О моей просветительной деятельности в Банате узнал и редактор Владимир Бирчак, с которым свел меня бывший профессор Матико. Редактор приглашал к сотрудничеству с газетами и радио, но меня больше привлекало живое слово на площадях, а не написанное на бумаге и чаще всего искаженное. Хотя я любил послушать этого человека, обладавшего порывистой натурой и острим, как бритва, умом.

«Больше всего нашей, украинской, правды в Сечи, – сверкал Бирчак стекляшками очков, наседавших аж на мотылек усов. – Но эта правда еще весьма молода, без опыта, часто атаманская, бунтарская. Молодежь на первое место ставит сильное желание и геройское дело. За это она готова сложить головы. А тут не жертвовать нужно, а добиваться образования, знаний. Нужно брать умением, а не горением! Не побоимся взглянуть правде в глаза. У нас нет самоокупающейся экономики, нет природных богатств, коммуникаций. А с минеральными водами и саманом в Европу не продвинешься. Американский иль немецкий вуйко не будет запросто так обустраивать нам страну. И чужие деньги, что нынче тут крутятся, скоро будем отрабатывать дорогой ценой. Все идет быстрым шагом, все меняется... Я слышу красивые фразы. Хорошие приказы, вижу вдохновенных людей, но не вижу никакого плана, никакой стратегии. Недаром соседи называют нас мятежной территорией, угрожающей миру в средней Европе...»

Я и сам начал отсеивать в этой завирухе золотую пыльцу от пустой трухи. Все можно одеть в заманчивую национальную идею (даже жиды начали записывать своих детей в украинские школы). Однако внедрить ее можно только с умом и знаниями. Одной отваги тут мало. Ведь недаром и наши враги мадьяры в самые худшие для них времена призывали прежде всего молодежь: «Учитесь, учитесь и будьте отважны».

Да разве знали наши удалые хлопцы о духовных ценностях, веками создававшихся украинским народом на пограничье Востока и Запада? А без этого могла овладеть ими только высокомерная гордость.

Вскипали волны национального развития, однако не имела наша державность национального лица. Не было спаянного единства и однородности в труде. Старшие рассудительно оглядывались на задние колеса. Молодые насмехались над ними, рвались вперед и выше – поверх голов действующих правителей. Разные поколения и разные слои соревновались между собой, ослабляя себе без внешних врагов. И это была серьезная ошибка серьезного деяния.

Мир составляют не старые и молодые, не добрые и злые, а умные и дураки. Легко может толпа высмеять мудреца, и легко любого дурака одеть в белые ризы. Опытный борец и светлая голова Бирчак выравнивал мои мысли:

«Не раз я удивлялся живучести украинцев, не раз склонял голову перед их трудолюбием, а сколько раз плакал над беспомощностью их вождей и поводырей!»

Молодые головы на это не оглядывались. Они неуклонно продолжали свою триумфальную поступь. До смерти не забуду те праздничные демонстрации людей, над которыми реяли наши флаги и звучала украинская песня. В феврале, накануне выборов в сойм Карпатской Украины, повсюду горели «огни свободы». И на горных верховинах, и на городских площадях, и в сельских усадьбах.

Ни мадьярская пропаганда, ни чешские тормоза, ни польские провокации в пограничье не сбили народного подъема. Такого не ожидали даже свои: 93,4 процента голосов отдали за Украинское Народное Объединение. То есть – за Украину. В 187 селениях гордо белели флаги – знак 98-процентной победы.

То был зов любви, выбор сердца, то был светлый луч, пронзающий тьму истории.

Новая правда, новая вера трепетали в праздничных когортах. Новая надежда светилась в очах. Прижатый горячими телами к студеной стене, трепетно слушал я слова первого сойма:

«На нас снова идет враг, который снова на наши шеи хочет надеть ярмо, но пусть этот враг знает, что мы уже не те самые, какими были раньше. Мы стали сознательными украинцами, и мы вкусили великого Божьего дара – воли. Поэтому пусть наш враг знает, что мы тут! Наши души всегда будут свободными – украинскими!».

Ночью против 14 марта прозвучали в Хусте первые выстрелы. Наутро кто-то тайно вывесил мадьярские флаги. Из Севлюша наступала регулярная мадьярская армия. Едва спеленатую Карпатскую Украину было отдано ей на растерзание Германия отреклась от нее так же легко, как и подала ей надежду. Угрюмо брели в сторону Румынии чешские вояки. Они удирали. Сечевики бросились отбивать у них оружие, чтобы самим защищать свою землю.

Не оглядываясь на растерянное правительство, сами формировались чоты-взводы и сотни. Добровольно пришли кадровые офицеры, которым раньше не доверяли. А скороспелые полковники переодевались в штатское и выбрасывали револьверы. Такие необходимые теперь детям, чтоб могли хоть с чем-то идти на оборону.

Старый сотник с отвислым усом, в изношенных сапогах земледельца строил ряды. Его опытный глаз выбирал стрелков для передового отряда.

«Ты, ты, ты, – втыкал желтый палец нам в грудь. – Пойдешь ко мне вестовым?» – спросил меня.

«Нет, я пойду в строй со всеми».

«Тогда возьмешь машинглер. Четарь по дороге научит, как с ним обращаться. У нас нет времени на маневры. Там будем учиться».

Каждому третьему выдавали ружье. И каждому – по десять патронов. Люди с тротуаров протягивали нам стволы – кто охотничью фузею, кто, пожалуй, еще турецкий мушкет, а кто ржавый гвер – винтовку времен Первой мировой войны, кто завернутый в жирную тряпку пистолет.

Радио над нашими головами передавало речь делегатов сойма:

«Уже сочтены дни, а возможно, и часы нашей самостоятельной Карпатской Украины. Уже сочтены дни, а возможно, и часы, когда на наши шеи снова захочет сесть наш лютый враг. Но не сочтены ни дни, ни часы жизни великого украинского народа! Мы здесь сложим головы, но не падет великий украинский народ! Он жив! Он пережил татарщину, пережил неволю разных соседей, но на наших глазах он пробудился и встал на кровавый бой за свою самостоятельность – за право на свою жизнь!»

«Слава Украине!» – воскликнул сотник.

«Героям слава!» – отозвались мы и зашагали по мокрой брусчатке.

Взвилась песня:

Там скачут карие кони, Там свистят острые стрелы, Рубят саблями – направо, налево, Чтобы сердце не болело, Да гей!

Из Чиряти и Бартуш доносились песни других чет: Народы, встаньте! Грядет ваш судный день, Сыны земли, мечи в руки берите!

Звоните: тревога – наступает огень!

Звоните, гей, звоните!

Изянская сотня тянула свою:

Мы – рассвет Подкарпатья,

Мы – пролог великих дней!

Оттисянского парома торопились в наши ряды кривичи: «А наш батько Волошин созывает всех старшин...»

Это звенело в песнях, а премьер действительно мудро призывал к иному:

«Против нас идет регулярная мадьярская армия, перед которой не устоять добровольческой, наспех организованной Сечи. Не сражайтесь, а берегите ваш наиценнейший дар – жизнь. Ваша жизнь и ваш труд нужны Украине больше, чем ваша смерть».

Но этого не слышали. Не хотели слышать. Мы, дети земледельцев, впервые шли в поле не пахать и сеять – шли умирать. Мартовское поле тогда едва пробуждалось для сева – и мы засеяли его собой.

А дальше было то, о чем знают все. И о чем не будут знать никогда, нагому что тайну ту забрали с собой навечно те три тысячи мучеников, что шли против железного ветра с флажками.

«Те вояки, которые имеют патроны, должны быть начеку и рядом с теми, у кого ружье, – поучал пан сотник, когда мы увязли коленями в мокром щебне. – Только он упадет, берите его оружие и неистраченные патроны!»

«Какие же мы вояки, если у нас не из чего стрелять?» – спросил кто-то робко.

«Вы больше, чем вояки. Вы – рыцари».

«А что это такое?» – спросил другой.

«Рыцарь – это человек со львиным сердцем и с помыслами ангела, – сурово молвил сотник. Подошел к парню и положил руку ему на чело. – Ты – рыцарь, встань с колен!»

И так подходил к каждому. И мы вставали, не боясь свиста пуль. И сражались мы, точно львы. Ногтями, зубами, искрами ненависти из очей. И умирали, как рыцари, ибо не успели набраться страха. Земля нас отпускала с трудом, зато легко принимали небеса.

Та война не была войной, и мы не были героями – я не знаю, что это было. Однако я знаю твердо, что жертва та была не напрасной. Не для мертвых – для живых. Для тех, кто впопыхах отправлялся в эмиграцию (писать мемуары и учить борьбе издалека). Для тех, кто считал тела на Тисе и, оцепенев, провожал их перстовыми крестами. И даже для тех, кто палил из танков и пушек в растегнутые студенческие куртки.

...Его, молодого растерзанного семинариста, подняли из груды тел и прислонили к вербе:

«Отрекись, хлопец, от этой дурости! Ты уж сполна хлебнул из своей чаши. Отрекись по-мадьярски. Будешь хлеб белый есть, будешь вино токайское пить».

Он отрицательно мотнул отяжелевшей головой.

Пышноусый егерский капитан шагнул к нему и пристально взглянул в глаза, как сыну:

«Что есть Карпатская Украина?»

«Ничто», – разомкнул юноша окровавленные губы.

«Так почему же ты за нее умираешь, дурак?»

«Потому что она для меня – все!»

«Тогда и получай все!» – заскрежетал зубами капитан и махнул гонведам-солдатам перчаткой.

Что было, то было. Как было, так было. Того не сотрет из нашей памяти ничто. Я об ином думаю, оглядываясь в март 1939-го. Было такое племя – ханцы, они мастерили самые лучшие бритвы из сбитых конских копыт. Те, биясь о камни, твердели, как сталь. Так твердели и мы.

Время разберется во всем, а погодя – и люди.

Меня спрашивали не раз: почему вы не научите молодых быть настоящими украинцами, любить родной язык, уважать свои традиции, ходить в церковь?

Я учу их тому, чтобы настоящим человеком быть, беречь чистоту слова, уважать человечность и не сворачивать с дороги к Богу. Ибо как быть без этих сокровищ тому, кто в пути, кто в лечебнице, в тюрьме? Как им быть, если вокруг нет ничего родного, не к кому обратиться, и церковные купола далеко? (И я так жил, и не один год).

А если человек заполучит больше в душе, то меньшее его само собой дотронется. Глаза ведут ноги. Голова подсказывает глазам дорогу. А сердце указывает путь. Кто это будет иметь, тот выберет сам, как ему быть, как поступать, как беседовать и как молиться.

Твоим законам, Господи, покоряются даже снежинки. За ночь выбелило весь окружающий мир. Улетучилось стоязычие птиц. Чаща обнажилась, сжалась, притаилась. Даже ручей умолк. Только смереки старчески кряхтели.

В то утро я впервые стал на лыжи и пошаркал в белое безмолвие. Запоздалый лист ложился на снег, точно сажа на полотно. Касание веток друг к дружке вызванивало на полверсты. Новые, неузнаваемые шорохи заставляли замирать и оглядываться. Я разыскал помеченный бук, тот, который украл мой сон на всю ночь. А с ним и первый снег, провестник новой полосы моего пустынного существования.

Я нашел какой-то сухой ствол и взобрался по нему повыше. Теперь, в отбеленной ясности, мог исследовать зарубку еще раз. Ощупал пальцами. Была она странной, не на два, как обычно, а на три удара. Продольная черта рассекала поперечную. А вместе получалось – точно крестик. Кора там закипела, затянулась, но все же это была старая засечка.

Я соскочил на землю, огляделся вокруг, угадывая направление поиска другой отметки. Прислонился спиной к буковому стволу, касаясь его лопатками. Замерзшие внутренние соки ничего не нашептали мне. Если буду обходить все деревья вокруг, чтобы найти другую зарубку, эта разведка заберет неделю. Следы может замести, прибить снігом, и я собьюсь. Тут нужно думать по-иному. Тот, кто делал это, преследовал какую-то цель. Почему – крестик? А что, если его лучи указывают направление? Но какой из них?

Я двинулся в левом направлении. Хорошо, что деревья зимой открыты, их кора – как борозды на твоей ладони. Прислушиваясь к ритму дыхания, считая шаги, угадывал, где могла быть очередная зарубка. На девяностом шагу неожиданно почувствовал, что приближаюсь. Так я угадывал грибницу и гнездо, не могу объяснить, что выводит меня на них. Где-то на сотом шагу дерево явило свой рубец. Неизвестный лесной человек не только обозначал направление, но и измерял пешее расстояние. Для чего? Для кого? С тем интересом я двигался дальше, находя все новые и новые зарубки. Пока не вышел на голую проплешину. Снежный покров между подлеском и скалой белел, как лист, испещренный следами какого-то зверька. Вскоре мне надлежало научиться читать эту лесную книгу.

Итак, куда же я пришел, к чему меня вывели зарубки загадочного проводника? У каменной стены ютилось семейство черных сосен. Высоченных, на полсотни метров. Таких я еще не встречал на своем веку. Одно дерево, давно сокрушенное, переломленное пополам, устало уперлось в скалу, дотлевало. Я обшарил вокруг каждый сажень, однако ничего приметного не обнаружил. Краткий зимний день угасал.

Опустошенный, растерянный, брел я назад, прикидывая: к чему вел меня тот крещатый путик? Иль – от чего?

Едва дождался завтрашнего рассвета. Новый день начал у того бука, на котором обнаружил первую зарубку. Отсюда направился в противоположную сторону-за правым лучом крестика. Через какую-то сотню шагов – новый знак на дереве! И дальнейший. С каждым шагом лес светлел, становился чище. Сокрушенные деревья встречались реже, а затем их вовсе не стало. А дальше глаз мой схватил то, что заставило сердце задеревенеть: из-под пречистого снега торчал обугленный комель. Один, второй, третий. Я вспотел, и козья доха была здесь ни при чем. Передо мной простиралось зеркальное отображение моего труда. Будто земля сделала полный оборот и привела меня на место, откуда я пришел, где доныне сжигал сухостой.

От такой загвоздки закружилась голова. Стоп, что это? Снежный покров нестойкий, под ним журчат ручейки – скрытые жилы земли. Может, твердь под ногами как-то себе движется, живет отдельной жизнью? А может, туг в самом деле «водит», как написано в блокноте Ружички? Я вынужден был испытать свой страх до конца – двинулся вперед, по дорожному указателю, который, получалось, должен вывести меня на мой обжитой участок. Но почему не вижу озерца, у которого приостановил чистку леса? И почему этих зарубок, если ходил тут, я не замечал раньше?

Зато я увидеп иное – колодец, срубленный из черных бревен, с выдолбленным желобком, с которого капала вода. Я напился из пригоршни твердой, как стекло, ледяной воды и понял: тут я не был. Тут был кто-то иной. А возможно, еще и есть. Моментально насторожились все чувства ловца -нюх, зрение, слух, насторожился каждый пупырышек кожи. Однако чьего-то присутствия я не ощущал. Только низовой ветер взвихривал вокруг снежную порошу.

Я двинулся дальше – по меткам чужой руки на деревьях. Лесной участок был хорошо ухожен заботливым лесником. Хозяйским глазом лесовика я примечал, что даже и хворост был убран. Очевидно, на растопку. Даже в дикой пуще ощущаешь некую разреженность, обжитость простора, когда приближаешься к человеческому жилью. Я это чувствовал. И за минуту прибился к нему. На возвышенности, под надбровьем горы темнела дверь. Дверь в пещеру, догадался я. Подошел к ней и робко дернул неотесанную доску. Дверь, запертая изнутри, не сдвинулась с места. Доски были грубой обработки, зато плотно подогнаны и сбиты дубовыми колышками. Так наши предки когда-то подымали в небо островерхие церкви – без единого гвоздя.

Дверь не поддавалась. Мне пришлось порезать палку и наделать клиньев, чтобы воткнуть в щель. После этого дверь шелохнулась, натужно подвинулась вовнутрь. Из пещеры дыхнуло плесенью, тленом. Меня затошнило, даже вынужден был сыпннуть в лицо горсть снега. Сноп света из дверного проема пронзил сети паутины и удушливой трухи, сыпанувшей сверху. Когда глаза пообвыкпись в полумраке, я увидел посреди пещеры заброшенное кострище -дым от него, наверне, облизывал стены и выходил сквозь щели в потолке. Все было закопчено, затянуто чернотой. Я осматривал убогое жилище: одна скамья низкая, другая, повыше, служила столом; посреди стола – жестяная кружка и горшочек; на еловой вешалке висела тряпка. В стене была выбита неглубокая ниша, в ней прилажена иконка и лампадка. Сквозь копоть на доске пробивался знакомый до щемящей боли в груди тепло-золотистый лик.

Я снял шапку и перекрестился, чувствуя наплыв знакомого утешения. У дальней стены горбатилось что-то похожее на лежанку. То, что я увидел на ней, заставило меня снять шапку снова. В истлевших одеждах лежали костистые мощи. Кисти рук, с обтянутой, как у птицы, сморщенной кожей покоились на груди. Между пальцами – огарок свечи.Череп будто облит старым воском. Из-под скуфии выбивались длинные белые пряди. На земле лежал деревянный крестик, выпавший, наверное, из руки. Я поднял его и возвратил на место. Затем прочитал краткий псалом на отпущение грехов покойника.

Впрочем, догадывался я, грехи ему уже отпущены. Об этом свидетельствовала нетленность мощей. Каким бы ни было мое потрясение от увиденного, а равно и понимание того, что тревожить покой схимника негоже, я был живой и думал о живом. Осмотрел пещеру повнимательней. За дверью обнаружил топор, лопату и поперечную пилу. Инструмент был изношен, ржав, затуплен, но еще годен. Золотой инструмент! Не вспомню, когда я еще так радовался, как теперь этой находке. И еще раз отвесил поклон хозяину пристанища.

На пороге я спохватился и подумал, не похоронить ли его по-христиански? Но зарыть в землю кости праведника без обряда отпевания – разве это настоящее погребение? В этом склепе, где он переселился в мир иной, костям будет спокойнее. Я спрятал на груди иконку и собирался уж задвинуть дверь, чтоб надежно подпереть ее снаружи, как заприметил у каменной боковой стены кучку бересты, перевязанную ремешком. Те лоскуты порядочно источил шашель и съела плесень. Я отряхнул пыль, развязал сверток и увидел, что это письмена. Я их тоже присоединил к иконе и вынырнул на свежую стужу. Непременно нужно было остудить голову, развеять сумятицу, вызванную встречей со вторым уже мертвецом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю