412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Старицкий » Руина » Текст книги (страница 7)
Руина
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:53

Текст книги "Руина"


Автор книги: Михаил Старицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

XVI

– Вот потому-то никто и не принимает под свой протекторат Дорошенко: ни Польша, ни Москва, – заключил Мазепа.

– Так что же, – возразил каким-то смущенным тоном незнакомец, – ведь и Ханенко за вольности наши идет.

– За вольности! – по лицу Мазепы пробежала саркастическая улыбка. – Так зачем же ему против Дорошенко идти, коли Дорошенко не за вольности, а за самую волю нашу идет? – Мазепа на мгновение замолчал, устремив на незнакомца пристальный взгляд. – Эх! – вскрикнул он, ударяя его по плечу, – вспомни, друже мой, притчу мудрого Соломона о двух матерях и ребенке, тогда и увидишь правду. Родная-то мать своего ребенка чужой уступала, лишь бы только он живым остался, а чужая хотела, чтобы его надвое перерубили. Так вот и Дорошенко. Разве он о своей булаве печется? О целости Украйны. А кто над ней будет гетмановать, за то он не стоит. Вспомни, разве не хотел он уступить свою булаву даже Бруховецкому, лишь бы соединить Украйну?

Незнакомец со вниманием слушал Мазепу, видно было, что речь его уже западала ему глубоко в душу, но при последних словах брови незнакомца нахмурились.

– Ге, что вспоминать! – произнес он угрюмо. – Тогда ведь и все Запорожье, и мы все, как один, за Дорошенко стояли, и как все складывалось хорошо! Эх! – Он вздохнул глубоко и с досадою махнул рукой. – Вот ты все стоишь за Дорошенко и выхваливаешь его, а вспомни сам, сумел ли он воспользоваться придатной минутой? Он, гетман, сам ускакал от войска! И в какую минуту полетел он в Чигирин жинку стеречь и тем разрушил все дело! Вот за этот самый поступок и отвернулись от него сердца всех запорожцев. Бабий! – последнее слово незнакомец произнес с каким-то особенным презрением и, поднявши высоко заплесневелую фляжку, перегнул ее над своим кубком.

Тусклый свет свечи отразился в бриллианте, и камень загорелся тысячью огней. Этот блеск словно ослепил Мазепу.

«Пора, придатная минута», – пронеслось у него в голове, и сердце его замерло. Все политические соображения отлетели от него в одно мгновенье… Дорошенко, Ханенко – все отошло на задний план, он только и помнил, что теперь как раз настала удобная минута для того, чтобы перевести разговор на кольцо, и решился начать.

– Что ж? Это верно, – заговорил он каким-то напряженным голосом, – тем своим вчинком нанес гетман всему войску большой урон. Виноват, сам знает и кается… Да, все сердце! Ох–ох! – Мазепа вздохнул. – Кто из нас без греха? Вот и ты, – Мазепа сделал над собой невероятное усилие и улыбнулся, – все, гм… на бабийство нападаешь, а перстень дивочий носишь… хороший перстень, хороший, а ну-ка, покажи его.

– Изволь! – незнакомец снял с пальца кольцо и подал его Мазепе. – Фу, да и холодные же у тебя руки, словно у жабы!

– Замерз я, – произнес с какой-то неловкой улыбкой Мазепа и, положив кольцо на ладони, жадно впился в него глазами. На внутренней стороне кольца виднелось изображение двух соединенных рук. Не было сомнений – это было его кольцо, его! Кровь ударила в лицо Мазепе, рука его задрожала – и кольцо со звоном покатилось на каменный пол. Но это происшествие случилось кстати: с необычайной поспешностью бросился он поднимать перстень и скрыл таким образом свое взволнованное лицо. Через несколько секунд ему удалось отчасти овладеть собою, и он занял снова свое место.

– Вот так случай, чуть–чуть было не потерял твой перстень… Тогда, думаю, и головы бы моей не пожалел. Хе–хе! Верно, какая-нибудь чернобровая на память подарила? – Мазепа попробовал подмигнуть глазом и улыбнуться, но улыбка не вышла, и вместо нее на лице его появилась какая-то гримаса.

– Да нет, какая там чернобровая! – горожанин махнул со смехом рукой. – Слава Богу, с этим товаром не знаюсь!

Мазепа вспыхнул.

– Не… не знаешься? – произнес он поспешно, забывая свою осторожность. – Так где же ты достал его, где?..

Горожанин с удивлением взглянул на Мазепу: лицо последнего всеми своими чертами изображало одно ожидание и нетерпение, глаза так и впивались в незнакомца, в его уста, словно хотели поймать готовое вылететь из них слово.

– Купил, – произнес он, – да скажи на милость, что это с тобой?

Но Мазепа не слыхал его вопроса; все лицо его просияло от радости.

– Купил, купил? – вскричал он, вскакивая с места.

– Да что это с тобою? Охмелел ты, что ли? – вскричал в свою очередь изумленный незнакомец и также поднялся с места.

– Где же, где купил? Вспомни… скажи правду… на Бога! – продолжал Мазепа хриплым, прерывающимся голосом.

– В Богуславе, у жида.

– Когда же?

– Да так, с год тому назад.

– О Господи, что же это? Друже, брате! – Мазепа страстно стиснул руки незнакомца. – Что хочешь возьми с меня, только укажи мне его, укажи!

– Да расскажу все и укажу все, если ты только объяснишь мне раньше, что это с тобою случилось, как увидел ты мое кольцо? Знакомо оно тебе, что ли?

– Ох, как знакомо! – вырвалось у Мазепы помимо его воли горькое восклицание. Он опустился на лавку, выпил стакан вина и, проведя рукою по волосам, заговорил уже спокойнее. – Всю тебе правду скажу, всю.

Незнакомец также присел к столу и устремил на Мазепу полный любопытства взор.

– Видишь ли, – продолжал после минутного молчания Мазепа. – Кольцо это, которое ты носишь на пальце, мое. Да, мое, – повторил он, заметив изумление, отразившееся на лице незнакомца, – и купил я его для своей невесты, и эти вот руки, которые видны вот здесь, на внутренней стороне, велел вырезать в знак того, что и мы с нею сплетем навек свои руки. Да доля судила иначе! – по лицу Мазепы пробежала горькая усмешка. – Теперь вот не знаю, найду ли хоть труп ее где-нибудь на земле.

– Вот оно что, – протянул сочувственно незнакомец, – так объясни мне, как же все это сталось, все расскажи: может, и я тебе, брате, в чем-нибудь пригожусь.

Мазепа в кратких словах передал незнакомцу всю историю разграбления хутора и исчезновения Галины.

– Вот видишь ли, – окончил он, – целый год, а может быть, и больше, как я уже говорил тебе, не был я на Украйне, все искал хоть какого-нибудь следа: перерыл весь Крым, был и в Цареграде, всюду расспрашивал, всюду искал, – и не нашел нигде ни слуха, ни следа. И вдруг вот тебя с этим кольцом посылает мне Господь навстречу!

– Фу, ты, Господи! Словно в сказке все слышу. Ну, одначе, если уж Господь послал меня тебе навстречу, так я и оправдаю его волю! – вскрикнул весело незнакомец, ударяя по столу рукой. – Перво–наперво, бери себе кольцо, – оно твое – и носи его на здоровье.

– Но постой, ведь ты потратился…

– Дурныця, – возразил шумно незнакомец. – Бери его, может, оно тебя и к твоей Галине приведет.

– Спасибо, спасибо, друже, – произнес прочувствованным голосом Мазепа, крепко сжимая руку незнакомца, – только если уж так, то позволь и мне сделать тебе на память небольшой дарунок. – С этими словами он отцепил от пояса драгоценную люльку, украшенную золотом и бирюзой, и передал ее незнакомцу.

– Отлично!.. – вскрикнул тот с веселым смехом. – Вот эта штука по мне, ей–богу! Знаешь, как в песне говорится, – незнакомец задорно подмигнул левым глазом: – «Мени с жинкою не возиться, а тютюн да люлька казаку в дороге знадобится!» Ха–ха! Верно! Ну, а теперь слушай меня дальше: очень ты мне полюбился, и не хочу я, чтобы такая умная голова из-за кохання гинула, а потому слушай мой приказ: давай почоломкаємся, брате, да и ложимся сейчас спать, ехать уже поздно, а завтра чуть свет едем мы с тобой в Богуслав, не я буду, если не отыщу тебе того жида.

Наступал холодный осенний вечер. Целый день моросил мелкий дождь, но не тот теплый, ласковый, что в летние дни падает иногда незаметной росой и своей влагой умеряет зной дня, а ядовитый, промозглый, налетавший со всех сторон косыми прядями и хлеставший злорадно несчастного путника, застигнутого в дороге.

В волнующейся мгле, по дороге к женскому монастырю, двигались две фигуры.

– Ой, замерзну, – запротестовал жалобно хлопец, шагавший по грязи вслед за какою-то длинной фигурой, колебавшейся среди тумана мрачным силуэтом. – И за шею, и за пазуху вода льется. Зуб на зуб не попадает… Хоть ложись да сдыхай!

– Эге, нежный! – огрызнулся шедший впереди путник, вооруженный огромной палкой с железным наконечником. – А целую неделю мокнуть под холодным дождем не пробовал? А спать в луже и примерзнуть в ней под утро не приводилось? Хе! Хе!

– Да я всякого лиха тоже попробовал, а вот что-то теперь невмоготу, ноги не слушаются!..

– Ну, потерпи, хлопче, трохи; вот монастырь скоро, – там и согреемся, и подкрепимся… вот как в Чигирине было… помнишь, у молодой хозяйки?..

– Ох, – вздохнул хлопец, – то ж хозяйка была, молодая господыня, а там черницы; пожалуй, «поднесут еще черницкого хлеба»!1

___________

1«Поднести черницкого хлеба» – пословица, означающая вытолкать в загривок.

– Хе–хе! Не любишь? – засмеялся хрипло старший путник, остановившись, чтоб перевести дух.

– Да где же этот монастырь? Идем, идем, и конца нет… Может быть, сбились с дороги?

– Чтоб я сбился! Го–го! Не на такого напал! И в глухую ночь потрафлю всюду… Вон, гляди, чернеет во мгле длинная полоса, то муры монастырские.

– Так поспешим! – обрадовался хлопец.

– Стой, попробую выкурить люльку: в монастыре не годится… не позволят.

– Дядьку, голубчику, бросьте вы люльку… Совсем становится темно… да и тютюн и губка мокрые, верно, как хлющ.

– А вот посмотрим. – И знакомый нам нищий присел на корточки, закрылся кереей и стал осматривать свои курительные припасы.

Хлопец натянул на голову свитку и с тоской ждал, чем окончится попытка строгого дядьки; но, к счастью хлопца, все оказалось у нищего перемокшим, и он, плюнув сердито, злобно поднялся и зачастил к монастырю. Хлопец почти бегом пустился за ним, чтобы не отстать и не потерять тропы в наступившую темень.

Вскоре вырезались из мрака высокие стены с укрепленною башнею брамой. Путники подошли к самой браме, и старший начал стучать в нее своей клюкой, но на его энергичные удары в окованные железом ворота никто не откликнулся, только ветер ворвался с воем под своды башни и закружил холодною хлябью.

Нищий удвоил удары; они звонко сыпались на неподвижные ворота и глухо терялись вдали. Наконец отворилось небольшое окошечко над брамой – и в него просунулась чья-то голова; при абсолютной темноте нельзя было распознать даже, кому принадлежала она: сторожу или чернице. Но раздавшийся грубый голос сразу рассеял недоумение:

– Кто там ломится ночью в браму и благочестивым людям не дает покою?

– Благословен Бог наш ныне, и присно, и во веки веков, – проговорил жалким голосом нищий.

– Аминь! – оборвал его сторож из окошечка. – Чего надо?

– Впустите, ради Христа, пропадаем от голоду и холоду… Господь Бог вам отблагодарит за ласку!

– Не велено! – отрезал привратник.

– На Бога! На милосердье! – замолил нищий. – Не допустите, святые отцы и преподобницы, погибать христианским душам! Ведь в такую негоду добрый хозяин и собаки не выгонит из хаты, а вы не даете несчастным приюта!..

За окошечком послышался какой-то разговор; в нем участвовал, очевидно, и женский голос.

– Не можно впустить, – отозвался наконец из окошечка стражник, но уже более мягким тоном, – приказ строгий вышел, чтоб, значит, никого… без дозволенья паниматки игуменьи, а особливо, коли мужской плоти, так чтоб «а ни духа»!

– Да чем же мы виноваты? Какою плотью наделил Господь, с такой и носись… Разве противу Бога возможно?

– Так-то оно, так, а и супротив уряду невозможно: одно слово – приказ!

– Так что же это, нам пропадать пропадом, что ли?

Хлопец при этом возгласе нищего взвыл и заголосил жалобно.

Опять последовал между привратником и, очевидно, черницей беглый разговор.

– А вы кто такие будете? – послышался женский голос.

– Божьи люди, калики перехожие, – ответил жалобно нищий, – именем Христовым ищем приюта… из далекой страны, от самого азията идем, где Гроб Господень… Явите Божескую милость… Спасите погибающих!..

– Ой, пропаду, пропаду! – завопил при этом и хлопец. – И рук и ног не слышу… Духу нема!

– Ну, что же я поделаю, – возразил на какое-то замечание стража женский голос, – коли строго заборонено пускать ночью кого бы то ни было, даже на черный двор?.. Да еще знаешь, кем заборонено? Не только паниматкой святой, а бери повыше… Так что ж, тебе хочется быть казнену, что ли?

– Да ведь жалко же и их, – отозвался привратник. – Божьи люди ведь тоже!

Голоса опять смолкли и зашептали о чем-то неслышно.

– А вы бы прошли дальше, – заговорил снова нерешительно сторож, – гонов пять (гоны – 1/2 версты) под горой есть наш же монастырский поселок, там и переночевали б…

– Да что ты, раб Божий, смеешься над нищими, что ли? Я слепой, а поводарь мой – дитя малое… ступить от устали не может, окоченел, задуб от холода… да и роски во рту у нас не было уже другой день… Уж коли Божья обитель отказывает нам в приюте, так мы лучше околеем у этой брамы, пускай уже и грехи наши возьмут на себя немилосердные люди…

Последнее слово нищего, очевидно, подействовало на монашенку; она крикнула: «Обождите!» и куда-то поспешно удалилась. Спустя немного времени она снова появилась у окошечка и сказала решительно:

– Святая мать игуменья спит, и будить ее невозможно, да из этого ничего бы и не вышло; а вот мать экономка что придумала: пустить вас подночевать в чуланчик, что возле брамы налево; там все-таки затышок и сверху не каплет, а на черный двор – ни за що! Вот тебе ключ от чулана, а вот пироги и кныш (особого рода хлеб с укропом) на подкрепление… Там в чуланчике найдете и сено, и попоны… Ну, Господь с вами! – закончила она свою речь и захлопнула наглухо оконце.

Нищий почесал затылок и стал ощупью искать с правой стороны дверь; хотя у наших путников и исчезла совершенно надежда обогреться и обсушиться у пылающего очага и повечерять горячей пищей с келехом меду, но и предложенный монастырем приют обещал все-таки больше удобств, чем черная осенняя ночь с леденящим дождем и пронзительным ветром.

XVII

Чулан оказался совершенно сухим и закрытым от сквозняков. Путники наши скинули верхнее, промокшее до нитки платье и, накрывшись попонами, уселись на сено вечерять. Нищий вынул из-за пазухи флягу оковитой, без которой он никогда не пускался в дорогу, отхлебнул несколько добрых глотков живительной влаги и передал ее хлопцу:

– Ну, закропи, хлопче, душу и ты, а то она у тебя еле держится в теле.

Хлопец дрожащими руками схватил флягу и прильнул к ней губами.

– Годи! – остановил наконец усердие поводыря нищий. – А то всю вылакаешь и лопнешь… На вот кусок кныша и пирог с горохом.

Согревшись под попонами, а особенно от оковитой, путники принялись утолять свой волчий голод. Долго, пока не доедено было все до последней крохи, стояло в конуре молчание, прерываемое то завыванием злившейся бури, то чавканьем ртов. Наконец, покончив с вечерей и добросовестно крякнув, заговорил нищий:

– Эх, потянуть бы люлечки, да пока не просохнет тютюн, ничего не поделаешь! Н–да! Важно бы было: и червяка заморили, и согрелись трохи.

– А под утро снова замерзнем, – заметил, позевывая, хлопец.

– Чего доброго! Черницы не пускают, хоть сдыхай! Выходит, что и наша справа не выгорит, а без этого хоть и не возвращайся за Днепр.

– Да что там такое? – полюбопытствовал хлопец. – Шляемся по всем дорогам, а чего – и в толк не возьму.

– Все будешь знать – рано состаришься, – хихикнул нищий, – ты и без того рано в гору пошел, пришлось уже мне тебя сверху снять и поставить на землю.

– Да, век не забуду, – проговорил глухим, дрогнувшим голосом хлопец, затрепетав внутренне при одном воспоминании о том, на что намекал нищий.

– Ну, так, стало быть, и нужно пробраться нам в монастырь, а не то, пожалуй, и я пойду в гору… Но как это сделать, и ума не приложу.

– Да зачем же в монастырь, дядьку, вам нужно?

– А вот зачем: только ты смотри, не разболтай, а то я язык вырву твой из горлянки! Видишь ли, в этом монастыре есть затворница или, проще, узница, потому что не по своей воле в черницы пошла, а засадили… А персона– то она знатная, вельможная, и от одного вельможи наказ есть – найти ее, свидеться и передать лист…

– Ой–ой–ой! Как же это учинить, коли доступу нет?

– А вот я и маракую: доступить – худо, а не доступить – еще того хуже: вельможа не пощадит… А если удастся, то озолотить может.

– Да как же удастся? Кто поможет?

– А никто, как ты, хлопче…

– Я?! – даже вскочил от изумления поводырь на ноги.

– Ты, ты! Я уже раскинул думками, и выходит, что только ты!

– Да как же? Куда мне?

– А вот как: у тебя смазливенькое личико и длинные космы, если одеть тебя в жиноче убрання, то ты сойдешь чудесно за дивчину.

– Я дивчиной не хочу быть, – обиделся хлопец.

– «Не хоче коза на торг, а ведуть»…

– Да и где же достать мне сподницу, сорочку и платок, и там еще что?..

– Украсть.

– Что вы, дядьку? Как же злодейковать я стану?.. Да и где?

– Тебя не учить мне: знаешь, как и когда! Без этого – и мне, и тебе погибать, так и знай! Ты вот говорил, что век не забудешь моей ласки, что от виселицы тебя вызволил, – так и отслужи мне своей помощью в справе. Мы завтра выйдем отсюда и подночуем в каком-либо хуторе или селе, мили за две; там ты и оборудуешь с женским убраньем, да и вернешься окольными шляхами сюда под браму, переодевшись уже за дивчину: тебя-то, как женщину, и пропустят… Ну, выдумаешь какую-либо жалкую байку, что ты сирота, примером, что тебя польский пан преследовал, что ли, да заставлял принять католическую веру… А ты, мол, и ушел, молишь Христом–Богом мать игуменью принять тебя в монастырь, что у тебя, мол, сдав– на лежит душа к чернецкой жизни… и такое разное…

– Ну, а как узнают, что я не дивчина, а хлопец?

– Не бойся, им и в голову не придет. Осторожнее только будь, да и сидеть тебе в монастыре будет недолго.

– А что же мне в монастыре делать?

– Разведать, где, в какой келье находится эта знатная затворница, дать ей знать, что есть посланец от одного заднепровского вельможи… А я не замедлю и таки проберусь сюда… ну, ты мне и укажешь…

– Ой, страшно, – вздохнул хлопец.

– Страхами не задавайся, а уповай на Божью ласку, – это доброе дело, за него и все твое прошлое лихо забудется и еще доскочешь награды… Только вот что: бежать от меня и не думай: найду тебя под землей и под морем и уже не помилую!

Хлопец заскрежетал от бессильной злобы зубами и замолчал.

– Ну, пора и на бок! – закончил нищий. – Натомились и настудились, спочинь и ты, хлопче, а после сна все страхи пройдут…

Повернувшись к стенке, нищий захрапел богатырским храпом, а хлопец еще долго вздыхал и придумывал, как бы сбежать от этого благодетеля, но наконец и его сердечную тревогу победил налетевший молодой сон…

В глубине монастырского двора, за жилыми постройками, в угловой башне, была келейка или, скорее, темница, скрытая от всякого любопытного глаза. Вход в эту затворничью конуру шел из подземелья по узкой лестничке, проведенной внутри стены. Это крохотное помещение, с высокими сводами, без дверей, так как лестница оканчивалась лядой в полу, напоминало скорее каменный мешок, в который запрятывали навек живого человека. Единственное небольшое окно было перекрещено железными скобами и упиралось в глухую стену. И в ясные летние дни проникало сюда мало света, а в темную осень царил здесь постоянно непросветный мрак, едва смягчаемый небольшой лампадкой, теплившейся у образа Спасителя в терновом венке. Но часто лампада эта гасла, никто не являлся подлить в нее масла, и заключенная должна была сидеть в абсолютном мраке, сидеть да слушать завывание ветра, врывавшегося в слуховое окно, либо следить за стоном пугача, кричавшего с чердака башни: «Поховав, поховав!» Вот и теперь в круглом углу, на твердом ложе сидит, склонивши голову на ладони, опершись локтями в колени, какая-то женская фигура. Лампада потрескивает, то вспыхивая судорожно, то совершенно почти замирая, очевидно, догорает в ней последняя капля масла. Женская фигура сидит неподвижно, словно окаменевшая, напоминая собою изваяние из горного мрамора. Строгие складки власяницы, облекшей с головы до ног ее тело, не могут все-таки скрыть изящных линий молодой фигуры и обнаруживают стройность ее и красоту… Долго неподвижно сидит затворница, едва заметно подымается ее высокая грудь – ни вздоха, ни стона! Сначала здесь, в этой тьме раздавались глухие рыдания, прерываемые воплями отчаяния, но немой, каменный гроб подавил эти порывы бурного горя, превратив его в тупое отчаяние. Все умерло там, за стеною, все умерло в истомленном сердце, и сама она живет ли, или догорает, как эта лампада, – не может себе дать отчета молодая черница, сознание ее подавлено этой живою могилой.

Но вот лампада затрещала сильней и вспыхнула ярче, черница вздрогнула и приподняла свое лицо; последнее пламя лампады озарило ее тонкие черты, полные чарующей прелести и отуманенные безысходной тоской. Лампада погасла, и все потонуло в кромешной тьме.

– Ах, когда бы скорей и мой конец! – прошептала черница. – Погаснуть и погрузиться в безрассветную ночь… Лампада еще вспыхнула перед смертью, а мне уже не вспыхивать, а дотлевать… Забвения, забвения лишь молю! – воскликнула она в отчаянии и, заломив руки, упала на жесткое изголовье. Но как ни молила она о забвении, а память, как нарочно, берегла образы прошлого, воскрешала их, и из мрака ночи выплывали живые картины минувшего, терзая сердце узницы утраченным счастьем.

Вот он, красавец с голубыми глазами, точно стоит перед ней с обаятельной улыбкой, пылкий, и нежный, и беспечно веселый, о, он не даст ни заскучать, ни задуматься; и шутки, и рассказы, и широкие планы будущего – не наслушаться…

– Да, он будет гетманом, я этому верю! – воскликнула узница. – Он не задастся нелепыми планами, как мой аспид, он не якшается с чернью, с голотой!

Смолкла черница, но воображение перенесло ее снова в знакомую уютную светлицу; надоедливый малжонок (муж) далеко там, за Днепром, а она одна, с подругой своей Саней, да и та где-то в дальних покоях, а он, нежданный гость, шепчет ей про любовь, жжет пламенным взором… Как закипела у нее кровь, вздрогнуло сердце, ум помутился!.. К чему было лукавить, бороться? И он и она поняли сразу, что кохают друг друга безумно, а ей, с той минуты, противным стал ее муж; и прежде он был скучен, вечно занят, вечно в отлучках, а теперь стал ненавистен… Ну, а ей, молодой, жить хотелось, и она не долго боролась, не побоялась греха…

– Ох, и караюсь же за него, караюсь! – простонала затворница. – Лучше бы муж убил меня, так нет же, придумал такую муку, какая источила вконец мое сердце… А тот, другой, коханый, и не откликается, оставил меня на поругание… не пытается даже спасти… Забыл, забыл!.. Говорят даже, что женился… или, быть может, нарочно пустил этот слух мой изверг, чтоб доконать уж меня? Ах, когда бы скорей мой конец! Хоть бы зелья достать где-либо, шнурок!.. Какая нудьга здесь, в этом каменном склепе, в этой черной могиле!

Но ничто не откликается на вздохи и стоны несчастной. Толстые стены тюрьмы угрюмо молчат, темная ночь убивает надежду и томительно–тихо ползет.

В это время послышался под полом стук, щелканье ключа, и ляда, приподнявшись, тяжело звякнула железными скобами о половицы; в отверстии показалось сначала мутное световое пятно, закрывшееся потом мрачной тенью, и наконец, в этой келье–тюрьме, тяжело дыша и покашливая глухо в кулак, появилась длинная, тощая, согбенная фигура старой монахини. Черница поставила на пол фонарь, уселась на единственный табурет, торчавший в келье, и долго сидела, молча, обессиленная удушьем.

– Тебя грехи обсели, а я надрывай себя, – проговорила она наконец злобно и закашлялась. – Последние силы трать…

– Да ведь не по моей воле, – отозвалась тихо молодая черница.

– Еще бы! У тебя воли нет и не будет! Натешилась ты ею, и годи! За этакую-то волю тут будешь гнить до смерти, а по смерти кипеть станешь в пекле, в серке пекельной, и не будет тебе пощады ни от людей, ни от Бога!

– Убили бы, задавили бы: мне пекло легче, чем ваши терзания!

– Ага, чувствуешь, – заметила черница. – А на что снова потушила лампаду?

– На что вы масла не даете? Это я буду матери игуменье жаловаться.

– Хе–хе! Жалуйся! Отсюда хоть разорвись, так твоих криков никто не услышит… а сюда мать игуменья не зайдет… А вот за такие слова твои я на тебя эпитимию наложу: и голодом проморю, и жаждою, и на гречихе лежать заставлю, и на горохе…

– Я не раба ваша! – воскликнула узница, грозно поднявшись. – А вы все рабы мои!

– Хе–хе–хе! – захихикала злорадно старуха. – Старое вспомнила? Прошло, минуло! Теперь ты в нашей, или в моей, власти, и что хочу, то и сделаю.

– Не сделаешь! Стоит только мне побороть свое сердце, покаяться перед малжонком, и он простит, простит все, я знаю, потому что любит, а коли простит, – то власть моя, и я растопчу вас ногою! – Глаза у затворницы сверкнули огнем, голос зазвучал властно, а повелительный жест заставил даже присесть злобную досмотрщицу.

Длилась минута молчания. В черством сердце черницы зазмеился было страх, и она уже готова была уступить узнице, прикрыть лаской суровость, но кипевшая злость пересилила это чувство.

– «Доки сонце зийде, роса очи выест»! – произнесла она тихо и самоуверенно. – Пока его ясновельможность навернется сюда, а он без зову матки игуменьи и не наведается, то я буду росой, и не простой, а ядовитой, какая проедает не только очи, но и сердце насквозь. Сломлю твою пыху, а с угроз твоих буду смеяться. Да если что, – подошла она вплоть до затворницы и прошипела шепотом, – и придушить смогу, чтоб не болтала… Умерла, мол, с тоски по дружке, да и концы в воду!

– Так убейте меня, изверги! – воскликнула затворница и распахнула свою власяницу, обнажив тонкую, изящную шею.

– Не спеши! – проговорила спокойно старуха. – Гордая ты, непоклонная! Смирения нет у тебя, а без смирения греха не искупишь! Все-то я тебе, рабе Божьей, говорила нарочно, – продолжала она смягчившимся голосом, – чтоб испытать дух твой, выведать сердце… и выходит, что ни молитва, ни слово Божье, ни удаленье от прелестей мира – ничто не ублажает твоей строптивой души. С грехом великим пришла ты сюда, чтоб замолить его, и мы все молимся о смягчении твоей гордыни, о возвращении твоему сердцу церковью освященной любви… Вот и я, едва волочу ноги, а плетусь к тебе побеседовать по душе, прочитать слово Божье… Сил у меня недостает приносить сюда вовремя масло и пищу, хоть бы какая помощница, а то мать игуменья на меня одну возложила, доверяет лишь мне… Ну и тружусь, тружусь до последнего издыхания, – и старуха закашлялась страшным, затяжным кашлем, хватаясь судорожно руками за свою вдавленную, высохшую грудь.

Когда наконец кашель унялся, то черница вынула из-под покрывала книгу, положила ее на табурет, поставила тот же фонарь и сказала узнице строго:

– Встань и прочти сегодня, при мне, житие святой великомученицы Варвары… Только на колени стань.

Покорно подошла узница к табурету и опустилась на колени, а надсмотрщица–черница села на ее постели. Началось монотонное чтение Четьи минеи…

Повествование дошло уже до страшных пыток, учиненных по повелению отца над его дочерью христианкою, как вдруг из-под полу кто-то постучал, а потом окликнул черницу:

– Преподобная сестра! Зовут тебя!

– А что там? Я занята…

– Прибежала какая-то сиротка полумертвая… дрожит, плачет, просит приюта; говорит, что ее пан хотел заставить латинство принять… Подросток еще, а столько натерпелась!

– Ну, а при чем же я тут? Сказали бы матушке игуменье.

– Почивает она; а как ты, преподобная сестра, по ней тут, то тебя и просят, чтоб расспросила и распорядилась.

– Ох, все труд, да труд! – поднялась она, крякая и стоня. – Ну, дочитай уже сама, моя послушница!.. Фонарь оставлю, а масло потом принесу… Смири сердце и возлюби того, кого и Господь тебе любить указует, а греховные помыслы отмети от себя навеки!..

XVIII

В углу двора, у брамы, толпилось несколько монахинь и монастырских служек; всех потянуло сюда любопытство поглядеть на девочку, ворвавшуюся с таким гвалтом в монастырь. При однообразном, томительно–скучном течении тамошней жизни всякое, незначительное даже событие, врывавшееся из широкого внешнего мира в эту могилу, производило здесь сильное впечатление на затворниц, возбуждая у них интерес к жизни, раздражая уснувшие под власяницей инстинкты; сегодняшний же случай был незаурядным, а потому и неудивительно, что лица всех, сбежавшихся к браме, играли оживлением, глаза искрились любопытством, движения отличались необычной энергией. Посреди толпы стояла девочка, в несколько длинной запаске, тщательно обмотанной вокруг тощего, вытянутого стана и накрепко опоясанной, в несколько оборотов, красной окравкой; на плечах у девочки неуклюже болталась зеленая баевая с красными усиками корсетка, разорванная в нескольких местах, а голову плотно закутывал черный, с золотистой каймой платок. Вся одежда девочки была запачкана грязью и не гармонировала в своих частях, но на это не обращали внимания, так как глаза всех были устремлены на худенькое, миловидное личико, а уши всех горели нетерпением услышать скорей приключения интересной беглянки.

Но девочка больше плакала, кутаясь в платок, дрожала, переминалась босыми, посиневшими от холоду, ногами. Казалось, что гнавшийся за ней ужас не только не отпустил ее в этой обители, а еще больше впивался в нее незримыми когтями…

– Да ты не плачь, не бойся, любая, тут тебя никто не обидит, – ободряла девочку только что подошедшая молодая черничка, – а что тебе приключилось такое?

– Мучил ее пан польский, католик… Хотел в католическую веру выхрестить, – посыпались со всех сторон сообщения новопришедшей.

– Ах, грехи-то какие! – закачала сочувственно головою черничка. – Так ты ж успокойся, девочка, сюда пан не придет. А может, тебя еще что путает?

– Волки… – всхлипывала девочка. – Гнались, насилу сховалась… на дерево влезла… и корсетку было порвали…

– Господи, страхи какие! – отозвались сердечно в толпе.

– Бедная ты, бедная, – погладила ее ласково по голове черничка, – забудь про них, сюда и волки не перескочут.

– Устала… два дня ничего не ела, – продолжала жаловаться беглянка.

В это время подошла к толпе старуха черница, опираясь на длинный посох, и остановилась, не замеченная никем, позади.

– И отдохнешь, и накормят, – утешала приветливо черничка.

– Накормят, накормят, – подтвердили и другие в толпе.

Девочка, видимо, успокоилась, перестала хныкать, только дрожь не покидала ее, то затихая несколько, то потрясая вдруг все ее тело.

– Когда б меня совсем оставили здесь, – заговорила вдруг тихим, просящим голосом девочка, – я бы работала, всех бы слушалась… Нет у меня ни батьки, ни матери, хотелось бы в черницах жить… с вами молиться… Ох, не пускайте меня, святыя сестрички, если не примете, то я на себя наложу руки!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю