Текст книги "Последний мужчина"
Автор книги: Михаил Сергеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Молчите? Вот они-то и тронут вашего маньяка!
– Хотите сказать, мои постановки из того же теста? – Меркулов угрюмо посмотрел на него.
– Хочу. Но и предлагаю стать художником. Настоящим. Обещаю самый замечательный поклон в мире.
После долгого молчания хозяин кабинета встал, подошёл к Сергею и, всё ещё думая о чём-то, тихо спросил:
– Скажите, а сам… сам Толстой, его шедевры? Они что, все подходят под… ну… подлинные?..
– Сам он ценил только два своих произведения. По сути, небольшие рассказы. Открыто писал об этом. Один из них – «Кавказский пленник». Поразительное мужество.
* * *
– Нет, нет… – Бердяев, откинув трость, подался чуть вперёд своей спутницы. Легкая сиреневая вуаль и длинное платье из зеленоватого бархата, обшитого золотом, шокировали людей, дефилирующих по холлу второго этажа Лейкома. Антракт нового спектакля по мотивам известной поэмы Ибсена затягивался. И виной тому была именно чопорная пара, нисколько не замечавшая удивлённых взглядов окружающих. Словно неторопливая беседа, их вид был обычным для невероятно странного явления, случившегося на премьере сегодня. Явления пары столь же известной, как и поэма великого драматурга.
– Должен великодушно заметить, милая, – по-прежнему обращаясь к своей даме, продолжал философ, – как я уже отмечал в одной из своих работ – нет, пожалуй, в мировой литературе равного по силе нравственности диалогу между Пер Гюнтом и пуговичником. В нём проблема судьбы человеческой индивидуальности поставлена с такой потрясающей мощью, что кровь стынет! Поверьте, это наицентральнейшее, наиглавнейшее место в пьесе. Вот увидите… Я редко ошибаюсь.
– Да, мой друг, не могу с вами не согласиться, – отвечала женщина. – Но и вы должны быть снисходительны к слабому полу. – С этими словами, очаровательно улыбнувшись, она элегантно поправила пальцами вуаль. – Ведь пуговичник – своего рода финал. Его неожиданное появление подводит итог жизни несчастного. Не будь этого пути, не нужен и мастер. А здесь, – дама, повернувшись к мужчине, чуть приподняла бровь, – он появляется в самом начале, когда герой ещё ничегошеньки, ну ничегошеньки не совершил. И тут же предлагает ему пойти в переплавку. Позвольте, за что? А впереди десятки лет до глубокой старости. К чему тогда цепь будущих роковых событий? И зачем в таком случае Ибсен на афише? Мне даже кажется, постановщик своеволен с поэмой не просто так, а в угоду чему-то. Чему-то внешнему, несущественному. Да уж, позволю себе прямо сказать, не существующему. Будьте же, наконец, милосердны к зрителю. Ведь и понять тому в полукомедийном гротеске, коим именуется сей ход, ничего нельзя. Как же связать, простите, – дама почти остановилась, – такой пассаж с вашим утверждением… которое, повторю, я полностью разделяю?
– Да… но… Захаров. Режиссёр именитый… я настаиваю подождать окончания… И потом, милая, не сбрасывайте со счетов время. Здесь двадцать первый век.
– Другие нравы? Вы хотите сказать, нравственность изменяемое понятие?
– Не приведи господь! – Бердяев вновь откинул трость. – Всего лишь сорок минут терпения. Моя настойчивая и столь же великодушная просьба, – улыбнулся он.
Прямо перед ними в онемевшей толпе стоял директор театра. Не веря глазам и повторяя: «Бердяев… Бердяев… изгнанник… откуда… – он руками разворачивал двух старушек, что привели его сюда. – Звонок, быстрее звонок. Не может быть…» – и, повернувшись, бросился вглубь коридора.
После спектакля, по-прежнему не обращая внимания на публику, заметная пара вышла на крыльцо.
– Ну что, мой друг? – Очаровательная улыбка дамы, как и её элегантный жест к собеседнику, выдавали разницу в воспитании говорившей и современных актрис, что безуспешно мучают роли барышень из Смольного института, наивно веря в передачу таланта по наследству. – Хотите угадаю, о чём вы думаете? – Дама чуть наклонила голову. – Режиссёр не знает норвежского?
– Думаю, не знает разницы между индивидуализмом и индивидуальностью. – И, вздохнув, Николай Александрович склонился к протянутой руке спутницы. – Как всегда, в споре с такой великолепной женщиной мужской ум терпит фиаско. А вы стали свидетелем одной из моих столь редких ошибок. Я приношу свои извинения за дерзость, с коей отстаивал именитость наших потомков. Вы оказались правы. Ни силы, ни нравственности, ни диалога, ни спектакля. Простите ещё раз за отнятое время. – И, поцеловав перчатку в дымчатой паутине, изящным движением взял даму под руку.
– Таксомотор! – привычно махнув тростью, громко выкрикнул он. – Нам здесь делать уже нечего.
Тихо урча, к тротуару, с огоньком шашечек на крыше, причалило авто.
* * *
Доктор стоял, наклонившись к нему. Сергей сразу понял это.
– Видите, уже проходит. Обычный обморок, – громко сказал он, обращаясь к кому-то рядом.
Лежащий повёл глазами. Справа стоял Меркулов.
– С вами стало плохо, – озабоченно проговорил он, присев. И тут же добавил: – Я решил ставить вашу пьесу. Это хоть немного должно поднять вам настроение.
Его недавний собеседник с трудом улыбнулся:
– Не о ней, вовсе не о ней я вёл речь.
– О чём же? – в растерянности отпрянул Меркулов.
– О пьесе с обратной проекцией – наш с вами разговор.
– Невероятно! Я не решился предложить вам это сразу, – режиссёр кивнул в сторону врачей.
– Понимаете, Василий Иванович, – пытаясь приподняться, прошептал его новый знакомый, – это будет замечательная пьеса и… вам будет что предъявить там. –Он сглотнул. – Помните… каждый должен сожалеть о многом в прожитой жизни… иначе конец. Это и есть… показатель нравственного здоровья человека.
– Да, конечно, я согласен… – Меркулов в растерянности оглянулся на мужчину в белом халате.
– И еще… – голос Сергея совсем ослабел, – всё хотел спросить… вот в «Пяти вечерах», кто там Пер Гюнт… вы, наверное, знаете?
– Безусловно… но…
– Постойте, – тяжело дыша, перебил лежащий. – А вот… кто… пуговичник? Очень прошу, ответьте.
Меркулов посмотрел на него с некоторым напряжением, но после секундной паузы твёрдо произнёс:
– Он. Сам же он.
– Я не сомневался в вас.
Вдруг Сергей с силой притянул его к себе и прошептал:
– И последнее. О признании. Я обещал… в конце. Там, – повторил он, показав глазами вверх, – есть тоже библиотека… где Сокуров… я говорил… только другая. И одни книги может взять любой, они всегда под рукой, только пожелай. А другие не вытащить из адова огня даже щипцами. Так что рукописи, как и картины, горят. Ещё как горят! Вот за то признание я отдам жизнь. Соглашайтесь и вы на такую плату… И жгите, жгите и жгите…
День рождения
– А «смерть чудесная была, без агонии, без страданий. Ночью перенесли в часовню. Вчера приезжал батюшка… чудесно служил…» – первый отложил газету.
– Кто это?
– Жена Чехова о смерти мужа.
– Да… одни слышат музыку дождя, а другие – барабанную дробь уготовления казни. Так что же слышит женщина?
– К сожалению, одно и то же. Восторгается первым под дробь второго. Иначе ни за что не приняла бы плода.
– По-человечески понятно…
– Э, брат. Если применять человеческую логику, можно дойти до такого! Ведь вкусив с запретного древа, человек не совершил ничего предосудительного со своей точки зрения – не знал, что, ослушавшись, делает зло, неведомое ему как категория. К тому же никому ни в чём не клялся, присяги не давал, не обещал. Но был наказан… В чём вина создания, не имевшего нравственности как свойства? Не стучит.
– Мне кажется, коллега, вы путаете его непонимание отличий добра от зла с нравственностью как свойством души. То бишь разум с духом.
– А есть отличия? Между добром и нравственностью?
– Пропасть. Что такое хорошо и что такое плохо, он узнал из заповедей.
– Так я об этом и говорю. В раю не слышали о них.
– Увы, милейший, нравственность – не приобретаемая черта, а данная душе от сотворения.
– Опять тупик. Положим, Творец не хотел выступать в роли хозяина, которого надо бояться, что вполне понятно, а вёл себя как рассказчик, просто поведал, что вон в том лесу полно ядовитых гадов и, если укусят, будет плохо. Но слушатель всё-таки решает пойти туда… и съедает плод запретный. Так зачем за это наказывать? Ведь ослушание не безнравственно. Вот если бы сначала были заповеди, а потом ослушание – другой коленкор. Поделом.
– А если ослушание уже безнравственно?
– Выходит, я опять прав. Первой приставку «без» обрела женщина. Первый бунт против властей был её и в раю. А на земле «всякая власть от Бога».
– Но сказанное в Библии верно при условии покорности Богу и самой власти.
– Так она-то этого не знает!
– Женщина или власть?
– А вы улавливаете разницу?
– Хорошо, поймали. И всё-таки прекрасная половина просто покорилась змею.
– Ну, ещё бы! Непокорность в моду у неё вошла потом, когда угробила Адама. И утвердила новую логику: если чай нравится, значит, «нравственный». Если нет, то – «безнравственный». И всё же есть безответный вопрос. Но главный. Кто допустил змея в рай? Обидно, знаете ли, что с такой мелочи начались мои запои!
(Из разговора двух интеллигентных пьяниц)
Ростропович, стоя на одном колене, читал Вишневской Шекспира. Очередная квартира в одном из кантонов Швейцарии, подаренная супруге, была слабо освещена колышущимся пламенем свечей.
«Вот это женщина! Вот это власть над мужчиной! Какие к чёрту феминистки! Что изменилось со времен Адама и Евы? – Сергей ужаснулся. – Ничего. Она так восхищалась гением. Она так хотела его признания. Железной рукой женщина, как и во времена Адама, вела обречённого к вершине. К вершине своего Олимпа. И добилась всего. А потом похоронила. Ничего не изменилось в ней с шестого дня творения».
* * *
Свечи в квартире дома в одном из кантонов Швейцарии погасли. Пламени, как и свечам, ещё в одной квартире вообще не оказалось места в тот момент. Удивлению Сергея не было предела – перед ним на широкой постели со скомканными простынями лежал Янковский и что-то бормотал. Он знал, что должен делать, но предательская оторопь не давала справиться с собой.
Артист умирал. Тяжело. Родственники и друзья успевали попрощаться. Неожиданно среди этого кошмара обречённый услышал голос:
– Вам ведь не хочется умирать?
«Предсмертный бред», – скользнуло в угасающем мозгу. Страшная боль, все последние часы импульсивно подступавшая к нему, вновь резанула по затылку. «Я слышал, что случается и хуже», – последняя мысль, вытесняя первую, с трудом нашла путь к сознанию умирающего.
– Откройте глаза и посмотрите вверх, это… просьба.
Нет, это не бред. Голос был настойчив. Он подчинился – чуть позади стоял человек.
– Кто вы? – всё ещё не веря происходящему, равнодушно спросил Янковский, заметив меж тем, что боль исчезла.
– Просто зритель. Ваш зритель. Считайте так.
– Считаю. Зачем вы здесь? И кто вас впустил?
– Я не хочу вашей смерти. А здесь… здесь никто меня не видит.
– Почему не хотите? – Артист не удивился странности разговора. – И почему не видят? – добавил он по-прежнему равнодушно, словно давая собеседнику понять, что смирился с приближением конца. Был готов, хотя сказать «как и всегда в своей жизни» посчитал бы лицемерным и неуместным даже сейчас.
– Думаю, вы должны жить.
– Я бы тоже хотел. И что с того? – поколебавшись и снова удивляясь отсутствию боли, спросил лежавший.
– Я могу помочь вам.
– Помогите.
– Скажите, вы не откажете в небольшой просьбе? Перед этим. От вашего ответа зависит многое.
– Пожалуйста.
– В те тысячи часов, проведённых на сцене, посреди бесконечных репетиций, играя героя, к которому испытываете простое человеческое уважение, приходила ли в голову мысль, хотя бы раз, что участие в происходящем неприятных вам людей мешает почувствовать образ в полной мере – слиться с ним, отдать себя ему? Хотя бы раз вы были не согласны с моралью тех, кто, стоя рядом с вами лицом к зрителю и говоря правильные слова, на самом деле лгал, думая иначе? Как бы уравнивая вас с собой, заставляя чувствовать дискомфорт от невольного соучастия в обмане? Ведь сцена и роль – удивительные инструменты, позволяющие, пусть иногда, пусть на время, подлецу стать порядочным человеком, завистнику – благородным, лицемеру – искренним и честным. И вы, будучи последним по сути и стоя рядом, должны чувствовать себя, ну, обокраденным, что ли, в такие минуты?
– Не только на сцене. Но и много… много раз в жизни, где же на всех найти таких, как Кваша, – подумав, прошептал Янковский.
– Значит, что-то внутри вас протестовало, не соглашалось с происходящим? А вы лишь заставляли себя исполнять требуемое. Традицией и режиссёром. Плохими традицией и режиссёром. Таковой первую делает вековая неизменность. А второго – незыблемость усвоенных принципов и систем, положенных в основу театра. Их ошибочность.
– Исполнять требуемое? Да нет, вы хотели сказать, свою работу? Как и все люди. А принципы, они что, должны отличаться от принятых обществом? Ведь это, в конце концов, жизнь.
– Но театр не жизнь, а её имитация. У него особое, удивительное место под солнцем. В зале, где свободных мест не бывает. Не поменять. Театр – великий распорядитель иллюзий с поразительной способностью давать жизни другие начала, другие продолжения и другие концы. Творить параллельно бытию. Никогда не задумывались, для чего существование его попущено Творцом?
– Странные слова. А картины, фильмы, книги разве не занимают то же место?
– Нет. Места эти на разных рядах. Правда, солнце одно, да сидящие на них и покрывающие волшебной кистью полотна, рождая восторг или приводя в трепет себе подобных, похожи как две капли воды. Но только внешне.
– Хорошо, пусть так, но разве не отображение жизни, самых крайних её проявлений, пороков и страстей, подвигов и благородства есть мотив существования театра? Наконец, цель? Неужели не это причина его существования?
– Перечисленным вами и занимаются все приходящие туда на работу. Но разве можно бесконечно, изо дня в день, из века в век, идя туда, не замечать сокровищ, лежащих на пути к сцене? Разве можно с таким постоянным упорством обходить их, переступать, следуя ветхозаветным наставлениям фарисеев-учителей? Каждое утро ускоряя шаг, пробегая мимо распятия? Спокойно пользоваться случайно попавшим в руки инструментом, видя лишь то, что при ударе по струнам извлекаются звуки? И только. Как человек, когда-то впервые встряхнув молоко, получил сливки, не зная способности его давать масло. Но научился. Театр же застыл. Он неизменен, как и тысячи лет назад. А ведь был в истории день, когда инструмент издал не просто звук, но полилась волшебная песня жизни. С того дня он мог свободно отправлять человека в путь, не опасаясь за душу его, а не только услаждать зрение и слух или заточать того в темницы, как прежде. Новый завет театра ещё пылится на полках хранилищ. Потому и хоронят не вас и не там. Но и возможность прочесть его не исчезает со смертью, делая актеров не просто людьми. А избранными. Пусть от мира, но избранными.
Артист с неимоверным усилием приподнялся, устремив полный изумления взгляд на мужчину.
– Кто вы? – прошептал он.
– Не важно. Пока не важно. – Тот помолчал, о чём-то задумавшись. – Ведь именно этот дискомфорт не давал вам, именно вам выполнить долг перед зрителем. Пусть невольный, но тоже обман. Не додали ему то, к чему призваны были рождением своим. Так почему же все-таки не поворачивались и не уходили, объяснив мотивы? Почему изо дня в день совершали преступление? Ведь это были вы! Никто не посмел бы возразить! Почему не говорили в лицо? Не совершили подвиг.
– Вы что же, хотите, чтобы я высказал режиссёру, что масса моих коллег не имеет права говорить со зрителем? Чтоб я сам нарушил извечно установленный порядок согласия с моралью пьесы, уже принятой и одобренной обществом? Иногда столетиями. Да и, чего греха таить, мной. Меня ведь так же вылепили, как и других. Из того же теста. Когда вы посвящаете себя искусству, подписавшись, так сказать, под контрактом, то берётесь выполнять все условия. Вы ведь говорите именно о них. Вначале потому что подписант – никто. А потом… потом грех уже совершён. Вы сделали то, чего не хотели бы. Но так поступают все! И не только идущие в театр на работу, но и в партер, даже на самый верх. Это сближает. Зал и сцену. Одураченных и лгунов. Дьявольски сближает, – тихо повторил он, – мысль-то спасительная. По крайней мере, кажется таковой. Привыкаешь. Скажу хуже, чувствуешь удовлетворение, путаешь его с творческой удачей. Не страдаешь за совершаемое, – умирающий вздохнул, – вот результат. И не только игры на сцене. Что касается ухода… вы предлагаете, объявив причину, лишить заработка, да что там, смысла существования массы вполне адекватных, не плохих и не хороших актеров, служащих театра? Просто людей. Наплевав на имя автора, обожаемого целыми поколениями? Шокируя режиссёра? А поклонники?! Вы знаете, что такое «потерянный зритель»? Впрочем, откуда? А ведь примеров таких трагедий в истории… Да я просто был бы уничтожен, забыт. Причём в лучшем случае. Люди спивались, а порой… Да и возможен ли театр, о котором говорите вы? На этой-то грешной земле…
– А разве возможен смысл существования, оправданный заработком? Разве такоерешение может зависеть от режиссёра или отношения поклонников? Их отношения к вам, к ложной традиции? А если и постановщик из тех же? Двуликих. Бывало?
– Через одного.
– И поклонники?
Артист пожал плечами.
– И всё-таки не решились спиться?
– Нет.
– И ни о чём в жизни не жалеете?
– Увы… До этой ночи так и думал. Вчера вот тут… рядом, – Янковский кивнул на стул, – сидел батюшка, и я понял, что произносить такие слова грех.
– Даже так, – Сергей качнул головой. – Раньше вы считали по-другому.
– Не просто считал, а сотни раз повторял. На людях… бахвалился, да что там, призывал их думать так же, – он горько усмехнулся. – Ведь это любимый вопрос журналистов, будь они неладны. – Тяжелый вздох снова прервал его мысль. – Батюшка сказал, как на самом деле звучат эти слова: «Мне не в чем раскаиваться в жизни. Потому что раскаиваться и значит сожалеть. И верить. Ему». – Артист указал рукой вверх и прикрыл глаза, словно переживая о чём-то. – А разве каждый из нас не обманул никого в жизни, не ударил, не оскорбил в порыве гнева? Уж не говорю о большем. Он открыл мне скрытые последствия поступков. Не увидев однажды хоть в ком-то своего брата, сына, сестру, вы не настроение можете испортить, а сломать жизнь. Никогда, быть может, не узнав об этом. В том и наказание себя. Рубец на душе. И только после нескольких порезов вы ударите и её. Душу.
– А потом привыкаете и всю жизнь, поворачиваясь, бьёте её по лицу уже наотмашь. А она плачет и не уходит, потому что ей некуда уйти. Потому что уйти можете только вы, – глядя мимо артиста, задумчиво добавил гость.
Тот снова поднял на него глаза:
– Вам… тоже знакомо?
– Это слова женщины из моего романа.
– Сколько таких романов было у меня…
– Вы меня не так поняли.
– Всё я понял правильно.
Сергей развёл руками:
– Вот так и поднимаем мы свою душу на крест, в слепой ненависти к людям, и вколачиваем ржавые гвозди в тело её, не видя такой ненависти в себе, лишенные рубцами заветного чувства. Но однажды её глаза и наши встречаются. Нас, слепых и сошедших с ума… И мы вдруг видим эти слёзы.
– Сошедших с ума? – как-то безразлично повторил Янковский.
– Только сумасшедший, вбивая гвозди, может повторять слово «люблю». С каждым ударом всё громче. А иные обращают его к зрителю. К примеру, ваша наследница Рифеншталь.
– Рифеншталь?
Сергей дважды кивнул.
– Это её «Триумф воли» поёт гимн человеческому вызову небу, разуму тела, называя их духом. Подменяя. Это она своим демоническим талантом применила ритм и движение в качестве художественных принципов, протянув запретный плод миллионам восторженных мужчин. Увлекая тех на погибель. В жерло Второй мировой! Между прочим, из актрис! И слово «люблю» звучало через одно в её лексиконе! Не знаю, как у вашей со здоровьем, но та восхищала поклонников не только талантом, но и способностью к весьма глубоководным погружениям в преклонном возрасте. Не догадывались, что она топила их таким оригинальным способом. Наследница пока имеет успехи лишь в первом. Но если не остановят, с силой впечатает в вашу руку тот же плод. Ту же метку.
Артист закрыл глаза ладонью, и по вздрагиванию плеч Сергей понял, что причинил тому боль.
– Вы знакомы?! – почти воскликнул гость.
– О, нет! По счастью, нет.
Сергей облегчённо вздохнул и продолжил:
– Это вам не откровенно ударить человека, не оскорбить его прилюдно, в порыве гнева, а, обняв рукою с ножом и поцеловав, зарезать, не заходя за спину. Многим идущим таким путём ещё учиться таланту перерождения. Это и есть скрытая вершина «системы», которую не увидели даже авторы, называя подобное перевоплощением. Но направление задали. И в том и другом случае вы ломаете, губите свою жизнь. Некая вселенская справедливость существует. Это как перед колдуньей, снимающей порчу, всегда встаёт вполне нравственный вопрос – на кого её перенести? Именно таким выбором она подписывает себе приговор, а вовсе не манипуляциями с огнем или сердцами черных петухов, как Ванга.
– Думаете, грехи героев переходят на нас? Кажется, такое расхожее мнение когда-то останавливало?
– Не знаю. Но без последствий не остается ни одна ваша роль. Ведь любая – поступок. Там же, – Сергей показал глазами наверх, – придется ответить и просто за праздные слова, что же говорить о… Ничего не поделаешь… Евангелия. А их, слов таких, сказано самым близким нашим… А вами ещё и сотням, тысячам, сидевшим в зале, и каждый день.
– Чего греха таить, уводили паству, – Янковский сглотнул. – Даже интересно было… держать. Становились инквизиторами, чего уж там… гордились. Нравилось владеть людьми, залом, обожанием.
– Заманивали, заманивали… А это уже призыв. Подмена Его.
– Может быть. Сейчас допускаю и это. Святой отец сказал, что такого права нам не дал Бог. Пока не прочтём Новый Завет и не очнёмся ото сна. Пока не начнём возвращать тридцать сребренников…
– Деньги и славу, которые получили.
Лежащий поморщился:
– Вот и вы о том же… – он смолк. Через пару минут, уже с усилием, как показалось гостю, сглотнув, артист прошептал: – Пылится на полках хранилищ… Новый завет театра… Странно все это. И почему возможность прочесть его не исчезает со смертью? Делая нас не просто людьми? Странно. И страшно отчего-то…
– Потому что дела ваши и образы хранятся в памяти людской поколениями. И ранят тех, кто узнал вас без маски. Ведь обязательно пусть через десятилетия, но найдутся те, кто стянет её с памятников. А боль от разочарования, как и жизнь ваша, прожитая зря, разрушает веру. Убивает надежду. Рано или поздно вы предаёте и оставляете их одних. На всем белом свете. Не даёте увидеть Бога, а это не прощается. – И, чуть повысив голос, добавил: – Если не очнётесь! Что такое преднамеренное убийство в сравнении с «Золотой маской»? В нём тут же можно раскаяться и больше не совершать, получив прощение. А вам для подобного требуется подвиг нечеловеческий!
– Но ведь не все из нас…
– А как же согласие играть, обманывать вместе с… этими? Выполняя их задачи? Предавая свою? А как же подпись под договором? Вот вам моя рука. Загните на ней пальцы, перечисляя тех, кто играл на сцене не ради признания. Ну же!
Янковский отвернулся. Судорога пробежала по телу умирающего. С трудом поднеся руку ко лбу, он силился вытереть капельки пота.
– Не верите… Веры в вас нет… сказал… батюшка. А ведь в церкви бывал. – Он замолк.
– Я не слишком утомляю вас? – вдруг спохватившись, спросил гость.
– Мне уже лучше, – тот, с трудом приподняв кисть, махнул ею.
– Вы согласились с ним?
– Знаете, до того разговора я плохо относился к церковникам. Знал о существовании религий, учений, даже увлекался некоторыми. Считал, что и в Бога верю…
– Разве оказалось по-другому?
– Недостаточно. Нужны дела. Вон, дьявол-то не просто верит, он знает, что Бог есть, но не перестает сеять смерть. Потому и в рай дорога заказана. Так что свечой не обойтись… А что до плохого отношения… да преступник я. Нашёл лазейку для неверия. Надо научиться разделять церковь и церковников. Различать. Не всегда они в церкви и церковь в них. В конце концов, все мы прежде всего люди, и только. Потому и виднее чужие грехи. О своём хвостике надо думать, а не о чужом. «…И на сём камне Я создам церковь Мою, и врата ада не одолеют ее». Вы же, видя в священниках недостойное, дерзаете сказать Богу: «Нет, Господи, я лучше знаю! Одолели!»
– Вы пришли не к человеку в рясе, – сказал он мне, – а в место, «где соберутся двое или трое во имя Моё… то и Я там, среди них». Вот к Комувы приходите или отказываете Ему».По счастью, батюшка был тем, кого ждал я всю жизнь. Любому вошедшему в храм дано получать через них дары. Независимо от причастности к Нему самих служителей. Я узнал это при жизни. Повезло.
Стоявший улыбнулся:
– Мне тоже повезло увидеть занавес. Заглянуть бы за него вместе.
Ответная полная удивления улыбка артиста обозначила ту грань, за которой понимание друг друга состоялось.
– А с потерянным зрителем вы всё-таки поторопились. – Глаза гостя излучали теплоту. – Не та потеря, о которой грусть. А вот по контракту… не обращали внимания, кто подписал его с тойстороны? – Он вопросительно посмотрел на Янковского. – И последнее, я имею в виду «был бы забыт», неужели и сейчас это важно для вас?
– Сейчас… – Долгая задумчивая пауза повисла в странном диалоге. – Сейчас всё-таки не менее важно, – неуверенно ответил тот.
– Вы мужественный человек. А в жизни… полной многообещающих, манящих мгновений? Роскоши и удовольствий. Славы и денег. Что изменили бы?
– Я уже говорил, многое… Только не утрату памяти о себе. Неужели я не заслужил даже этого?
– А заслужить хотели именно память? Что ж, спасибо за откровенность. Мало кто наберётся мужества признать, что жизнь всё-таки прожита зря. Значит, вас двое. Один встаёт и карабкается, а другой падает и тянет. Отлично. Как и в Набокове.
– В Набокове?
– Чуть позже. Можно?
Умирающий кивнул.
– Скажите, а если бы так, как вы сейчас, думали ваши коллеги, понимаете, чтоизменилось бы в театре?
– Не могу даже представить. Хотя нет, пожалуй, смогу. Всё! Всё изменилось бы.
– И половина пьес исчезла бы со сцены, и остальную половину вы играли бы не так… И авторов по пальцам бы считали.
– Совершенно незнакомых авторов, – добавил Янковский. – А фильмы? А картины? А книги? – Он с надеждой посмотрел на Сергея.
– А зритель? – тот улыбнулся в ответ. – Многое, как вы сказали, очень многое, что не снято, не издано, не поставлено, ждёт своего часа в самой надежной библиотеке. И её авторам не нужно беспокоиться об утрате памяти о себе.
Невидимая прежде ткань волшебного занавеса наконец заскользила по полу и нехотя начала отползать в стороны. В открывшийся просвет, колыхаясь и трепеща, пробился первый лучик доброты, предвещая рождение новой жизни.
– Ведь там, – гость посмотрел вверх, – зритель, которого вы одарили, аплодировал бы вам в другом зале и с другой сценой. Поверьте, есть она. Та удивительная сцена, на которой не стыдно актёрам стоять рядом. И там ставят другие пьесы. А у постановщиков совсем неизвестные имена. И происходит чудо. Таинство. Но не каждый попадает в тот театр. Нет такого контракта, который открывал бы туда двери. Но ждёт он каждого и всегда, до последнего дня жизни. Так что… – Сергей сделал паузу и, глядя умирающему прямо в глаза, твёрдо произнес: – Рвите свой прежний договор. Пора.
Тот с изумлением посмотрел на него. Неловкая тишина объяла комнату.
– Вы что-то говорили о Набокове. – Янковский вдруг приподнялся на подушке. Было видно, что ему стало легче.
– Ну да, помните «Приглашение на казнь»? Правда, он был к тому же и больной. Очень больной человек. Я пока не знаю, что с ним делать.
– Странно. Как всё-таки странно, – повторил артист. – Я здесь… должен думать совсем о другом… вдруг вы… теперь Набоков. И почему не знаете, что с ним делать? А должны? И вообще, не брежу ли я? – Он вдруг подозрительно посмотрел на Сергея. – Дайте вашу руку.
– Пожалуйста. Все наяву, не сомневайтесь.
Тот отмахнулся:
– Тогда при чём его болезнь? И какова она? Моя – вот что важно.
– Ошибаетесь. Для вас не менее важно. Ведь «Лолиту» он написал через двадцать лет после «Приглашения». Все эти годы боролся. С болезнью. И всё-таки одолела. Вот что значит отрыв от почвы, где взращён дух.
– Так пол-России уехало, и ничего их не одолело. Или вы о смене языка? Думаете, срубил корень?
– «Кто теряет связь со своею землёй, тот теряет и богов своих». Но это было потом. Отрыв начался на родине. Потерял веру, отступился. Затем понемногу, шаг за шагом. Ради ничтожной, не существующей цели, похожей на вашу. Иллюзию принял за реальность, а потерял всё.
– Я бы так не сказал. Впрочем… ведь я всё-таки брежу? Но боль, где моя боль?
– Какую вы имеете в виду? Боль за растраченное время в собирании камней? Разбросанных не вами, но для вас? Ему удалось.
– Уже не знаю… Так что была за болезнь?
– Духа. Самая что ни на есть популярная в наше время.
– Хотели сказать, «распространённая»?
– Да нет, я не ошибся. Теперь её жаждут. Только в то время она не обладала столь притягательной силой, как сейчас. Тогда для победы ей были необходимы особые качества в человеке. Без них не позволял он овладеть собой. Их наличие у Набокова несомненно. Уже в «Приглашении» настораживает его «особенное» внимание к деталям тела маленьких девочек, в каждом, почти в каждом эпизоде! Начинает с «…зачавшей его ночью на прудах, когда была совсем девочкой» – мы побываем там сегодня, а дальше, распаляясь, почти через страницу: «…дитя с мраморными икрами… Эммочка, нагнувшись…. сверкнув балеринными икрами… на её голых руках и вдоль голеней дыбом… когда она сегодня примчалась, – ещё ребёнок, – вот что хочу сказать, – ещё ребёнок, с какими-то лазейками для моей мысли… она, ломаясь и напрягая икры… ерзая, вдруг становясь голенастее…». И это только первые пятьдесят страниц! Каким бы «глубоким» ни был смысл произведения, подобные эпизоды не «лезут» туда, не пишутся. Набоков никак не может продолжить их, обосновать, примирить с общей идеей, вполне понятной и вовсе не «особенной», как хочется думать некоторым. Точек опоры для них нет, кроме одной – болезнь. Причина её в нравственном бессилии. Одолело! А вы – пол-России уехало! И болезнь, страшно изворачиваясь, пытается вырваться наружу, на страницы. И ей удаётся. Тогда ему почему-то легче. Но дух! Дух пока сильнее.
А дальше, – Сергей вздохнул, – спутал цель, сменил язык, погнался за иллюзией, «Лолита». Конец.
– Самое известное произведение… Известность пришла с ним.
– Я и говорю, цель достигнута. А вы как хотели? За признание надо платить самую заоблачную цену. Но и самую жуткую. Набоков дал согласие на такие условия договора. Не менялись с сотворения мира. Так что вам в самом деле повезло.





![Книга Чудовище / The Monster [= Пятый вид: Загадочное чудовище; Воскресшее чудовище; Возрождение] автора Альфред Элтон Ван Вогт](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-chudovische-the-monster-pyatyy-vid-zagadochnoe-chudovische-voskresshee-chudovische-vozrozhdenie-133733.jpg)






















