Текст книги "Руина"
Автор книги: Михаил Старицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Уже окончив это дело, генеральный судья почувствовал сразу значительное облегчение, а через два дня после отъезда гонца он стал чувствовать себя совсем хорошо. Однако, несмотря на видимо благоприятствовавшие Самойловичу обстоятельства, сердце его точил червяк. Горголи все не было, и Самойлович должен был прийти наконец к заключению, что Горголя погиб. Между тем дела с каждым днем осложнялись все больше и больше, и наконец пришло такое известие, которое поставило Самойловича в тупик.
Генеральный писарь Мокриевич сообщил ему тайком, что гетман получил из Москвы известие о том, что Ханенко посылал туда посольство с очень важным и лестным для Москвы предложением. Это совершенно озадачило Самойловича.
«Что ж это? Значит, Ханенко обратился к Москве. Может, и не посылал послов в Острог? Не думает ли подкопаться под Многогрешного? Может, в этом и заключается нежелание Многогрешного воевать с Дорошенком. Неужели же он, Самойлович, будет в конце концов одурачен!»
Пан генеральный судья с досадой отвергал эту мысль, но вместе с тем решительно не мог понять, в чем заключается тайная пружина всех этих непонятных для него действий? Однако оставаться в такую тревожную минуту в стороне, простым наблюдателем, было невозможно: так или иначе надо было действовать.
Самойлович решил отправить кого-нибудь на правый берег, здесь же он надеялся сам выпытать все у Многогрешного.
Однажды, когда генеральный судья сидел у себя и обдумывал, кого бы и как снарядить ему в Чигирин на разведки, в комнату вошел джура и объявил, что какой-то прохожий купец просится к ним на ночлег и спрашивает, не желает ли пан генеральный судья посмотреть его товары.
Самойлович оживился.
«Уж не Думитрашка ли? А может, и Мокриевич?» – пронеслось у него в голове.
– Веди, – приказал он казачку.
На дворе послышался громкий разговор, скрип открываемых ворот и звонкий лай собак. Самойлович подошел к окну, но сквозь густой мрак осенней ночи не видно было ничего.
Но вот на крыльце послышались тяжелые шаги, дверь хлопнула, затем шаги раздались еще ближе, двери отворились – и в них показалась коренастая фигура мужчины, согнувшаяся под тяжестью короба, за ним шел джура, поддерживая его тяжелую ношу. Купец опустил на пол свой короб и, отвесив глубокий поклон, остановился у дверей. Самойлович едва сдержал себя, чтобы не вскрикнуть от радости – перед ним стоял Горголя.
Произнесши две–три обычные фразы при джуре, он велел мнимому купцу показать свои товары.
Когда купец развязал свой короб и джура вышел из комнаты, Самойлович быстро подошел к купцу и произнес голосом, хриплым от сдерживаемого волнения:
– Горголя… ты? ты?!
– Я, – ответил с сияющей улыбкой Горголя, в котором бы теперь никто не узнал оборванного странника.
– Да где же ты скрывался? Где пропадал?
– Где пропадал?! Гм!.. Было нас повсюду, чуть было к дидьку на вечерницы не попали!
– Ну, постой, погоди. Рассказывай все… Узнал? Выпытал?
– Узнал столько, сколько и сам не ожидал… Ну, уж натерпелись лиха! Кажется, если бы и сам нечистый был на моем месте, так побелел бы от страху!
– Верь мне, не пожалеешь об этом, – произнес торопливо Самойлович. – А ее видел?
– Видел. Уж как упрятал Дорошенко, а я отыскал. Да тут-то и нагнали мне смертельного холоду чернички.
И Горголя передал Самойловичу подробно о том, как он узнал о местопребывании гетманши, как проник в монастырь, как добился свидания с нею, как обрадовалась гетманша, узнавши, что вестник привез ей привет от Самойловича.
Самойлович жадно слушал рассказ Горголи, несколько раз он вставал со стула и принимался в волнении шагать по комнате.
XXIX
– Так что же, согласилась ли Фрося перейти в Чигирин? – произнес Самойлович, когда Горголя рассказал ему о своей беседе с гетманшей.
– Да так видно было, что от одной думки о том, чтобы вернуться к Дорошенко, сердце у ее мосци разрывается, а все же рвется она, как малая пташка из клетки. А как узнала она, что ясновельможный пан женился (слыхала она о том, видимо, и раньше, только не верила), так уж в такую горесть пришла, что и у меня сердце перевернулось, – продолжал Горголя, – стал я ее утешать, успокаивать да рассказывать, для чего и как женился ясновельможный пан, но вот тут-то и случилась беда: только что разговорился, как бежит ко мне хлопчик мой и кричит, чтобы я спешил скорее из кельи, потому что уже зазвонили к заутрене. Вот я и поспешил. Только что успел сделать шагов этак с двадцать, как мне навстречу две чернички! Взглянули на меня да как закричат не своим голосом: «Мать Агафоклия!» Так и пустились с этими криками по всему монастырю бежать. Тут поднялся гвалт, бегут все, кричат, мы к воротам, а ворота заперты! Ну, думаю, пропал, конец! Холод у меня по всему телу пошел, ноги и руки словно не мои сделались, сдвинуться не могу, да малый мой выручил, толкнул в какую-то каморку. «Лежи, – говорит, – авось спасемся!»
Переоделся я, монашеское платье припрятал, сижу ни жив ни мертв. В монастыре, слышу, крик и шум все растут, все всполошились. – Горголя покачал головой и произнес со вздохом:
– Бывал я в переделках, а такого никогда не пробовал. Просто, слышу, уши у меня шевелиться начали, волосы подымаются… – Он провел в волнении рукой по лбу и продолжал: – Вдруг слышу шаги… идут… Ко мне, ко мне! Уж близко. Ну, думаю, смерть! Выхватил я нож, притаился в угол, жду, умирать так умирать, а уж хоть даром жизнь свою не отдам. Слышу, открываются двери, в глазах все помутилось, хотел было уже броситься, когда смотрю, а это он, малый мой! Ну, он рассказал мне, что в монастыре переполох, порешили все, что матери Агафоклии суждено, мол, за сильно строгое обращение с ее вельможностью по ночам вокруг ее келии бродить, а для того выходит весь монастырь соборне служить панихиду с водосвятием над могилой, тогда, мол, и я могу выйти из монастыря.
Так и вышло. Выскользнул я через ворота да и скрылся в лесу, только так, чтобы мне видно было, что там твориться будет.
Ой! Ой! Если бы вельможный пан мог только представить себе, что там поднялось, когда увидели пустую раскопанную могилу! Шарахнулись все с криками в разные стороны, так в одну минуту не осталось кругом ни одной души. Ну, и мой малый тоже кинулся прямо ко мне. Тут он скинул свою одежду, переоделся в старое, да и тронулись мы в дорогу. Набрались-таки холоду! – Горголя улыбнулся и покачал головой: – Теперь хоть и в пекло, так не будет жарко!
Самойлович слушал с глубоким интересом, несколько раз перебивал он Горголю громким смехом, вопросами и невольными возгласами. Затем разговор перешел на положение края. Горголя описал Самойловичу положение дел, шансы Ханенко и Дорошенко.
– Видишь ли, ясновельможный пане, – закончил он свою речь, – хотя и ходят там чутки о басурманском подданстве, а все-таки за Дорошенка почти все войско, да, кроме того, есть у него много преданных, верных людей, которые за него хоть в огонь, хоть в воду.
Самойлович поднялся с места и в задумчивости зашагал по комнате.
– Д–да, есть, – произнес он сквозь зубы, – вот это-то и плохо… Особенно стоит за него Мазепа…
– Так, так, вельможный пане! Он там в большой чести… Там у гетмана с старшиной большая дружба, а найпаче с Мазепой.
– Так он уже вернулся?
– Вернулся.
– Вернулся… гм… ну, это мне не по душе. О, этот Мазепа такая голова, каких мало!.. Он-то всем и управляет, и, черт его побери, управляет так ловко, что и комар носа не подточит.
– Перетянуть бы его на нашу сторону!
– Это верно, только, должно быть, мы его не перетянем.
– Там вот, вельможный пане, я заметил одну странную штуку, думаю: не Мазепина ли это затея?
И Горголя рассказал Самойловичу о своей встрече с Марианной и Андреем, о их благоприятных отзывах о Дорошенко, о знаменательной фразе Марианны: «Молитесь Богу и святому Петру».
Сообщенное известие сильно взволновало генерального судью.
– Вот оно что… Вот оно что, – повторил он несколько раз и беспокойно взъерошивал свою светлую чуприну. – Так вот где хранится узел всех непонятных действий гетмана! Но что ж это? Задумал ли Гострый подкопаться под Многогрешного и посадить здесь Дорошенко, или Многогрешный вступил с Дорошенко в союз? Последнее вернее: соединение обеих Украйн – заветная дума Мазепы… Но надо же завтра все это наверное разузнать.
Самойлович подошел к Горголе и, положив ему руку на плечо, произнес с чувством:
– Ну, спасибо ж тебе за твою службу, верь мне, не забуду ее никогда… И если что… – он улыбнулся и добавил: – Да ты у меня умеешь с пол слова понимать!
Затем он подошел к столу и, достав из кованой скрыньки два тяжелых свертка золотых монет, передал их Горголе:
– На вот тебе пока!
Горголя бросился было благодарить Самойловича, но тот ласково остановил его рукой.
– Погоди, не дякуй! Дальше еще не то увидишь! Да не забудь и своего хлопца, не говори ему пока обо мне ничего, а держи при себе, эта шельма нам не раз пригодится… Да вот что, оставь здесь что-нибудь из своих товаров, а сам ступай в людскую; останься до завтра, продай что– нибудь моей пани… да наври там им что придется… ну да этому тебя учить не следует. Словом, ты купец, идешь издалека: завтра поторгуй в Батурине, а на ночь снова попросись сюда; завтра все узнаем и порешим, что тебе делать.
На другое утро, вставши рано, пан генеральный судья быстро оделся и отправился к гетману. Проходя по своему двору, он увидал Горголю, раскладывавшего на крыльце свои товары.
Целая толпа челяди стояла, слушала его болтовню и рассматривала заманчивые предметы, которые Горголя ловко вынимал один за другим из своего короба.
– Молодец, ловкая бестия! – прошептал Самойлович и вышел со двора.
Медленно шел по батуринским улицам пан генеральный судья, опираясь на дорогую палку с золотым набалдашником; к каждому встречному жителю обращался он с ласковой улыбкой, с любезным приветствием, и все радушно приветствовали пана генерального судью. Все старшины и все жители батуринские любили генерального судью за его мягкое, незаносчивое отношение, за его любезность, за желание угодить всем; только простые казаки жаловались на его алчность, на здырство и выкруты, но эти жалобы не подымались высоко.
Войдя на гетманский двор, Самойлович встретился при входе с начальником московских стрельцов боярином Нееловым.
– Светлому боярину челом до земли! – произнес он еще издали, снимая шапку и кланяясь Неелову в пояс.
– А, пан генеральный судья! Слыхом слыхать, видом видать. Ну, что, как можется? – отвечал с приветливой улыбкой Неелов, весьма благоволивший к скромному и смиренному старшине, так отличавшемуся от других буйных и гордых казаков.
– Хвала Господу милосердному! – Самойлович сложил руки на набалдашник палки и поднял очи горе. – Лишь только исполнил обет свой – сейчас же и облегчение получил.
– Великое дело прилежание к храмам Божиим, – ответил Неелов, – дар на церковь всякую болезнь уничтожает…
– А как ясновельможный?
– Гневен, зело гневен!
Неелов передал Самойловичу о полученном из Москвы известии.
«По–пустому, – говорю ему, – тревожишь себя, ясновельможный». А он мне в ответ: «По–пустому? Уж кабы с кем другим дело имел, так не тревожился бы, а москали уже таковы: к ним с щирым сердцем, а они к тебе с перцем».
При этих словах Неелова Самойлович покачал печально головой.
– Горяч он больно, в том его беда. У него, знаешь, что на уме, то и на языке. А только ты словам его не верь, – заговорил он поспешно, будто спохватившись. – Уж так он верен Москве, как малое дитя матери, грех и слово сказать, – и Самойлович рассыпался в горячих похвалах Многогрешному.
– Да что говорить! Я сам знаю, что лучшего гетмана нам не надобно, и Москва гетману, как наивернейшему сыну, верит, – отвечал Неелов. – Тем-то и уговариваю его, чтобы понапрасну не тревожил себя… А ты ступай к гетману да уговори его: твоя речь всегда разумная да спокойная, слушать ее любо!
– Спасибо на добром слове, боярин, – поклонился ему Самойлович. – А если уж ты так мои речи хвалить изволишь, отчего не пожалуешь хлеба–соли покушать? Поговорили бы по душе. Дому бы моему честь сотворил.
Неелов усмехнулся:
– Рад бы я, пан генеральный судья, пожаловать к тебе, да, знаешь, гетман не умыслил бы какого худа. Сам знаешь, осторожен он очень.
– Упаси Бог! – воскликнул Самойлович. – Чего же гетману бояться? У кого душа чиста, тот страху не ведает. А впрочем, коли ты так полагаешь, то пожаловал бы ко мне, когда гетман на поле уедет. Уж очень обрадуешь меня и хозяйку мою.
Неелов обещал исполнить просьбу генерального судьи, и собеседники расстались в самом приятном настроении духа.
Войдя в гетманские палаты, Самойлович попросил караульного казака доложить о его приходе. Через несколько минут казак возвратился и сообщил, что гетман ожидает его.
Самойлович вошел в покой гетмана.
Гетман расхаживал в сильном волнении по комнате.
Это был высокий, плечистый мужчина, средних лет, с темным, огрубевшим лицом закаленного вояки. При первом взгляде на него видно было, что этот человек не умеет скрывать ни одного своего чувства. Черные глаза и вздрагивающие губы говорили о его горячем и буйном нраве. Так и теперь, при входе постороннего лица, гетман не постарался скрыть своего волнения.
После первых приветствий и расспросов о здоровье он сам, без всякого повода со стороны Самойловича, заговорил горячим, сильно возбужденным тоном:
– А слышал ты, пане генеральный судья, Ханенко-то что задумал!? В Москву послов засылает, обещает им татар навернуть! Под меня яму роет, хочет меня сбросить, а ты еще выхвалял его мне!
– Конь, ясновельможный гетмане, о четырех ногах, да и то спотыкается, – ответил со вздохом Самойлович, – а человек, во тьме ходящий, и паче.
– Теперь и сам вижу, что не стоил того Иуда!.. Заманулась им всем булава, словно малым детям цяцьки, ну, я их этой цяцькой по головам так попотчую, что отпадет охота добиваться ее. А там, в Москве, всему поверят! Всякого примут…
– Верное твое слово, ясновельможный, – произнес Самойлович самым искренним тоном. – Что Москве до наших гетманов! Ей все равно, Иван ли там, або й Петр, або й сам дидько с рогами.
– Но, кто пропустил через мою землю послов Ханенко, кто помогал им пробраться в Москву?
– Вероятно, у него есть среди нашей старшины свои верные люди…
– Ты знаешь что-нибудь? Заговор?! Зрада! – произнес быстро гетман и остановился перед Самойловичем.
– Упаси, Боже, от такого греха, – отвечал Самойлович. – Если бы я знал что, сейчас же доложил твоей милости, а только то хотел сказать тебе, что многие из нашей старшины не отчизне, а своему карману служат, а на таких людей полагаться нечего… Не лучше ли нам окружить себя верными людьми? Вот, примером, хотел я тебе давно сказать: отчего ты, гетмане, не поставишь полковником Гострого? Другого такого верного сына отчизны не найти во всей Украйне.
– Это верно, Гострому можно, как самому себе, довериться, – ответил Многогрешный, – да он сам не пойдет.
– Почему не пойдет? – продолжал Самойлович. – Не хотел он при Бруховецком служить, потому что тот к погибели отчизну вел, а с тобой, ясновельможный гетмане, он будет рад и до смерти пребывать… Он только и думает о том, чтобы обе Украйны соединить…
– Когда бы не Андрусовский договор… – перебил его угрюмо гетман. – Теперь вот из-за мира с ляхами не захотела бы Москва ни за что Правобережной Украйны под свою руку взять.
– Ну, что же, ясновельможный?.. Дорошенко верно и рассудил: коли не хочет, мол, нас Москва принимать, так надо поискать другое панство…
Многогрешный молча слушал Самойловича и, не возражая ни слова и потупивши в землю глаза, шагал из угла в угол, а Самойлович продолжал дальше вкрадчивым, мягким голосом:
– Вот только в одном дал он ошибку, да такую ошибку, что и поправить ее трудно.
– В чем же? – произнес живо гетман, останавливая с любопытством на Самойловиче свои черные глаза.
– Да вот в том, что обещал Бруховецкому булаву свою уступить, а как до дела приходится, так и выходит, что обоим хочется гетмановать, вот и окончилась згода тем, что Бруховецкого убили.
– Ну, за это Дорошенко винить нельзя, так тому предателю и следовало; а если бы не был Бруховецкий Иудой и изменником, так могли они с Дорошенко и вместе гетмановать; тот на правой стороне, этот на левой, лишь бы вся Украйна с Запорожьем под одной протекцией была.
Уже с первых слов Многогрешного Самойлович убедился в том, что его предположение было справедливо. Многогрешный показывал прежде при всех вражду к Дорошенко, а также и к Гострому, а теперь молча выслушивал дифирамбы Самойловича и даже сам высказался за Гострого. Будь это другой человек, Самойлович мог бы его заподозрить в желании выпытать его, Самойловича, но Многогрешного он успел уже давно изучить, – этот человек не был способен ни к какому притворству, а в минуты гнева способен был высказать самые заветные свои мысли.
«Так вот ты как с Дорошенко условился, – подумал про себя Самойлович, – ты, брат, на левой стороне, а Дорошенко – на правой. Отлично, надо это запомнить, да доложить куда следует; конечно, соединить Украйну всякому хочется, да только, если учинится вами задуманный союз, то тебя, человече Божий, – отправит Дорошенко туда, где козам рога правят, а сам станет единым гетманом над всей Украйной. Да так оно и должно быть. Единый гетман должен быть над единой Украйной, только будет им не Дорошенко и не ты!»
Щеки Самойловича вспыхнули, но он поборол охватившее его волнение и продолжал дальше мирную беседу с гетманом.
После получаса такой беседы Самойлович окончательно убедился в истине своего предположения, а Многогрешный также окончательно уразумел, что с ним говорит один из самых искренних и преданных поборников мысли о соединении Украйны, который только не решается высказать своих заветных желаний.
XXX
Расстались гетман и Самойлович самыми искренними друзьями; на прощанье гетман обнял Самойловича и, сняв со своего пальца дорогой перстень, надел его на палец Самойловича. Генеральный судья очень тронут был таким знаком гетманской ласки. Он принялся успокаивать гетмана насчет тревоживших его сомнений и пообещал выпытать у Неелова, как отнеслись к посольству Ханенко в Москве.
Возвратившись к себе домой, Самойлович немедленно послал челядинника к Думитрашке Райче, велев ему передать, что он, генеральный судья, собирается с облавой на волка, так не хочет ли и полковник в облаве участие принять?
Думитрашке не надо было повторять этого предложения дважды, вечером он был уже у генерального судьи. Самойлович рассказал ему о сообщенном Горголей известии, о своей беседе с гетманом, – словом, о том, что гетман, по всей видимости, вступил с Дорошенко в тайный союз и думает отдаться вместе с ним под власть басурмана.
– Надо об этом немедленно оповестить Москву, – закончил Самойлович свою речь, – зла от этого гетману никакого не будет, а только Москва обвеселит его ласковой грамотой и отклонит от союза с Дорошенко. Да только нужно, чтобы известие это пришло не от нас, а от кого другого, примером, хоть от Ханенко, он там теперь в чести… Потому что, видишь, пане полковнику, если от нас это известие придет, то могут нам не поверить, подумают, что мы под гетмана яму роем, да еще отпишут об этом самому гетману: вот, мол, что о тебе твоя старшина пишет. А гетман, – Самойлович улыбнулся, – ведомо всем, что он человек горячий, не поймет, что мы о его же пользе думали, да и зашлет всех в Сибирь.
– Ловко говоришь ты, пане генеральный, – усмехнулся довольный донельзя Думитрашка. – Так я вот сейчас и пошлю к Ханенко, есть у меня верный человек.
– Да верный ли?
– Как моя правыця! – воскликнул уверенно Думитрашка.
– Тут, пане полковнику, семь раз примерить надо, а один раз отрезать. – Он махнул рукой и продолжал озабоченным тоном: – Ты ж ему так не говори: кто и откуда сообщил, а только, мол, достоверно известно.
– Сумею! Не тревожься! – перебил его Думитрашка, вставая с места. – А теперь будь здоров.
– Ходы здоров, спи спокойно!
– За такой головой, как у тебя, можно спать спокойно! – произнес с восторгом Думитрашка, прощаясь с Самойловичем.
Когда Думитрашка удалился, Самойлович призвал к себе челядинника и спросил, ушел ли уже вчерашний торговец? Оказалось, что торговец попросился у пани и сегодня на ночлег, на что и получил согласие.
– Вот и отлично, – произнес с удовольствием генеральный судья, – позови его сюда, пусть идет со своим коробом, может, у него найдется какой военный припас.
– Ну, Горголя, будет тебе новая работа, – обратился к Горголе Самойлович, когда последний вошел в его комнату.
– Какая работа, ясновельможный пане, приказывай? – спросил с почтительным поклоном Горголя.
– Саблей ты владеть умеешь?
– Да, приходилось не раз и этим аршином товары мерять.
– Казацкую муштру знаешь?
– Не дуже, а все-таки с коня не упаду и стрелою маху не дам!
– Ну, так вот тебе новына. Ты поступаешь в казаки!
– В казаки? – изумился Горголя. – А на какое лыхо я там сдался?
– Служить верой и правдой, сторожить так гетмана, чтобы всякую мышь увидеть, которая в гетманские палаты пробежит, чтобы слышать, о чем там стены шепчутся, о чем глаза говорят.
– Гм… и передавать обо всем ясновельможному пану?
– А так, чтобы я мог в каждое время его милость оборонить.
– Согласен! – усмехнулся Горголя. – Эта служба, ей– богу, мне по душе. А когда же идти?
– Скорый ты! – усмехнулся Самойлович. – Надо мне об этом боярина Неелова попросить. Так ты вот пока в Батурине пошатайся или вокруг него, а я поищу случая сказать о тебе боярину.
Случай не заставил себя долго ждать. Через несколько дней Самойлович узнал, что гетман отправился со своими ближайшими старшинами на поле. Не теряя времени, он тотчас же отправил к Неелову двух челядинников, чтобы просили боярина сделать генеральному судье честь, отведать у него хлеба–соли. Боярин принял с удовольствием предложение. Самойлович встретил его для вящего почета у самых ворот и провел в свои покои. Во время роскошного, на славу заданного обеда Самойлович буквально очаровал гостя своим радушием, любезностью и веселой непринужденной беседой. Польщенный и почестью, и оказанными ему Самойловичем радушием и роскошным обедом, боярин то и дело хвалил подаваемые яства, вино, меды, самого генерального судью, его обычай, его речи, его светлый разум. Под конец обеда боярин так размяк, что начал уверять Самойловича в своей преданности и любви, и в том, что все старшины народ мятежный и худоумный, а он, Самойлович, единственный, кроме гетмана, верный во всем Батурине человек. Когда боярин и генеральный судья перешли в покои самого пана генерального судьи, а казачки принесли им туда люльки и меды, Самойлович обратился к Неелову.
– Вот что, боярин, хотел я тебя просить об одной милости.
– В чем дело, сказывай, – рад служить чем могу! – отвечал услужливо боярин.
– Да вот тут человек один ко мне прибился, когда-то еще давно, когда я еще полковником наказным служил, был он у меня в полку: расторопный, умелый, как говорится: хоть до лука, хоть до дрюка. А потом захватили его как-то с собой татаре, вот теперь назад вернулся он, опять в казаки просится, так я думал, не пристроил ли бы ты его как-нибудь в гетманской страже?.. Человек верный, умелый, на все пригодный…
– Отчего же не услужить другу, – отвечал охотно боярин, – пусть приходит завтра… пристроим!
– Вот спасибо на добром слове, – произнес с чувством Самойлович, – да я бы, знаешь, и сам попросил о том гетмана, да боюсь идти к нему, все-то он за посольство того Ханенко так гневается, что и приступу к нему нет.
– А чего гневаться? Попусту кровь себе портить, – возразил Неелов. – Все ему на Москве верят, и никто против него никакого зла не умышляет. Правду сказать, такого гетмана еще до сей поры и не было, прям он и верен и бесхитростен, как ребенок.
– Что говорить! Это правда, другого такого верного гетмана не отыскать, служит Москве воистину верой и правдой. Да вот, – Самойлович вздохнул и опустил глаза, – верно ты сказал, боярин, что прост он и бесхитростен, как ребенок, того ради и боюсь, чтобы не увлек его кто-нибудь.
При этих словах боярин оживился.
– Ты знаешь что-нибудь? – произнес он быстро. – Не затевают ли измены старшины?
– Боже упаси! Старшина вся в верности Москве пребывает. А Дорошенко? Забыл ты разве о нем, боярин? Ведь он спит и видит, как бы нашу Левобережную Украйну под басурмана отдать… А уж он так хитер, что не то что гетмана нашего, Демьяна Ивановича, а кого захочет – сумеет обойти. А найпаче теперь станет он уверять гетмана, что Москва изменчива, что Москва вместо него Ханенко поставит, что лучше теперь, пока есть еще время, под турецкого султана поддаться… А гетман ведь и так все в гневе да в страхе пребывает. Прост он душою. Долго ли довести такого до греха? Вспомни, боярин, Бруховецкого, даром что был он прижимист и алчен, а слугой Москве был самым верным, но и того сумел Дорошенко обольстить, да еще и на какое дело подбить!
– Да ведь гетман Демьян Иванович с Дорошенко во вражде пребывает? – возразил с изумлением Неелов.
– Пребывал, а теперь, замечаю, что-то уж не то стало. Звал его Ханенко с собою против Дорошенко воевать, а он не идет и казакам своим не велит наступать. А с чего это такая милость к Дорошенко началась? Он опять отозвал с нашего берега все свои войска, – видно, думает теперь и без войска всю Правобережную Украйну заполучить.
– Так, так, правду ты говоришь, пан генеральный судья, уж это недаром, – произнес озабоченным тоном воевода. – Я-то и сам помечаю, что гетман будто не тот стал: намедни пришел я к нему, а он меня худыми словами бранить зачал… Зело зол на Москву.
– А ведь у гетмана что на уме, то и на языке, – вставил с легким вздохом Самойлович.
– Да как же Дорошенко мог с ним в переговоры войти? – продолжал озабоченно боярин.
– А вот как, видишь ли: есть у нас тут полковник Гострый, слышал, я думаю, и ты про него. Не служит при войске, потому что такой он враг Москвы, как и сам Дорошенко. Ну так вот он и дочка его Марианна состоят самыми верными помощниками Дорошенко, они переносят известия от него к гетману и уговаривают его отступить от Москвы. А если, не дай Бог, какого зла… так ведь стрельцов у нас мало, и те худы, а казаки…
– Так, так, правду ты говоришь, судья Иван Васильевич, – произнес боярин, покручивая в волнении свою бороду, – и давно ты знаешь об этом?
– Да примечать что-то неладное стал уже я давненько… вот и Домонтович, Думитрашка, Мокриевич да обозный генеральный не раз забрасывали мне такие слова, только я им не верил, потому что, сам знаешь, Домонтович, Думитрашка и Мокриевич злобу против гетмана имеют, а генеральный обозный булаву надеется заполучить, – вот и думал я: не верность к Москве, а злоба к гетману говорит в вас, панове; ну и не верил им, пока сам обо всем не узнал. А узнал, так и порешил тебе обо всем сказать, чтобы тушили пожар, пока не возгорелся большой огонь. Еще ведь может Москва гетмана от союза с Дорошенко отвратить, а упустить время – худо будет. А я, видит Бог, – Самойлович поднял к небу глаза, – как вечной жизни себе хочу, так хочу, чтобы гетман Демьян Иванович над нами всегда гетмановал. Сам посуди – чего мне желать еще: я себе булавы не ищу, гетман меня в своей ласке содержит. Благодарение Господу, всем доволен. Ох, ох!.. Одна только верность к Москве и заставила меня обо всем этом поведать теперь, боярин… потому что теперь-то хорошо мне, а не дай Бог настанет новый гетман, тогда…
– Ничего, не бойся ничего, судья Иван Васильевич, служи Москве верой и правдой – и служба твоя забыта не будет, – произнес Неелов, поднимаясь с места. – А я теперь поспешу домой да отпишу в Москву кому следует. А ты, Иван Васильевич, передавай мне обо всем, что узнаешь, да не бойся ничего – все говори, – помни: Москва не забывает своих верных слуг.
Неелов торопливо попрощался с Самойловичем, последний хотел его провожать, но боярин удержал его от этого.
С минуту Самойлович стоял молча посреди комнаты. Лицо его было взволновано и бледно.
– Москва не забывает своих верных слуг, – прошептал он наконец сквозь зубы каким-то шипящим шепотом, – ну, это мы увидим! – и, тряхнувши гордо головой, добавил уверенно: – Ха–ха! Для того, чтобы высоко подскочить – надо низко присесть.
–
Возвратившись с новым товарищем в Чигирин, Мазепа застал всех в страшном переполохе. Известие о его внезапном отъезде распространилось по всему городу. Кочубей хотя и видел, как мимо них пронесся во весь опор Мазепа в сопровождении Остапа, но почему, зачем и куда поскакал пан генеральный писарь – никто не мог объяснить. На этот счет строились всевозможные предположения, догадки и рассуждения, все обитатели Чигиринского замка буквально изнемогали от нетерпения, так что когда Мазепа, в сопровождении Остапа и Гордиенко, появился в Чигирине, – его окружила толпа казаков и засыпала со всех сторон вопросами. Но генеральный писарь спешил прежде всего явиться к гетману и оправдаться перед ним в своем своевольном поступке, а потому, поздоровавшись наскоро с товарищами и поручив пока своего нового друга, Гордиенко, Остапу, Мазепа отправился в замок.
Он застал Дорошенко страшно раздраженным; с первого же слова гетман набросился на Мазепу за его несвоевременный и своевольный выезд из города, но когда Мазепа объяснил ему причину этого своевольного отъезда, гнев Дорошенко сразу утих.
Конечно, о кольце, о желании отыскать Галину Мазепа не счел нужным упоминать в своем объяснении и мотивировал свое внезапное исчезновение лишь желанием немедленно догнать ханенковского посланца, выпытать у него всю истину и перетянуть его самого на свою сторону. Намерение это и увенчалось полным успехом, так как ему, Мазепе, удалось узнать от посланца Ханенко известие чрезвычайной важности. Мазепа передал Дорошенко об Острожской комиссии, о происках Ханенко, о желании при помощи ляхов утвердиться гетманом в Правобережной Украйне. Известие это привело Дорошенко в величайшее волнение.
– О, это страшно важное известие, страшно важное! – произнес он в волнении. – Негодяй хочет сразу опереться на ласку Польши и Москвы, и это ему удастся, удастся… Больше булавы он не потребует ничего! Надо предупредить его, не допустить. Да, надо обдумать все. Прости, друже, я погорячился, – гетман горячо сжал руку Мазепы.
– Нет, ты прав, ясновельможный, – ответил Мазепа. – Я сам бы не позволил себе отлучиться без ведома твоего из Чигирина, если бы не догадался, что этот казак есть важный посланец. Я хотел известить тебя с дороги, да не было никого из своих.
– Ну, что об этом говорить, друже! – перебил его Дорошенко. – Все хорошо, что хорошо кончается, говорит пословица; обсудим лучше, что теперь делать, как помешать намерениям Ханенко?