Текст книги "Второго Рима день последний (ЛП)"
Автор книги: Мика Тойми Валтари
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
– Что ты сказал? Повтори, если ты такой смелый!
Мануэль был очень напуган. Его тонкая шея дрожала в моей руке. И всё-таки, мне показалось, что после первого мгновения испуга он воспринимал мою грубость как честь для себя. Он повернул ко мне свои водянистые глаза, запылённую бороду и на лице его была хитрая и упрямая мина.
– Я не хотел тебя обидеть, господин. Не думал, что ты можешь разгневаться из-за шутки.
Но слишком коварной была его речь, чтобы я мог ему поверить. В самом конце своего разглагольствования он спрятал хитрую приманку, чтобы понаблюдать, возьму ли я её. Куда делось моё хладнокровие? С лёгким стуком я бросил в ножны свой стилет.
– Ты не ведаешь, что говоришь, Мануэль. Мгновение назад ангел смерти был за твоей спиной.
Он продолжал стоять передо мной на коленях, будто наслаждался своим униженным положением.
– Господин!– воскликнул он. Его глаза блестели, а бледные щёки окрасил лёгкий румянец. – Ты положил мне руку на голову. Моё ухо перестало стрелять. У меня уже не болят колени, хотя я стою ими на сырой земле. Господин, разве это не говорит о том, кто ты?
– Бредишь,– сказал я. – Испугался моего стилета. Неожиданный испуг стал причиной того, что все боли исчезли.
Он наклонил голову, взял горсть земли и вновь её просыпал. Его голос стал таким тихим, что я едва мог разобрать слова.
– Маленьким мальчиком я много раз видел кесаря Мануэля,– прошептал он. – Господин, я буду верно служить тебе.
Он протянул руку, как бы желая прикоснуться к моей ноге, и заворожено уставился на мои стопы.
– Пурпурные башмаки,– прошептал он. – Ты положил руку мне на голову и все боли моего тела исчезли.
Погас последний отблеск заката цвета крови. Наступил вечер сумеречный и холодный. Я уже не видел лицо Мануэля. Я молчал. Я был очень одинок. Я повернулся и пошёл в тепло моего дома.
Чернила и бумага. Когда-то я любил сладкий запах чернил и сухой шелест бумаги. Сейчас я их ненавижу. Слова столь же лживы, как всё на земле. Они – лишь неуклюжее отражение преходящей действительности, которую каждый видит по-своему в зависимости от собственного характера и убеждений.
В порту всё ещё стоят суда. Если немного повезёт, судно ещё может проскользнуть мимо Галлиполи в Греческое море. Нет такого латинянина, которого нельзя было бы купить. Но жар моего сердца заставил меня бросить драгоценности под ноги Джустиниани. Жар моего сердца заставил меня ещё раз сбросить с себя богатство как тесные одежды. Теперь я слишком беден, чтобы купить целый корабль и отплыть на нём. Может, я потому и швырнул на пол драгоценности, что боялся этого? Ничто не делается случайно. Ничто! Всё идёт так, как должно идти. Никто не может избежать своей судьбы. Судьбу свою человек воплощает в реальность собственными руками как лунатик, который и во сне делает свой выбор.
Неужели я боялся себя самого? Неужели не доверял себе? Неужели Мехмед знал меня лучше, чем я сам себя, когда на прощание сунул мне красный кожаный мешочек во искушение? И поэтому я должен был избавиться от его дара?
Султан Мехмед, победитель. Мне достаточно приказать лодочнику перевезти меня в Пера и войти в дом с голубятней. Предать. Предать ещё раз.
Такого глубокого и безнадёжного отчаяния я прежде не испытывал никогда. Выбор не прекращается. Он длится вечно. Каждую минуту. До последнего вдоха. И двери всегда открыты. Всегда. Двери для бегства, предательства, самообмана.
На болотах под Варной ангел смерти сказал мне: «Встретимся возле ворот святого Романа».
До этих дней слова его подтверждали правильность выбранного мною пути. Но ведь он не сказал, какую сторону ворот имел в виду. Не захотел сказать.
Впрочем, этого и не требовалось. Всю свою жизнь я бежал из одной тюрьмы, чтобы попасть в другую. С этой последней тюрьмы я не убегу. Не убегу из тюрьмы, стенами которой стали стены Константинополя. Я сын своего отца. Эта тюрьма – мой единственный дом.
7 марта 1453.
Ранним утром перед восходом солнца к церкви монастыря Хора возле Блахерн и ворот Харисиуса шла кучка монахов в чёрных капюшонах, монашек и убогих женщин с горящими свечами в руках. Они пели, но их голоса тонули в тиши города и темноте утра. Я пошёл за ними. Потолок и стены церкви были одной сплошной мозаикой. Разноцветные камни на золотом фоне в сиянии несметных восковых свечей. Благоухало кадило. Истовость молящихся успокаивала моё сердце.
Почему я пошёл за ними? Почему стал на колени возле них? Ведь монахов и монашек я видел и раньше. Они ходят парами от дома к дому с кружками для подаяний, собирая деньги для убогих беженцев, которые наводнили город, спасаясь от турок.
Внешне все монашки похожи друг на дружку, и их невозможно различить. Есть среди них и благородные дамы и женщины низкого рода. Одинокие женщины из богатых семей иногда покупают себе место в каком-нибудь монастыре. Сёстры-служанки, они предлагают труд рук своих и не берут оплату. У них больше свобод, чем у монашек на Западе. Даже своим попам греки разрешают жениться и отпускать бороды.
Все монашки друг на друга похожи. Одинаковые чёрные рясы, скрывающие контуры тела, черная одинаковая вуаль, закрывающая лицо по самые уши. Но интуитивно, хотя ничего определённого не бросилось мне в глаза, я обратил внимание на монашку, которая шла за мной по улице и остановилась, когда я обернулся. Как-то, в сопровождении другой монашки, она прошла мимо моего дома и постояла возле каменного льва, глядя на мои окна. Но в дверь она не постучала и подаяния не просила.
После этого случая я внимательно приглядываюсь к монашкам, которых встречаю. Что-то неуловимое в осанке, в походке, в руках, скрытых широкими рукавами, позволит мне узнать её среди многих. Кажется, мне снятся сны наяву. Моё отчаяние меня ослепило. Я начинаю верить в невозможное. Надежда, даже о существовании которой я не могу признаться самому себе, жжёт мне душу как пламя свечи.
10 марта 1453.
Эти дни я прожил словно в бреду. Сегодня утром обе монашки снова прошли мимо моего дома и остановились, глядя на окна, будто ждали когда я выйду. Я сбежал по лестнице, распахнул ворота. Задыхаясь, я стоял перед ними и не мог выдавить из себя ни слова. Одна из них протянула деревянную тарелочку для подаяний и пробормотала обычную молитву.
– Войдите, сёстры,– пригласил я. – Кошелёк у меня дома.
Молодая монашка спряталась за спину старшей и склонила голову. Я потерял самообладание и схватил молодую монашку за руку. Она не сопротивлялась.
Прибежал перепуганный Мануэль.
– Господин, ты не в своём уме,– предостерёг он меня криком. – Люди забьют тебя камнями, если ты применишь силу к монашке.
Старшая монашка ударила меня в лицо костлявым кулаком и стала бить по голове деревянной тарелкой. Но закричать она не отважилась.
– Войдите,– повторил я. – Мы соберём толпу.
– Твой командир прикажет тебя повесить,– сказала старшая монашка с угрозой, но всё же обернулась и с сомнением посмотрела на свою спутницу. Та согласно кивнула головой. Выбора у неё не было: я крепко держал её за руку.
Когда Мануэль закрыл за нами ворота, я сказал:
– Узнаю тебя. Я бы узнал тебя в любой толпе. Неужели, это действительно ты? Как это возможно?
Её била дрожь. Потом, вырвав руку из моей руки, она быстро сказала своей спутнице:
– Это какая-то ошибка или недоразумение. Я сейчас выясню, а ты пока побудь здесь.
Из этого я сделал вывод, что она не настоящая монашка, давшая обет, иначе ей нельзя было бы оставаться со мной наедине. Я проводил её в комнату. Закрыл дверь. Сорвал с неё вуаль и заключил в объятия. И только тогда, обнимая её, я почувствовал в своём теле дрожь и не смог сдержать рыданий. Настолько сильны были моё отчаяние, мои сомнения, моя страсть. Сейчас это всё взорвалось в моей душе. Мне сорок лет. На пороге осень. Но плакал я навзрыд, как ребёнок, пробудившийся от кошмарного сна в безопасной тишине родного дома.
– Моя любимая,– говорил я сквозь слёзы. – Как ты могла так поступить со мной?
Капюшон соскользнул с её головы. Она сбросила с себя и отшвырнула в сторону чёрный плащ, будто стыдилась его. Её лицо было бледно, волосы не острижены. Она уже не дрожала. Её глаза ясные, золотые, гордые светились любопытством. Кончиками пальцев она провела по моей щеке, потом посмотрела на них, как бы пытаясь понять, почему они вдруг стали влажными.
– Что случилось, Иоханес Анхелос? Почему ты плачешь? Или я была такой нехорошей?
Я не мог говорить. Лишь смотрел на неё и чувствовал, что лицо моё пылает как в юности. Её ресницы опустились, прикрыв карие глаза.
– Я действительно думала, что уже освободилась от тебя…,– пыталась она продолжить, но голос пресёкся, румянец окрасил лицо и шею. Она отвернулась
Стояла ко мне спиной и была такой беззащитной, доверчивой. Я положил руки ей на плечи. Мои ладони соскользнули на её грудь. Затаив дыхание, я наслаждался совершенством, обаянием и первой дрожью её пробуждающегося тела. Наши губы встретились. Мне показалось, что в этом поцелуе она доверила мне свою душу. Светлая звенящая радость наполнила меня. Ничего тёмного не осталось во мне. Моё желание было чистым как родник, ясным, как пламя.
Я прошептал:
– Ты вернулась.
– Отпусти меня,– попросила она. – У меня дрожат колени. Я не могу стоять.
Она опустилась в кресло, облокотилась о стол, подперев ладонями голову. Удивительно близкие, родные её глаза смотрели прямо на меня.
– Мне уже лучше,– сказала она погодя дрожащим голосом. – Минуту назад я боялась умереть в твоих объятиях. Я не знала, не догадывалась, что моё чувство к тебе так сильно.
А может, и знала,– продолжала она, глядя на меня так, словно не могла наглядеться. – Наверно, поэтому я и осталась в городе, хотя поклялась себе, что никогда больше не стану встречаться с тобой. Поклялась, чтобы хватило смелости остаться. Я как ребёнок пыталась обмануть саму себя.
Она тряхнула головой. Её волосы – из золота. Кожа – слоновая кость. Брови – высокие дивные дуги. Взгляд – золотокаштановая нежность.
– Я избегала встреч, не хотела быть узнанной тобой, но не могла хотя бы изредка, издалека не видеть тебя. Наверно, скоро бы я пришла к тебе сама. Как монашка, я теперь такая вольная, как никогда прежде. Могу свободно гулять по городу, разговаривать с простыми людьми, чувствовать ногами уличную пыль, протягивать скромную деревянную тарелочку и получать подаяние за благословение. Иоханес Анхелос, я многому научилась за это время. Я готовилась к встрече с тобой, хотя сама об этом не догадывалась.
Я посмотрел на её ноги. Кожаная подошва сандалий была привязана к голым ступням. Ремешки оставили алые следы на белой коже. Ноги покрыты уличной пылью. Но это ноги живой женщины, не рисованной богини. Она действительно изменилась.
– Как это возможно?– спросил я. – В ту ночь мы говорили с твоим отцом. Он позвал меня к себе. Сообщил, что ты отплыла на критском судне.
– Отец ничего не знает,– ответила она просто. – Он всё ещё считает, что я отплыла. А я купила себе место в монастыре, в который иногда уходят благородные дамы, чтобы общаться с богом. Живу там как заплативший за себя гость под именем Анна. Никто не интересуется ни моей фамилией, ни семьёй. Монастырь имел бы неприятности, будь я разоблачена. Поэтому, моя тайна это и их тайна тоже. Если я вдруг захочу там остаться до последних дней моей жизни, то мне дадут другое имя. Я как бы рожусь заново, и никто никогда не узнает, кем я была когда-то. Теперь ты один знаешь всё, ведь от тебя скрыть я не могу ничего.
– Уж не хочешь ли ты и в самом деле остаться в монастыре?– со страхом спросил я.
Анна посмотрела на меня фиглярским взглядом сквозь ресницы:
– Я совершила великий грех,– попыталась она изобразить вину. – Обманула отца. Наверно, мне придётся его замаливать.
Но мне всё ещё было не понятно, каким образом ей, так ревностно опекаемой, удалось убежать. Она рассказала, что отец решил выслать её на Крит, чтобы спасти от рабства у турок или латинян. Но её мать больна и не могла ехать вместе с ней. Поэтому, она противилась решению отца с самого начала. В сумерках её вместе со слугами и вещами перевезли на судно. Оно было переполнено беженцами, заплатившими за свои места сумасшедшие деньги. Во всеобщей неразберихе она вскочила обратно в лодку, и матросы перевезли её назад на берег. Пройдёт немало времени, прежде чем отец узнает о её исчезновении.
– Теперь я свободна. Пусть думают, что я упала за борт и утонула. Для отца ещё большей неприятностью было бы узнать, что я его обманула. Не могу даже себе этого представить.
Мы долго сидели молча, глядя друг на друга. Нам этого было достаточно. Я чувствовал, что ещё немного, ещё хотя бы улыбка или мимолётное прикосновение и моё сердце не выдержит, разорвётся. Я понял её, когда она говорила, что боялась умереть в моих объятиях.
Потом костистые пальцы постучали в дверь. Строгий голос старшей монашки позвал с возмущением:
– Ты ещё там, сестра Анна?
Я слышал, как Мануэль напрасно пытается её успокоить.
– Сейчас приду,– крикнула в ответ Анна Нотарас. Потом она повернулась ко мне, коснулась пальцами моей щеки и сказала, обжигая взглядом:
– А теперь я должна идти.
Но уйти просто так она не могла. Привстала на цыпочки, чтобы ещё ближе заглянуть в мои глаза, и тихо спросила:
– Ты счастлив, Иоханес Анхелос?
– Я счастлив. А ты, Анна Нотарас? Ты счастлива?
– Я очень, очень счастлива.
Она открыла дверь, и старшая монашка ворвалась в комнату с деревянной тарелкой, занесённой для удара. Анна успокоила её, взяла под руку и вышла с ней из дома.
Я схватил голову Мануэля и поцеловал в обе щёки:
– Да благослови и сохрани тебя господь бог!
– Тебя тоже. И пусть он будет милостив к твоей душе,– ответил он, придя в себя от изумления. – Монашка!– добавил он с улыбкой и потряс головой. – Монашка у тебя в комнате! Может ты, наконец, оставишь латинян и перейдёшь в единственную истинную веру?
15 марта 1453.
Весна уже видна в городе повсюду. Босые дети продают цветы на перекрёстках улиц. Парни дуют в свирели на пустырях среди руин. Нет звука красивее и меланхоличнее. Я благословляю каждый прожитый день. Благословляю каждый день, который мне ещё предстоит прожить.
Старшую монашку зовут Хариклея, что значит очаровательная. Её отец был портным и умел читать. Но лицо, как говорит Мануэль, явно противоречит имени. Она охотно открывает его перед нами во время еды. Любит мясо и вино. Она всего лишь сестра-служанка и радуется, что может без особых трудов наполнить тарелочку для подаяний. Мануэль объяснил ей, что перед приходом турок я хочу избавиться от своей латинской ереси, чтобы приобщиться к телу Христа, вкушать квасной хлеб и почитать единственно истинные символы веры без всяких нововведений. С этой целью, убеждает её он, я принимаю науку от сестры Анны.
Я не знаю, что она думает о нас. Анну она взяла под свою опеку, и считает её учёной и благородной дамой, которой простая сестра-служанка не вправе делать замечания относительно поведения.
Сегодня Джустиниани послал меня к Золотым воротам проконтролировать проходящие там военные учения. Анна и Хариклея принесли мне узелок с едой. Никто на нас не обращал внимания. Многим защитникам родственники также приносят обед, ведь от Мраморной башни Золотых ворот до города путь не близкий. Молодые монахи питаются в монастыре святого Яна Крестителя. Их освободили от поста, и за время военных тренировок они стали сильными и загорелыми. Закатав рукава и скинув капюшоны, они охотно слушают хвастливые рассказы инструкторов. В свободное время они поют греческие псалмы на много голосов. Это очень красиво.
Золотые ворота предназначены только для возвращения войск кесаря из триумфальных походов. Сколько помнят люди, их не открывали ни разу. Сейчас, на время осады, их окончательно замуровали. Мы сели на траву в тени стены, преломили хлеб, ели и пили вместе. Хариклея стала сонной, отошла немного в сторону и легла отдохнуть на траве, прикрыв лицо вуалью. Анна сняла сандалии. Их жёсткая кожа до крови натёрла ей ноги. Она погрузила белые пальцы в густую траву.
– Такой свободной и счастливой как сейчас я не чувствовала себя с детства.
В весеннем, голубом солнечном небе на огромной высоте парил сокол. Сокольничьи кесаря выпускают птиц, чтобы те охотились на почтовых голубей турок. Будто это может что-либо изменить. Медленно кружил по небу сокол, высматривая добычу.
Анна провела по траве тонким указательным пальцем и сказала, не глядя на меня:
– Я научилась сострадать бедным людям.– Она немного помолчала и продолжала, всё ещё не поднимая глаз: – Люди доверяют монашке. Они поверяют мне свои страхи и заботы. Обращаются со мной как с равной. Никогда раньше я такого не испытывала. «Зачем всё это», говорят они. «Воинов у султана несчётное множество. Его пушки одним залпом могут сокрушить самые толстые стены. Кесарь Константин – вероотступник, отдался во власть Папы, продал свой город за миску чечевицы. Зачем всё это? Султан не угрожает нашей вере. В его городах греческим священникам позволено заботиться о своей пастве. Запрещено только пользоваться церковными колоколами и монастырскими колотушками. Под опекой султана наша вера была бы защищена от еретиков латинян. Турки не трогают простых людей, если те исправно платят установленные подати. А подати, которые требует султан, значительно меньше кесарьских. Почему народ должен погибнуть или обратиться в рабов ради выгоды кесаря и латинян? Лишь богачи и вельможи имеют основание бояться турок». Так говорят многие бедные люди.
Она по-прежнему не смотрела на меня. Я замер. Чего она, собственно, хочет от меня? Почему так говорит со мной?
– Неужели, так необходимо, чтобы наш город был разграблен и уничтожен или стал ленником латинян?– спросила она. – Все эти скромные люди хотят только жить, кормиться трудом своих рук, рожать детей и хранить свою веру. Неужели, существует причина, великая идея, ради которой они должны умереть? У них есть лишь одна, их собственная, жизнь. Единственная, скромная земная жизнь. Мне их бесконечно жаль.
– Ты говоришь как женщина,– перебил я её.
– Я и есть женщина. Что в этом плохого? У женщины тоже есть ум и мудрость. Были времена, когда этим городом правили женщины. И времена те были лучше, чем при правлении мужчин. Если бы женщины могли решать сейчас, мы бы выгнали из города латинян с их оружием, галерами и кесарем в придачу.
– Лучше турецкий тюрбан, чем папская тиара, не правда ли?– с издёвкой спросил я. – Ты говоришь как твой отец.
Я посмотрел на неё, и вдруг страшное подозрение охватило меня.
– Анна,– сказал я. Мне казалось, я тебя знаю. Но, возможно, я ошибся. Ты действительно осталась в городе без ведома твоего отца? Или, всё же, твой отец знает об этом? Поклянись мне!
– Ты меня оскорбляешь, воскликнула она. – Зачем мне клясться? Или не достаточно моего слова? А если я говорю словами моего отца, значит, я стала лучше его понимать, чем раньше. Он, как государственный деятель, выше кесаря. Он любит свой народ больше, чем те, которые ради выгоды латинян готовы превратить свой город в руины, а народ погубить. Он мой отец. Никто другой не осмелился противопоставить себя кесарю и громко высказать своё мнение, как сделал он в день нашей первой с тобой встречи. Позволь мне гордиться своим отцом.
Моё лицо омертвело. Даже губы мои были холодными и безжизненными.
– Со стороны твоего отца это была убогая и дешёвая демагогия,– медленно произнёс я. – Недостойный популизм. Он вовсе не противопоставил себя кесарю. Наоборот, воспользовавшись недовольством масс, добился сиюминутного личного успеха, но навредил городу. И это была не случайность, а продуманная попытка взбунтовать народ.
Анна смотрела на меня, словно не веря собственным глазам.
– Неужели, ты сторонник унии? Неужели, ты в сердце своём латинянин? А значит, твоя греческая кровь это ложь?
– А если и так?– спросил я. – Кого бы ты тогда предпочла, своего отца или меня?
Она смотрела в мои глаза, а её щёки были так бледны, и кончики губ так плотно сжаты, что мне она показалась отвратительной. В какой-то момент я почувствовал, что она вот-вот меня ударит. Но потом она опустила руку, и вяло махнула ею:
– Нет, я не верю тебе. Ты не латинянин. Но что ты тогда имеешь против моего отца?
Всё моё самообладание исчезло, сметённое ревнивым сомнением и бешенством.
– Это ты спрашиваешь или он?– грубо воскликнул я. – Может, и тебя он подослал ко мне, потому что сам не смог перетянуть меня на свою сторону?
Анна вскочила и резким движением стряхнула с себя несколько приставших стебельков травы, как будто этим движением хотела отряхнуться и от меня тоже. Она чуть не плакала. Презрение в её карих глазах жгло мне душу.
– Этого я не прощу тебе никогда!– крикнула она и побежала прочь, позабыв о сандалиях. Ударилась босой ногой о камень, упала и разрыдалась.
Я не побежал за ней, не чувствовал к ней никакого сострадания, несмотря на её слёзы. Недоверие мутным водоворотом кружило во мне, подступало к горлу горечью желчи. Вдруг, она притворяется? Вдруг, она надеется, что я уступлю, покорюсь, чтобы осушить её лживые слёзы?
Через некоторое время она поднялась. Голова её была опущена. Рукавом вытерла слёзы на лице. Хариклея села и с удивлением смотрела на нас.
– Я забыла сандалии,– произнесла Анна потухшим голосом и наклонилась, чтобы их поднять. С её разбитой стопы текла кровь. Я отвёл глаза.
– Подожди. Мы обо всём должны поговорить серьёзно. Тебе кажется, что ты знаешь меня. Но ты не знаешь обо мне всего и не узнаешь никогда. Я имею основание не доверять людям. Даже тебе.
– Я сама сделала выбор,– произнесла она сквозь сжатые зубы, пытаясь вырвать у меня сандалии. – Я сама, глупая, всё это себе выбрала. Вообразила, что ты меня любишь.
Я взял её лицо в свои ладони и повернул к себе, несмотря на сопротивление. Анна оказалась сильнее, чем я предполагал, но я переселил её. Она закрыла глаза, не желая на меня смотреть. Так сильна была её ненависть в эту минуту. Наверно, она бы плюнула мне в лицо, если бы не была столь хорошо воспитана.
– Мы должны поговорить обо всём основательно,– повторил я. – Ты не доверяешь мне, Анна Нотарас?
Она зашипела от бессилия. Слёзы вытекли из-под её ресниц и заскользили по щекам. И всё же, она сказала:
– Как я могу доверять тебе, если ты не доверяешь мне? Я никогда такого от тебя не ожидала.
– Зачем минуту назад ты сказала то, что сказала? Может, ты и не говорила по наущению своего отца. Беру свои слова назад и прошу прощения. Но тогда ты в глубине души считаешь, что я по-прежнему служу султану. Как в это верит твой отец. Как думают все. Кроме Джустиниани, потому что он умнее вас всех. Иначе ты бы так не говорила. Или ты хотела испытать меня?
Она немного успокоилась.
– То, что я сказала – разумно. Я хотела разобраться в собственных мыслях. Наверно, я также хотела узнать, что ты думаешь на этот счёт. Я передала тебе то, что говорят люди. Изменить их мнение ты не можешь.
Я отпустил её, досадуя на свою вспыльчивость. Она наклонилась за сандалиями.
– Всей этой болтовне надо положить конец,– сказал я резко. – Тот, кто так говорит – предатель, даже если говорит он это по недомыслию. Такие разговоры на пользу лишь султану. А он не знает милосердия. Не сомневаюсь, султан не скупится на намёки и обещания, разносить которые поручает своим посланникам. Но выполнять их он намерен не больше, чем это необходимо для достижения его цели. Единственное, что он уважает – это отвагу. Покорность он воспринимает как трусость, а для слабых и трусливых нет места в его государстве. Тот, кто говорит о добровольной сдаче или верит словам султана, сам себе роет могилу.
Неужели ты не понимаешь, любимая,– воскликнул я, тряхнув её за плечи, – что он намерен сделать из Константинополя собственную столицу, турецкий город, и переделать церкви в мечети? В его Константинополе нет места для греков. Разве только в качестве рабов. Поэтому он должен уничтожить греческое государство до основания. Именно это его цель. На меньшее он не согласен. Да и зачем? Он собирается властвовать над Востоком и над Западом. Поэтому нет нам другого выбора, кроме как сражаться до последней капли крови, сражаться даже тогда, когда не останется ни единой надежды. Если тысячелетняя империя должна погибнуть, пусть погибнет с честью. Вот единственная правда. Было бы лучше, если бы матери в этом городе разбивали детям головы о камни, чем болтали о добровольной сдаче. Тот, кто склоняет голову перед султаном – склоняет её перед мечом палача, независимо от того, богатый он или бедный. Верь мне, любимая, верь мне! Я знаю султана Мехмеда. Поэтому предпочитаю умереть здесь, чем идти за ним. Я не собираюсь жить дольше, чем греческий Константинополь.
Анна тряхнула головой. Слёзы гнева и унижения ещё стояли в её карих глазах. Щёки дрожали. Она выглядела как юная девочка, получившая незаслуженное наказание от учителя.
– Я верю тебе,– сказала она. – Наверно, я должна тебе верить, хотя тебя и не понимаю.
Нерешительно она простёрла руку. Далеко в том направлении, куда она указывала, над безграничным морем серых и жёлтых домов возвышался огромный купол церкви Мудрости Божьей. Она провела рукой, очерчивая горизонт. За обширным пространством, занимаемым руинами, были видны другие неисчислимые купола церквей над морем домов. А рядом с ними вздымалась древняя златокоричневая от старости и солнца стена, более высокая, чем самые высокие каменные дома, и тянулась она на север так далеко, что терялась из вида: через холмы и ложбины, держа огромный город в своих надёжных объятиях.
– Я не понимаю тебя,– повторила она. – Этот город слишком большой, слишком древний, слишком богатый даже в своём упадке, чтобы его можно было разграбить и уничтожить. Здесь живут сотни тысяч людей. Всех их невозможно убить или продать в рабство. Константинополь чересчур огромен, чтобы его можно было заселить турками. Ведь ещё сто, двести лет назад они были разбойниками или пастухами. Мы им нужны. Только с нами они могут построить стабильное государство. Султан человек образованный, знает греческий и латынь. Зачем ему причинять нам зло после взятия города? Этого я не понимаю. Ведь мы живём не во времена Чингиз-хана или Тамерлана.
– Ты не знаешь Мехмеда.
Иначе ответить я не мог, хотя это и звучало неубедительно.
– Он прочёл всё об Александре Великом: греческие летописи, арабские сказания. Гордиев узел был слишком запутанным, чтобы его можно было развязать. Константинополь – Гордиев узел для турок. Не развязываемое переплетение Запада и Востока, греческого и латинского, ненависти и недоверия, тайных и явных интриг, разорванных и заключённых договоров, всей, за многие сотни лет, запутанной политики Византии. Этот узел можно развязать только ударом меча. Нет виноватых и невиновных. Есть народ, который должен пойти под меч. Я помню воспалённое лицо Мехмеда и блеск в его жёлтых мерцающих глазах, когда он читал греческий рассказ о Гордиевом узле и время от времени спрашивал у меня значение какого-нибудь слова, которого не понимал. Султан Мурад тогда ещё был жив. Толстый, меланхоличный, опухший от пьянства человек с синими губами и щеками, с тяжёлой одышкой. Он умер за столом во время пиршества среди своих любимых учёных и поэтов. Он был справедливым и милосердным и прощал даже врагов, потому что устал от войн. Он завоевал Тесалоники, был вынужден осаждать Константинополь, победил под Варной, хотя сам никогда не стремился к войне. Война казалась ему отвратительной. Но в наследники трона он породил бестию и сам понял это в последние годы своей жизни. Ему трудно было смотреть сыну в глаза, таким чужим был для него Мехмед.
Среди всего этого я жил последние семь лет и нелегко мне было сейчас говорить об этом.
– Султан Мурад не верил во власть,– продолжал я. – Властелин был для него не более чем слепцом, вынужденным вести за собой других слепцов; инструментом в руках неведомых сил, марионеткой, которая не может ни управлять событиями, ни даже их замедлить. Ему больше были по душе радости жизни: женщины, поэзия, вино. Состарившись, он обычно ходил с розой в руке и хмелем в голове, и даже красота стала пустой никчемностью в его глазах. Он считал себя лишь пылью и прахом, а всю вселенную – песчинкой в бездонной пустыне. Но он молился, уважал Ислам и своих учителей, повелевал возводить мечети и основал университет в Адрианополе. Современники считали его человеком набожным, строителем государства. Но сам он только пренебрежительно усмехался, когда кто-либо хвалил его политику или восторгался его победами.
Мурад не верил во власть,– повторил я. – Для него жизнь, даже жизнь властелина, была лишь искрой, которую ветер уносит в темноту и гасит. Но Мехмед верит. Он верит, что своей волей может управлять событиями. У него больше интеллекта и интуиции, чем у Мурада. Он знает, что для него не существует ни правды, ни лжи, нет верного и неверного. Он готов идти по людской крови, если это будет нужно для достижения его цели.
Анна подняла руку:
– Что ты хочешь мне доказать? – в её голосе звучало нетерпение.
– Любимая,– сказал я. – Мне лишь хочется объяснить тебе этими убогими и жалкими словами, что я люблю тебя больше всего на свете. Люблю тебя отчаянно и неутешно. Ты моя Греция. Ты мой Константинополь. Настало время и Константинополь должен погибнуть. Так же погибнет и твоё тело, когда наступит твой срок. Поэтому любовь человеческая пронзительно грустна. Мы узники пространства и времени и осознавать это нам особенно горько в тот миг, когда мы любим друг друга. Мы носим тоску в наших сердцах, отчаянную тоску из-за того, что всё преходяще, а впереди смерть. Это тоска по вечности, по бессмертию.
Любимая, когда я смотрю на твоё лицо, череп трупа чудится мне сквозь ланиты. Через тонкую кожу твою я вижу очертания скелета. Моя тоска живёт во мне с того далёкого утра моей юности, когда соловей разбудил меня под кладбищенской стеной. Любовь – это медленная смерть. Так безумно, так смертельно я люблю тебя.
Но она меня не понимала. Тогда я сказал:
– Из-за меня ты поранила ногу. Я несу тебе лишь боль и страдания. Позволь мне помочь тебе.
Я поднял сандалии. Она оперлась о моё плечо, и я повёл её к большой цистерне с водой. Ей было трудно идти: стерня колола нежные ступни. Я поддерживал её, и она склонилась ко мне. Её тело доверяло мне, хотя разум, строптивый и гордый, восставал против меня.
Я посадил Анну у цистерны и стал мыть ей ногу. Смыл кровь с повреждённой стопы, промыл рану. Но вдруг она побледнела, будто её пронзила боль, и отстранилась от меня.
– Не делай так,– сказала она. – Не делай так! Я этого не вынесу!
Она была в моей власти. Где-то вдалеке пастух играл на флейте. Пронзительный нежный звук рвал мне сердце. Палило солнце. Я провёл ладонью по её белой лодыжке. Кожа у неё была гладкая и тёплая. Если бы я прижал к себе лодыжку и поцеловал, она бы не смогла мне помешать. Даже если бы хотела. Она не боялась меня: смотрела доверчиво открытым взглядом своих карих глаз.