Текст книги "Кыштымцы"
Автор книги: Михаил Аношкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
– Сымай ремень и гони сюда револьверт.
– Не шуткуй, дядя!
Мыларщиков на всякий случай отступил назад. Он никак не ожидал прыти, с которой мужик с окладистой бородой бросился на него. А второй закричал тоненьким голоском:
– Шпиена пымали! Шпиена пымали!
Из крайней избы выскочило около дюжины мужиков и понеслось к месту схватки. Мыларщиков откинул от себя бородача легко. Тот прошелся по земле винтом и завалился прямо под ноги Вороному. Но револьвер Мыларщиков вытащить не успел. На него навалилась целая ватага, быстро скрутила руки, сняла ремень. Кто-то ударил по скуле, и у Михаила Ивановича полетели из глаз сине-зеленые искры. Стащили сапоги. В таком растерзанном виде провели через Куяш, втолкнули в каменный сарай на берегу озера. Двери железные, скрипучие. Похоже, повесили замок. Влип! Вместо жереховского попал в кулацкий отряд. Еще сапоги сняли. А под стелькой спрятан мандат, подписанный Швейкиным: мол, такой-то действительно является членом ревкома и направляется на связь в отряд Жерехова. Может, и к лучшему, что оставили без сапог? А вдруг докопаются? Скулу саднило. Даже потереть не мог – руки связаны. На улице тепло, а здесь сыро, мыши в углу попискивают. Ни одного окна. Только наверху, сквозь дырявое железо, льется слабый вечерний свет. Потолок растащили по досочке, уцелели толстые матицы.
«Как же я дал маху? Швейкин предупреждал – поостерегись. Что они со мною сделают? – размышлял Михаил Иванович. – Расстреляют? Скорее повесят. Кулачье, лютее врага нет. Просто не дамся. Глотку перегрызу. Жаль, попался по-глупому. С Кузьмой черта с два дались бы мы бородачам! Постреляли бы их, как ворон».
На деревне тихо: амбар на отшибе. Да и церковь рядом. Возле нее шуметь не будут. Руки стянули на совесть, в плечах больно, кисти затекают. Михаил Иванович попытался подняться на колени, чтобы встать на ноги. Сумел, подошел к двери. Обита железом, а снаружи накладка чугунная – такую сорвешь только динамитом. Торкнулся плечом. С улицы угрожающе донеслось:
– Не колготись!
– Пить хочу!
– Можа, кваску подать?
– Руки развяжите!
– Можа, перину принести? Ну отваливай от двери. А то как садану!
– Я те садану, гужеед поганый. Ты ведь и стрелять не умеешь!
– За гужееда – знаешь? Разрисую и тятя с мамой не узнают, – рассердился часовой и для острастки раза два бухнул прикладом по двери.
В углу Михаил Иванович приметил кучу прошлогодней высохшей конопли. Опустился на нее, привалившись спиной к стене. Острые каменные ребра больно впились в тело. Лег на бок – голову никак не мог приспособить. Наконец плечом сумел сгрудить коноплю, что-то вроде валка получилось. Примостил на него голову. Успокоился. Не о стенку же биться головой от отчаянья. Вспомнил встречу с Петром Глазковым, представил укоризненный взгляд Швейкина – подкачал, же ты, Михаил! А мы на тебя надеялись.
…Пришли за ним утром два молодых молчаливых башкирина. Подтолкнули пленника вперед и двинулись следом, отставая на полшага. Утро занялось тихое, умиротворенное. Озеро лежало без единой морщинки. На тополях резвились синицы, где-то невидимые гомонили воробьи: прямо базар птичий открыли. Коза паслась в церковной ограде, черная, рогатая. На дороге в пыли купались куры.
Мыларщикова привели в просторную избу. За столом восседал усатый солдат с нахальными глазами. Окинул пленника насмешливым взглядом. Башкиры молча замерли у двери.
– Садись, на чем стоишь, – усмехнулся солдат.
– Развяжите мне руки, – попросил Михаил Иванович.
– Ты ко мне, что ли? – спросил солдат, вынимая кисет.
– Ежели ты не бандит, то к тебе.
– Нно-нно! – вскочил солдат. – За такие слова я тебя мигом в Могилевскую губернию отправлю! Без пересадки!
– Отправишь, – скривился Мыларщиков и, ногой придвинув табуретку, сел. Усатый свернул цигарку и, прикурив, тоже сел. В окно заглянула чернобровая молодка и спросила:
– Захар, ты Никишку не видел?
– Могу за него!
– Нужен ты мне, мухортый! – дернула плечом молодка и исчезла.
Захар качнул головой, не тая улыбку, и сказал для самого себя:
– Ах ты, бархотка болотная!
В сенках послышались тяжелые шаги, дверь распахнулась, и в избу ввалился крупный мужчина в офицерском кителе, в синих галифе. Чуб вывалился из-под козырька фуражки. Вид бравый. В руках нагайка. Похлопывает ею по голенищу. Башкиры вытянулись в струнку. Захар вскочил, пряча за спиной цигарку.
– Здорово, Захар!
– Здравия желаю, товарищ командир!
У Мыларщикова заплыл левый глаз, ему легче было смотреть, если щурил правый. Так и взглянул на вошедшего вприщур. Удивился: гляди-ко, даже – товарищ командир! Неужто это все-таки Жерехов?
Командир остановился возле Мыларщикова, покачался на носках, спросил:
– Кто таков?
Мыларщикова захлестнула дикая ярость. Он резко поднялся с табуретки, чуть не упал и выдохнул:
– Ты сам кто таков? Кто ты таков, чтоб держать меня в амбаре со связанными руками?! Кулачье отродье!
У чубатого медленно налилось кровью лицо, шея пошла красными пятнами. Башкиры сделали шаг вперед, готовые на все. А в нахальных глазах Захара застыла усмешка – то ли ему было любопытно, как поведет себя командир, то ли усмехался над безысходной долей пленника.
– Развязать! – коротко приказал чубатый и с силой ударил нагайкой по голенищу. Захар перочинным ножиком перерезал путы.
Михаил Иванович некоторое время держал руки перед глазами – пальцы синие, тугие надавы на запястьях. Потом тихонечко потер ладонь о ладонь – в себя приходил. А ноющая боль в плечах не исчезала.
– Говори – кто таков? – властно потребовал чубатый.
– Представитель Кыштымского ревкома Мыларщиков.
– Куда шел?
– К Жерехову.
Захар остро глянул на командира и увидел в его взгляде растерянность. Мыларщиков убедился окончательно, что перед ним сам Жерехов.
– А чем подтвердишь?
– Вели вернуть мне сапоги.
Жерехов повел глазами на одного из башкир, и тот, поняв приказ, выскользнул из избы.
– Дай закурить, – попросил Мыларщиков у Захара, и тот с готовностью протянул кисет.
– Как же ты неосторожно попался моим бородачам? – спросил Жерехов с ноткой иронии.
– Бородачи! – качнул головой Михаил Иванович. – Тати с большой дороги. Кулачье!
– За кулачье обидеться могу.
– Хрен с тобой. Я б им по волоску бороды повытеребил. Ни за что, ни про что – раз и в амбар упрятали. Да ограбили вдобавок.
– Мои люди не грабители! – опять налился кровью Жерехов. – Не забывайся! – и он со смаком хлестнул себя по голенищу нагайкой. Вот бьет, варнак, из всей силы – неужели не больно?
– Тогда зачем же сапоги стянули? А зажигалку? Сам из патрона на заводе сделал.
– Вернут!
– Не надо было брать!
Появился башкирин и бросил на пол сапоги. Мыларщиков взял правый, сунул руку во внутрь и облегченно вздохнул – цел мандат!
Вечером по Кыштыму, со стороны Каслинского выезда, мимо Белой церкви, проскакала кавалькада. Впереди на сером жеребце Жерехов, на вороном – Мыларщиков, а за ними – полувзвод конных башкир.
Первым в кабинет Швейкина ввалился Жерехов, с лихим, независимым видом. Небрежно козырнул, так что нагайка качнулась на ремешке:
– Жерехов!
Вот он какой, Жерехов! Человек по-своему легендарный. Наслышался о нем Борис Евгеньевич вдоволь, когда вернулся из ссылки. Бунтарь с атаманскими замашками, этакий новый Стенька Разин. Служил в армии, подговорил солдат не повиноваться начальству – бунт учинил в полку. По законам военного времени был приговорен к смертной казни. Но бежал, скрывался в лесах у Иртяша, пригрел возле себя дезертиров, принимал башкир, которым вообще было невмоготу от царских притеснителей. Так в шестнадцатом году сколотил отряд и наводил ужас на местных богатеев. После февраля семнадцатого года Жерехова пытались склонить на свою сторону и меньшевики, и эсеры, и анархисты. Посылали своих комиссаров и большевики. Но Жерехов не признавал никого, упрямо отстаивал свою смутную идею борьбы за трудовой народ, не замечая того, что постепенно скатывался в болото анархии.
Жерехова не на шутку встревожили события в Челябинске, когда с помощью чехов местные белогвардейцы расправились с советской властью. Он понимал, к каким последствиям может привести успех мятежа. Поэтому и согласился ехать в Кыштым и выяснить ситуацию. Он знал, что по указанию из Екатеринбурга создан Кыштымский ревком с неограниченными полномочиями на территории, охватывающей район военных действий и ближайший тыл. Кое-что слышал Жерехов и о Швейкине и сейчас с любопытством рассматривал его. С первого взгляда ничего мужик, с живинкой в серых глазах, симпатичный. Лоб красивый – мыслителя. Умница, видать. Только чахлый какой-то, нет в нем уральской могутности. Все они такие, понюхавшие царской каторги.
– Прошу, – пригласил Швейкин Жерехова. Они уселись друг перед другом. Михаил Иванович остался у двери и старался повернуться к Швейкину боком, чтобы не показать синяк. «Эге! – догадался Борис Евгеньевич. – Что-то у них там приключилось!» Сказал Жерехову:
– Рад познакомиться. Наслышан, откровенно говоря, всякого.
– Земля слухом полнится, – улыбнулся Жерехов. – А по ней мы ходим да еще топаем – вот гул-то и несется. О вас тоже слышал.
– Вот видите! – воскликнул Борис Евгеньевич. – Оказывается, мы заочно и знакомы. Тогда и к делу перейти легче.
– Пожалуй, – согласился Жерехов.
– Мятеж белочехов создал весьма критическую обстановку на Урале. К нему присоединилась внутренняя контрреволюция. Вопрос поставлен ребром: или – или! Или революция будет жить, или нас раздавят. Середины нет. И людей, которые занимают позицию ни нашим и ни вашим, не должно быть. Если они сейчас и есть, то в самом скором времени им придется решать: с кем и против кого. Вы меня поняли?
– Примерно.
– Белочехи заняли Аргаяш. Мы в спешном порядке создаем оборону в районе Бижеляка и подтягиваем туда силы. Рассчитываем на вашу помощь.
– Какую?
– Конкретно какую, определит штаб. Сейчас важно выяснить вашу принципиальную позицию.
Жерехов задумался, по привычке тихонечко постукивая нагайкой по голенищу. Хмуро поглядывал на Мыларщикова, усмехнулся чему-то.
– Как я понимаю, – сказал Жерехов, – мой отряд должен войти в подчинение штабу?
– Само собой.
– Тут много сложностей. Я человек военный и представляю меру ответственности и что такое единая воля. Особенно в такой сложный момент. Но вы не знаете моих людей, их особого настроения…
– Какое же может быть настроение, если над всеми нами занесен кровавый меч контрреволюции?
– С этим согласен. Мои люди будут драться с иностранными пришельцами, нет им места на русской земле. Но мы должны сохранить за собой свободу маневра, а указания штаба нас могут связать по рукам и ногам.
Борис Евгеньевич исподволь приглядывался к Жерехову. Фуражку тот не снял. На висках поблескивали седые волосы. Под глазами мешки в паутинах морщинок, нос чуть вздернутый, задорный такой. Подбородок властно выступает вперед. Губы тонкие, над ними пшеничные усики. По губам – жесткий, своевольный, по глазам – умный, расчетливый, себе на уме. Что ему ответить на «свободу маневра»?
– Все должно быть подчинено одной революционной воле. Договорились? – спросил Швейкин.
– Договорились.
– А в курс военных дел вас введут в штабе.
Жерехов собрался уходить, покачался на носках возле Мыларщикова, усмешка тронула тонкие губы:
– Не серчай, приятель, на моих бородачей. Они малость перестарались. Но в нашем деле лучше перестараться, чем недостараться.
– Бородачи стоящие, что и говорить. Только шибко-то воли им не давай – заездить могут.
– Ничего! Бог не выдаст, свинья не съест! Прощевайте! – Жерехов помахал нагайкой, и через минуту за окнами послышался топот копыт – отбыл чубатый командир со своей охраной на станцию в штаб, получать задание.
Дружинники
Борис Евгеньевич собрался на Татыш. Не сегодня-завтра кыштымская дружина должна уйти на Бижеляк и получить свой участок обороны. А пока рабочих учили ползать по-пластунски, стрелять по мишеням, окапываться.
Дружина жила на берегу озера, в наскоро построенных шалашах. Борис Евгеньевич прибыл туда в разгар учения. Солдат Пичугов, невзрачный и сухощавый, с неистребимыми конопушками на круглом лице, лежа на земле и держа винтовку в правой руке, чуть завалившись набок, басистым голосом объяснял своему войску, лежащему на еланке в непринужденных позах:
– Так вот – левая нога подогнута, а рука выкинута вперед, правая нога – выпрямлена, а в правой руке винтовка. Ясно?
– Ясно – понятно!
– Ии-рраз! – наоборот: правая нога подогнута, правая рука с винтовкой вперед, тогда как левая нога выпрямлена. А ну пошли!
Пичугов полз, словно ящерица, низко пригнув голову и все же непостижимым образом успевал видеть все впереди себя и по сторонам. Это позволило ему первым обнаружить Швейкина и принять решение. Он пружинисто вскочил, кинул винтовку на ремень за правое плечо и гаркнул.
– Встать!
Дружина с удовольствием повиновалась – до чертиков надоело утюжить землю брюхом.
– В две шеренги становись! Равняйсь! Смиррно!
Пичугов, печатая шаг, насколько это было возможно на травянистой еланке, подошел к Швейкину и отрапортовал:
– Товарищ председатель ревкома! Отряд кыштымских добровольцев учится ползать по-пластунски!
– Здравствуйте, товарищи!
В ответ прогудело «здравия желаем!», а кто-то гаркнул «ваше благородие». В строю хихикнули. Пичугов скомандовал:
– Перекур!
Швейкина окружили. Поплыли по рукам кисеты. Сизый дымок взвился над безветренной еланкой.
– Кто у вас «благородие» гаркнул? – улыбнулся Швейкин.
– Мелентьев, кто же еще, – протиснулся к Борису Евгеньевичу Степан Живодеров. – Он у нас чо-нибудь да отмочит. Так что ты, друг Борис, не обижайся.
– А по мне хоть горшком называйте, только в печь не ставьте, – отозвался Швейкин.
– Так и запишем, – сказал Мелентьев, по-улошному Бегунчик. Он бочком, бочком пробился к Борису Евгеньевичу и спросил на полном серьезе:
– А Кыштым все на месте, а тут баяли, будто он к Липинихе пододвинулся?
– На месте, – ответил Швейкин.
– Вот видишь, – повернулся Бегунчик к Живодерову. – Я же говорил – на том же месте. А вот Степан из кожи лез и кричал – будто пододвинулся к Липинихе.
– Да ты чо – белены объелся? – удивился Степан. – Когда это я тебе так говорил?
– Вот так фунт изюму! – всплеснул руками Бегунчик. – Братцы, вы же слышали – вчерась вечером, когда мы после баланды ходили к селезневским бабам.
Пичугов, не любивший вольностей и признававший одну дисциплину – воинскую, спросил:
– Как оно там, товарищ Швейкин, с чехами?
– Пока худо.
– Как это худо? – встрепенулся Живодеров.
– А так. У них выучка, железная дисциплина, пушки и пулеметы.
– Выходит, сильнее они?
Обстоятельный Пичугов заявил:
– Соображение имею, товарищ Швейкин. Белого чеха воевать принудили, я так понимаю. Родина у него далеко, дать ему раз-другой промежду глаз, и он запросит прощения.
– Во! – восхитился Живодеров. – Да мы их за грудки и душу вон! Мы, небось, все же дома. Подумаешь, чех объявился! Так что нас, друг Борис, не пугай.
Борис Евгеньевич пригласил всех сесть. Рабочая дружина, насчитывающая более ста человек, образовала круг, в центре оказался Швейкин. Знакомые все лица. Ба, и Шимановсков здесь, а рядом кто? Так ведь это же Димка Седельников, сосед, сын Ивана Ивановича. Сам-то Седельников дуется за то, что Дукат сгоряча упрятал его в кутузку. Здороваться здоровается, но в глаза не смотрит.
– Я склонен, товарищи, считать разговор о противнике шуткой. Если вы в самом деле думаете закидать мятежников шапками, то сильно заблуждаетесь. Чехословацкий корпус – это высокоорганизованная и до зубов вооруженная сила. И они не одни – с ними контрреволюционное казачество. А кто такие казаки – не вам рассказывать, они тут на заводе посвирепствовали вволю. Учтите, казаки с малых лет в седле и учатся стрелять. Так что, друг Степан, не пугать я вас сюда приехал, а сказать правду, чтоб вы не обольщались, представляли бы реальную опасность.
Слова Швейкина внесли заметное смятение. Не было ни одного человека, который бы сомневался в скорой и легкой победе. И вдруг не обольщайтесь, потому что белые чехи и казаки – сила! Сказал бы это кто другой, на смех бы подняли. Прогнали бы взашей. А то сам Швейкин сказал. Кому же еще верить, как не ему.
Пичугов вздохнул:
– Трудно поверить, товарищ Швейкин, но раз вы толкуете – будем думать, как их одолеть. Мы ведь тоже не лыком шиты. Так, братцы?
Загудели-загалдели. Хоть и сникли малость, но истинная правда заставит их задуматься и по-серьезному взглянуть на положение. А то пока еще учение воспринимали больше как игру. Чем утюжить землю по-пластунски, лучше скорее в бой. А там покажем! Но, оказывается, все сложнее!
Когда беседа закончилась, к Швейкину подошел Живодеров. Борис Евгеньевич сказал:
– Спасибо за ту подсказку – все сделали, как надо. Так что Матрена твоя и другие без харчей не останутся.
– Вот за это тебе спасибо! Молодец, что послушался. Всему народу объявлю. А неужто прыткий такой, этот белый чех, холера его забери?
Но видел Борис Евгеньевич, Степан все еще тот митинг забыть не может. Похлопал его по рукаву и улыбнулся:
– Не переживай! Кто старое помянет – тому глаз вон.
– Ладно, не буду, – сказал Степан.
До дрезины, на которой Швейкин приехал, его провожали всей дружиной. Шимановсков протянул руку:
– Ну как, Василий? – спросил Борис Евгеньевич, прощаясь.
– Все было бы прекрасно, да вот неловко спать в шалаше. Еще лягушек боюсь и змей. А этот жолнеж – Пичугов, значит, в село спать не пускает. А там такие паненки!
– Ничего, привыкнешь, – улыбнулся Борис Евгеньевич и поманил пальцем Седельникова: – Твоим передать что-нибудь?
– Нет, – потупился Димка.
– Та этот хлопчик сбежал от родителей, – заметил Шимановсков. – Они ж не пускали его.
Когда Швейкин вернулся в Кыштым, в первую очередь завернул домой. Екатерина Кузьмовна накормила его горячими пирожками. Борис Евгеньевич заспешил в ревком. Позвонил, наконец, из села Рождественского Тимонин. Хрипел в трубку, еле-еле слова разобрать можно было. Простудился, что ли? Однако нет – сорвал голос на митингах.
– А чего митингуете-то?
– А так! Кто в лес, кто по дрова. Ну скажу тебе – публика! Всякого видывал, а это наособицу! Мать анархия! Избрали меня командиром отрядов.
– Тебя!? Надо же! – только и сказал Борис Евгеньевич. – Что ж, командуй, раз избрали. Задачу-то тебе штаб поставил?
– Приказано выходить к Аргаяшу. Да, понимаешь, опять митинг собрали: идти или не идти?
– И вправду – анархия. Может, послать кого-нибудь на подмогу?
– Воздержись пока.
Тимонин повесил трубку.
Забежал Алексей Савельевич, озабоченный, хмурый. Спросил:
– Хреновы, говоришь, дела?
– Ну не такие уж и хреновые, но затылок почесать есть от чего.
– Так клич кликнуть – кыштымский народ от мала до велика поднимется.
– Дорогой Савельич, все это, конечно, так. От такого клича был толк во времена Александра Невского: кто оглоблю в руки, кто кувалду и айда – пошел бить псов-рыцарей. А теперь пушки да пулеметы. Белочехи в роте по пулемету имеют, а мы? А мы с чем пойдем?
– Выходит, управы на них нет?
– Ну почему же? Погляди, что на станции-то делается. Эшелоны прибывают. Будем драться. Сил у нас хватит да вот ладу нет, Савельич. Порядка маловато, оружие плохое. Только что Тимонин звонил из Тютняр – митингуют, говорят, идти в бой или по избам отсиживаться. Или тот же Жерехов – свободного маневра требует. А для него такой маневр что? Как прижмут, чтоб в кусты спрятаться имел право: мол, свободный маневр. Наша публика на Татыше по-пластунски ползать учится, и в огонь и в воду готова, а выучка? Нет ее!
– Эх, знать бы да пораньше по-пластунски-то начать? Али на заводах, Якуня-Ваня, пушки делать, как при Емельке Пугачеве?
– Все это очень сложно. Пушки делать тоже. Мастера нужны.
– Да, не дали нам времечка подготовиться. Сердце у меня болит, места не нахожу. Всякая дурная мысль в голову лезет, а тут еще завод на ладан дышит. Потухла литейка-то, Евгеньич, потухла кормилица.
Савельич уперся руками в колени и спросил:
– Чо делать-то?
– Пока помогать войску. Харчи нужны, милосердных сестер подбирать, лазарет приготовить.
– А на худой конец?
– Худой конец нежелателен, но коль случится, мы уйдем. А ты, Алексей Савельевич, останешься. Кто-то должен остаться с кыштымским народом. А нам нельзя – мы слишком заметные.
Савельич, уходя, сказал:
– Охо-хо-хо! Наговорил ты мне всякого, но все равно вроде посветлее стало – будто глаза промыл после сна. Побегу ужо, а то Баланец запарился. И ведь смотри: наново дело начинать – хлопот полон рот. Однако и закрывать – дел не меньше. Вот какая оказия, Якуня-Ваня! Молодые в добровольцы подались, а старики в механических мастерских трудятся – не иначе ружья ремонтировать придется. А как же!
Старик попрощался, напялил кепку и, как всегда, сгорбившись, вышел из кабинета. Борис Евгеньевич только сейчас обратил внимание на отсутствие Ульяны. Куда же она подевалась? Аккуратная, всегда исполнительная – а тут тишина! Швейкин обошел здание, спрашивал у сотрудников, но никто ему толком не мог объяснить, куда исчезла девушка. В бывшем земельно-лесном отделе счетовод-старикашка, который не расставался с черными нарукавниками, поглядев поверх очков на Швейкина, сказал:
– Так она, гражданин председатель, ушла. Надо полагать на Татыш.
– Как на Татыш?
– По всей вероятности, сестрой милосердия. Тут ее матушка приходила, отговаривала, а девка не послушалась. Своенравная нынче молодежь пошла!
Вот оно что! И главное, не предупредила. Зачем же она так? Первым желанием было скакать на Татыш, вернуть Ульяну. Привык к ней, к ее исполнительности, к тому, что она всегда появлялась именно в тот момент, когда была нужнее. А после памятного объяснения на крылечке, после разговора с Мыларщиковым у Мареева моста, Борис Евгеньевич уже был не властен над своими чувствами к Ульяне. Зачем же Ульяна сбежала, не сказавшись?
Дома, куда он вернулся с рассветом, усталый до бесконечности, увидел на столе завернутый в платочек пакетик: Ульяна возвращала ему письмо, которое брала почитать. А в нем записка. В комнате еще сумеречно. Пододвинулся к окну и прочел:
«Борис Евгеньевич! Не ругайте меня – я ушла. С вами рядом хорошо, да не могу. Буду в дружине сестрой милосердия. Не обижайтесь, ради бога. Уля».
…Каслинские товарищи с сочувствием отнеслись к беде Кузьмы, обещали приглядеть за раненым конем и подлечить его. Но взамен коня не дали. Оставаться в Каслях не хотелось, и Кузьма искал случая, чтоб оттуда выбраться. Такая оказия подвернулась. Какой-то дед Гилев собирался по делам в Маук и согласился подвезти Дайбова. В Мауке Кузьма дождался эшелона и с ним докатил до Кыштыма. По дороге окончательно решил двинуть в Татыш и там разыскать рабочую дружину – в ней был Димка Седельников.
В Кыштыме эшелон стоял долго, и Кузьма успел сбегать домой. Уже вечером он был на Татыше, среди своих кыштымских мужиков. К своему удивлению, увидел там и Ульяну. Она повязала голову косынкой, на рукаве блузки бросалась в глаза белая повязка с красным крестом.
Рабочая дружина под командованием Пичугова заняла оборону на опушке березовой рощи. Окопалась. Земля глинистая, искрасна. Пришлось брустверы маскировать папоротником. В окопе изнывали от жары сторожевые, а остальные дружинники прятались в тени рощи. Приезжал с утра Лопатышкин (высокий белокурый здоровяк лет тридцати, командир всех рабочих дружин – и каслинских, и уфалейских, и карабашских), осмотрел окопы, остался доволен кыштымской обстоятельностью. Сказал Пичугову, что впереди на разъезде окопался полк красноармейцев под командованием Декана. По ту сторону дороги стерегут фронт костромичи, а позади них готовятся к бою бойцы Кавского. Так что участок относительно спокойный.
Кузьма примкнул к Живодерову, а возле него был уж Димка Седельников с Шимановсковым. Живодеровы и Седельниковы – соседи по домам, так что дядю Степана Димка знал с малолетства.
Шимановсков появлению Кузьмы обрадовался бурно. Димка же встретил его хмуро. Все еще переживал размолвку с отцом. Когда собирался уходить на Татыш, отец заявил:
– Я те уйду! Возьму чересседельник и отлуплю за милую душу. Они твоего отца в кутузку запрятали ни за что ни про что, конягу чуть со двора не свели, а он воевать за них. Не бывать этому!
– Так то ж Дукат, он же известный горячка, все же знают!
– Мал еще учить меня. Уйдешь – домой больше не вертайся!
А Димка знал: отец слов на ветер не бросает.
Шимановсков говорил безумолку – и про солдата Пичугова, который замучил всяческими учениями, и про стрельбы, вспомнив, как он на Амбаше подстрелил Петрована, за что Петрованиха огрела его по спине дрыном, и про лягушек и змей, которых боится с детства. Живодеров сказал:
– Послухай, ну прикрой свой фонтан, ради бога!
– Ах, пан Живодеров, черствый ты человек, вообще все кыштымские мужички себе на уме, да я вот не таковский, не приведи, Езус Мария, сделаться таким же. Э да что говорить с вами!
Кузьму стало клонить ко сну. Он положил голову на руки и заснул. Снился ему огромный костер на томилках, веселый и здоровый отец. А в руках у него сорока. Она трясет длинным хвостом и человечьим языком рассказывает сказку про рыбака Липунюшку. А Шимановсков целится в сороку из берданки, почему-то улыбается. Кузьма хочет остановить его – ведь заместо сороки и отца убить может, как на Амбаше подстрелил Петрована. Кричит, а крика-то не получается…
Между тем солнце спряталось за горизонтом. В роще стало сумеречно и прохладно. Пичугов ходил по роще, проверял, все ли на месте.
Мало-помалу стихли разговоры, потухли последние цигарки. То тут, то там слышался ядреный храпоток.
Степан и Кузьма проснулись, когда совсем рассвело. Из-за горизонта выкатился громадный красный шар – солнце. Где-то впереди возникла отчаянная стрельба, затакал пулемет. Ухнули пушки. Это слева, за железной дорогой. Чехи потревожили костромской полк. А тот огрызнулся.
Стрельба нарастала. Пичугов поднял дружину и разместил в окопах. Сонливость как рукой сняло. Стрельба между тем распространилась на железную дорогу, а после, похоже, в бой вступила часть, держащая оборону перед кыштымцами. Напряжение усилилось. Смолкли разговоры. Рядом с мелким окопчиком, в котором устроились Степан и Кузьма, тихо опустилась на траву Ульяна. В сапогах, в черной юбке, в вязаной кофточке поверх блузки.
– Здравствуй, Кузьма, – сказала она. – И вы тоже здравствуйте, Степан Тимофеевич. Можно, я с вами побуду?
– А чо, – согласился Степан, – оставайся.
В это время со стороны Аргаяша показались отдельные красноармейцы, потом и целые группы. Они миновали сквозную березовую рощу, оглядываясь.
– Похоже, бегут, – встревожился Степан. – Эка ведь как чешут! – Пичугов выпрямился во весь рост над окопом, опираясь на винтовку, и наблюдал с беспокойством за приближающимися красноармейцами. А тех становилось все больше и больше. В это время от разъезда Бижеляк на белом коне вырвался всадник, а за ним на низкорослой башкирской лошади скакал его ординарец в малахае. Всадник на белом коне держал в руке маузер, а другой тянул повод узды. Он летел красивым наметом, пригнувшись к луке седла, а всадник в малахае еле-еле поспевал за ним, держась в седле почти прямо. Пичугов сказал:
– Комиссар Глазков!
Глазков встретился с первыми бегущими красноармейцами, что-то крикнул им, размахивая маузером. И красноармейцы остановились, в нерешительности топчась на месте. К ним приблизились другие. Тогда Глазков потянул на себя повод так, что конь поднялся на дыбы и заплясал на месте, а затем несколько раз выстрелил в воздух. Теперь уже никто не бежал, все сгрудились возле всадников. Глазков соскочил с коня, кинул поводья ординарцу, а сам пошел крупным шагом вперед, в сторону Аргаяша. За ним потянулись сначала единицы, а затем и вое остальные.
В этот день сводным рабочим дружинам в бой вступить не пришлось. Вдруг ночью снялся со своих позиций полк, которым командовал Декан, и отошел к Бижеляку. Таким образом, перед рабочими дружинами не оставалось заслонов и они с часу на час могли быть атакованы противником. Бой вспыхнул утром.
Первым вражеских разведчиков увидел Кузьма. Трое солдат в серой форме будто вынырнули из-под земли возле мелкого сосняка, который темнел в полуверсте от окопов. Кузьма опешил, а потом заорал:
– Братцы! Белые чехи!
В окопах зашевелились. Пулеметчик Михаил Мещеряков, смуглый и большелобый мужик лет двадцати двух, щелкнул замком пулемета, поправил ленту и сказал второму номеру:
– Смотри, прямо подавай!
Степан Живодеров передернул затвор, прицелился и бабахнул во вражеских разведчиков. Но до них было далеко. Пичугов крикнул:
– Не стрелять без команды!
Разведчики скрылись. И началось. Над головами дружинников прошелестели снаряды и разорвались в глубине рощи. Только стон пронесся по березам. Стрельба оказалась не прицельной, а для острастки, и вреда никому не принесла. Да и кончилась тотчас же. Потом появились цепи противника. Раскинулись широко – на всю еланку.
Кузьма лежал в окопе и наблюдал за приближающейся цепью. Едва различаются очертания серых фигур. Идут, идут. И вот уже проявляются лица, винтовки, которые солдаты несут наперевес. Ближе, ближе. Вот ускорили шаг. Преодолели соснячок и уже побежали. Странно было видеть на солнечной ромашковой полянке бегущие серые фигуры. Шимановсков не выдержал и выстрелил.
– Мать-перемать! – обозлился Пичугов. – Сказано не стрелять. – значит не стрелять!
Кузьму тоже подмывало нажать спусковой крючок. Покосился на Степана. Живодеров докуривал цигарку, она уже обжигала пальцы, а он сосал и сосал ее и исподлобья поглядывал на еланку.
Пичугов оказался возле пулемета, встал в окопе во весь рост. Буднично и просто сказал Мещерякову:
– Ну, Миша, с богом!
И Мещеряков нажал гашетку. Пулемет гулко затакал, и тогда вся линия окопов ощерилась винтовочными дулами с примкнутыми штыками, и началась пальба. Солдаты противника бежали и бежали. Многие падали и не вставали, а живые, будто заведенные, рвались вперед. Кузьма едва успевал перезаряжать винтовку, она у него нагрелась. Палил, едва прицелившись. Пичугов по-прежнему стоял в окопе и наблюдал за боем. Видя, что чехи могут вот-вот ворваться в окопы – одним пулеметом их не остановишь, он тихо приказал Мещерякову:
– Погодь малость!
И пулемет замолк. Тогда Пичугов выскочил из окопа, вскинул наперевес винтовку и зычным голосом скомандовал:
– За мной, орлы! Урррра-а!
Вчерашние кыштымские мастеровые дружно выскочили из окопов и бросились навстречу мятежникам. Они сотней глоток грянули «ура», и порыв их был настолько стремителен, настолько сокрушающим, что противник растерялся и повернул обратно, не принимая рукопашного боя. Кузьма бежал рядом со Степаном и боковым зрением видел, что в атаку бросилась и Ульяна, путаясь в своей длинной юбке. Косынка сбилась на затылок, щеки полыхали огнем, брови сведены у переносья. В руках никакого оружия. Кузьма уже заметил, что сухощавый остроносый солдатик, который до этого показывал спину, оглянулся и осмелел перед безоружной девушкой. Вскинул на ходу винтовку и выстрелил, но промазал. Тогда Кузьма заорал Ульяне: