355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Аношкин » Кыштымцы » Текст книги (страница 1)
Кыштымцы
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:40

Текст книги "Кыштымцы"


Автор книги: Михаил Аношкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Кыштымцы

Возвращение

Говорят, Кыштым – тихое зимовье. Может, и было когда-то тихим. Только в эту зиму ни одного погожего денька не было.

Погода погодой, но и в людской жизни покоя нет.

Прошлой осенью большевики прогнали Керенского, объявили Советскую власть. Правильно сделали. Что путного ждать от буржуев? А в Кыштыме самые империалистические акулы заворачивали – английские да американские. Не отдают заводы: мол, мы вашу новую власть не признаем, заводы не отдадим, рабочий контроль не допустим. Пришлось посылать гонцов в Совет Народных Комиссаров, чтоб он помог прижать спесивых чужаков. Тогда вышел специальный декрет: отныне и во веки веков передать кыштымские заводы во владение народу.

Легко сказать – передать. У заморских хозяев всяких заступников хоть пруд пруди. И среди кыштымского народа тоже нет полного согласия. Кто новую власть отлаживает, а кто костерит ее. Борису Швейкину или Григорию Баланцову и всем их друзьям ясно, что к чему. Они эту власть хотели, они ее и установили. А остальные?

А тут еще лихая погода. Летом не все смогли на покосы выбраться, сена самую малость заготовили. Началась бескормица. У кыштымца коровенка да лошаденка – основа благосостояния. На заводах много не заработаешь, особенно в теперешние времена.

Кто побогаче, у того с лета заготовлено всякого добра – в ус не дует. Все одно рано или поздно подуют теплые ветры, изойдут снега вешней водой и зазеленеет трава-мурава.

У Луки Самсоныча Батятина достаток не такой, как, скажем, у торговца Пузанова, но и немалый. Крестовый дом под железной крышей, тесовые ворота с резными финтифлюшками. Сеновал под железом, амбар с железной накладкой на двери. На дворе волкодав гремит цепью.

Редко кто попадает в Лукашкину крепость. А если кто и решается, то сначала побрякает чугунной щеколдой и с опаской слушает, как басовито рычит волкодав. Некоторое время никто не подает признаков жизни. Лишь потом в окне, на котором полыхает герань, дрогнет занавеска и в щелке мелькнет настороженный глаз. После этого выбегает во двор Лукашка, отодвигает засов, хватает волкодава за ошейник и тащит в глубь двора. Кричит оттуда:

– Эй! Айда – не стой!

Гость робко открывает калитку и, прижимаясь к стенке, торопится преодолеть те пять саженей, которые отделяют его от добротных тесовых сеней. И эти пять саженей кажутся ему черт знает какой опасной дорогой, потому что волкодав рвется из рук хозяина, хрипит, роняя желтую пену. Того гляди перевернет Лукашку и в два прыжка настигнет незваного гостя и растерзает на мелкие части.

У Батятина во дворе две коровы пережевывают жвачку и шумно вздыхают, будто кто из кузнечных мехов дух выпускает. Конь-рысак застоялся в конюшне, переступает коваными копытами по деревянному настилу. Порезвиться бы ему на воле, да Лукашка боится – как бы комиссары не отобрали. Они теперь все подряд отбирают. Вон Пузанова почти нищим оставили, а какой был удачливый купец! В другом закутке разномастная лошаденка Пеганка хрупает овес. Эта для всяких хозяйственных разъездов: сено с покоса вывезти, за водой на заводской пруд съездить. Мало ли дел по хозяйству? И овец во дворе целая дюжина да куры по зимнему времени в подполе спрятаны, чтоб не померзли.

Рядом с его крестовым домом – избенка из кондовых бревен. Тесовая крыша ее обветшала. Кое-где тесины прогнили – снег забился на чердак. И над воротами крыша прохудилась. Взять бы топор да пройтись по этим крышам: там прибить, тут приколотить, здесь подтесать или подновить. Глядишь, заиграла бы избенка.

А кому пройтись с топором-то? Ивана Серикова еще в четырнадцатом забрили в солдаты и угнали на румынский фронт. Письма прилетали от него редко, а в семнадцатом после Февральской революции, и вовсе будто сгинул Иван. То ли в плен попал, когда провалилось летнее наступление, то ли сложил свою буйную голову во чистом поле во чужой стороне, а может, просто забыл глазастую Глафиру свою. У них с Иваном была дочурка Дарьюшка, да вот не уберегла ее Глаша. Нанялась в прислуги к Пузанову, день-деньской пропадала в его хоромах. Дочку поначалу с собой брала, да не понравилось это Пузанихе. Накричала она на Глашу, и пришлось дочку оставлять дома без присмотра. Упала Дарьюшка в подпол. Как это произошло, Глаша и до сих пор понять не может, ведь крышка-то была закрыта. С тех пор Глашу будто пришибло. Сама не своя. Разбила любимую чашку у Пузанова. Он на нее орал, ногами топал. Она молча глотала слезы. Выгнал Пузанов Глашу. Голодные времена наступили. Одно спасение – Буренка. Еще в подполе три мешка картошки. Мечтала Глафира дотянуть до теплых дней. А проклюнется зелень, тогда выжить легче.

Спасибо соседям – помогали. Особо подружка Тоня Мыларщикова. Муж у нее работал на медеэлектролитном. Двое ребятишек росли – Назарка да Васятка. Не сказать, чтобы в достатке жили, но концы с концами сводили. Великое дело – мужик в доме.

Лука что-то повадился к Глафире.

Придет под вечер, шапку скинет, перекрестится на образа и скажет:

– Вечер добрый, Глафира!

– Добрый, Лука Самсоныч.

Она кинется к табуретке, обмахнет ее для порядка тряпкой.

– Некогда рассиживаться. Скотина на дворе не поена. – А глаза масляные, бесстыдно льнут к Глашиному телу. Зябко ей, кутается в серую шаль.

– По-соседски я, чуток маслица принес. Пригодится.

– Чего это вы, Лука Самсоныч? Я ведь ничего… Как-нибудь.

– Ну картохи поджаришь, еще чего там. Охудела ты шибко. – Лука делал к ней шаг – в подшитых валенках, в старой борчатке. Бородка клинышком, лицо благостное, а в усах похотливая улыбка. Гладит Глаше плечо. Она ежится, отодвигается от него.

– Скучно, небось, без мужика-то, кой год ведь одна.

– Не думайте ничего, Лука Самсоныч.

– Ну, ну, только ты моей оглашенной ни гу-гу про маслице-то. Она у меня упырь. Чуть что – за кочергу.

– Да я что… Напрасно вы с маслицем-то… Не к чему…

– Ну не говори, оно пользительное.

Он клал завернутый в тряпицу колобок масла и говорил:

– Ужо забегу я к тебе, Глафира, как-нибудь. Покалякаем. Моя-то в Касли к свояченице собралась.

Он и вправду потом воровски скребся к ней в окошко. Она лежала на печи и дрожала. Звала себе на помощь всех святых и в то же время опасалась: а вдруг Лука обидится? Но он не обижался. Появлялся снова… Все-таки надеялся.

Буренка доедала последние клочки сена, а до зеленой травы было еще далеко. Как ни крути, а Батятину кланяться придется. Можно бы постучаться к Мыларщиковым, да у них у самих не густо. А у Луки на сеновале запас на целый околодок – всех соседских коров прокормить мог бы. А запросит, особенно с Глаши, самую невозможную плату… Страшно подумать.

Занемогла сегодня Глаша. Кое-как напоила и накормила Буренку, истопила на ночь печь и пластом свалилась на кровать.

Послышался робкий стук в окно. Глаша очнулась, прислушалась. Поблазнилось? Кто мог стучать в глухую полночь? Лука? С него станется! Тишина. Женщина успокоилась. Облизала пересохшие губы, натянула на себя старенькое стеганое одеяло, подумала: «Наверное, поблазнилось».

В окно постучали настойчиво и громче. Глаша уже не сомневалась, что происходит это наяву. Но кто? Лука так не стучится. Он скребется, как кошка. Не у Мыларщиковых ли что стряслось? Глаша, превозмогая слабость, встала на ноги. Голова закружилась. Схватилась за спинку кровати, чуть пришла в себя и шагнула к окну:

– Кто там?

– Открой, Глашенька!

– Да кто это? – сгоряча не разобрала она и вдруг схватилась за грудь – сердце сжало. Иван! Уже четыре года не слышала, чтоб кто-нибудь называл ее Глашенькой.

– Открой, Глашенька, это я – Иван.

– Нет-нет…

– Да открой же!

Она не помнила, как добралась до двери, не заметила, как откинула тяжелый железный крючок, как вместе с морозом в избу ворвался бородатый человек. Все это она воспринимала как в тяжелом бреду. Человек поставил в угол палку, – да нет, какая же это палка – это винтовка! – сбросил со спины вещевой мешок и обнял пылающую Глашу. Она почувствовала шершавый холод его шинели, щекотку от густой бороды на своем лице, ощутила на спине сильные теплые ладони и по ним, по их особому теплу окончательно поверила, что это ее Иван. Он изменился, с бородой и усами, а ладони остались прежними – теплыми, ласковыми, сильными. И она потеряла сознание.

Очнулась днем. В нос ударил колючий запах табака – в ее избе давно никто не курил. Вспомнила ночной стук, сильные теплые ладони на спине, и что-то подкатило к горлу. Глаша заплакала, слезы поползли по щекам.

– Слава богу, оклемалась. – Глаша узнала голос Тони Мыларщиковой. Та наложила на лоб больной холодный компресс.

– Все будет хорошо, – продолжала Тоня. – Всякое случается.

– Вань, а Вань, – тихо позвала Глаша и напряглась, ожидая, что Тоня сейчас скажет: «Бедняжка, все еще бредит…»

Но услышала:

– Тут я, Глашенька!

Тогда она открыла глаза, чуть приподнялась и увидела: Иван стоял в ее ногах, у кровати, в старенькой солдатской гимнастерке, на груди тускло поблескивал Георгий. Муж был чисто выбрит, уже без бороды, а усы вот оставил. Возмужал, в переносье залегла складка. И еще в глазах не заметила Глаша прежней лихости.

– Вань, – прошептала она, – чой-то мне неможется.

– Лежи, лежи, это пройдет, – утешил ее Иван.

– Так я пойду, Иван Митрич. Потребуюсь – кликнешь.

– Спасибо тебе, Тоня. Михаилу привет, пусть заглянет.

– Прибежит! А ты, Глань, держись, у тебя радость, а ты раскисла.

Мыслимо ли – Иван вернулся! А Глаша уже не надеялась его увидеть. Бабы всякое судачили и сходились на одном: сгинул Иван на веки вечные. А он вот он! Ишь какой ладный, красивый, да еще георгиевский кавалер!

…По дому Иван истосковался. Руки чесались по мирной работе. Бывало, в окопе или лазарете зажмурит глаза и видит наяву – три окошка с голубыми ставнями, петушка на коньке крыши, островерхую макушку горы Сугомак, за которую в непогодь цепляются тучи, и даже батятинскую крепость. И обязательно весной. Теплынь кругом. Земля на солнце согревается, слегка парит. Сам Иван в огороде лопатой перекапывает гряды под морковь. И до того четко это виделось, что он чуял запах отогревшейся земли, слышал легкие скребки железа о камешки. И видел, как на вывороченном коме земли лениво извивается розовый дождевой червь. А вот Глашу чем дальше, тем представлял смутнее. Дочка Дарьюшка совсем не запомнилась.

А дома все не так, как представлялось. Петушка кто-то с конька сбил или он сам от ветра свалился. Облупилась голубая краска с наличников, выели ее ветер и дождь. Свел со двора Пеганку Батятин за два мешка муки. Старый чересседельник висит на стене избы и напоминает – была в этом доме коняшка. Была да сплыла. Глаша постарела. Какая у одинокой бабы по лихим-то временам жизнь?

Иван заглянул в избу:

– Глань, топор-то у тебя есть?

– В чулане.

Топор старый, сам Иван покупал на ярмарке до войны. Топорище кто-то другое насадил – корявое, неструганное. Ничего, придет срок – выстругает половчее.

Первым делом залатал сарайку, чтоб Буренке не дуло. Глаша звала его завтракать, но Ивану жалко расставаться с топором. До того в охотку им махалось, до того любо приколачивать доски на щели, вгонять в них податливые гвозди – ни дум, ни усталости.

– Иду, иду, – откликнулся он, наконец, когда Глаша позвала в третий раз.

Но поесть им вдвоем не дали. Появился Михаил Мыларщиков, Тонин муж. Принес миску окуней. Иван как глянул на них, так и ахнул от радости. Нигде нет вкуснее рыбы, чем в Кыштыме, а лучше того окуней. Какая уха-то получится из этих красавцев – язык проглотишь и не заметишь.

– Вот это да! – удивился Иван. – Где ты их натаскал?

– На Сугомаке.

Мужчины обнялись. На глазах слезы. Старинные друзья – соседи, вместе холостяжничали. Правда, Михаил года на два старше Ивана. На войну не взяли – медь плавил.

Глаша всплакнула, а потом спросила:

– Чего Тоню-то не взял?

– Приборку затеяла, да Назарку с Васяткой хочет купать.

– Могла бы и потом.

– Глань, – улыбнулся Иван, – а ведь рыба по суху не ходит.

– Мигом к бобылю сбегаю, – заторопилась Глаша. – Поди одолжит.

– Надо ли? – посомневался Мыларщиков.

– А как же? – удивился Иван. – Столько лет не виделись. Иди, иди, Глашенька!

Накинула на плечи шубейку и побежала к бобылю. Мужики прошли в горницу, уселись за стол и задымили самосадом.

– Вот и снова в этой избе мужским духом запахло, – сказал Мыларщиков и спросил: – Где пропадал-то?

– Чуть не с того света, братишша, вернулся. В шестнадцатом, когда Брусилов на прорыв пошел, сильная заваруха получилась – во сне не приснится. Там меня и садануло. В лазарет привезли чуть тепленького, насквозь продырявило в нескольких местах. Подлатали малость и обратно на фронт. А в летнее-то наступление в ногу шарахнуло, – Иван похлопал себя по коленке. – Оттяпать доктора-то хотели. Не дал.

– Выходит, досталось тебе на орехи.

– В полную меру. Лежал в лазарете и соображал: отпластают ногу, жить не буду. Куда калекой-то? Вспомню горы да озера и, веришь, слезами обливаюсь. Без ноги-то ни в горы, ни на покос, ни по хозяйству чего. Да что об этом толковать. Лучше скажи, как вы тут? Кто верховодит?

– Борис Швейкин, Баланцов, Тимонин.

– Что ты?! – удивился Иван. – Борис? Выжил в Сибири-то? Его ж, кажись, навечно туда затуркали?

– Выжил, да только хворым вернулся. Чахотка.

– Мать честна! А ты сам как? С кем водишься?

– С Борисом Швейкиным.

– Значит, большевик?

– Значит, большевик. А ты?

– Я? – кисло улыбнулся Иван. – Я, братишша, сам по себе. Без партии я. Желаю пожить по-человечески.

– Так ведь не дадут тебе жить по-человечески.

– Пусть попробуют. Я себя в обиду не дам, постоять за себя сумею – война научила.

– Ты что – слепой? Не замечаешь, что кругом творится? В Кыштыме контрики затаились. В Метлино да Тюбуке кулаки шевелятся. Спят и во сне видят, как бы нам головы отсечь. А ты спокойно пожить хочешь?

– Ты как на митинге. Наслушался я на них. Большевики свое, меньшевики свое, эсеры и анархисты тоже. Всяких слышал. И заметь – все пекутся о трудовом народе. А по моему разумению, они о себе пекутся.

– По-твоему выходит, я тоже о себе пекусь? И Швейкин в Сибири чахотку нажил – тоже о себе пекся? Ну, знаешь ли, говори, да не заговаривайся.

– Ну, про вас я, понятное дело, ничего…

– Думал, тебе там мозги с мылом промыли, а ты, оказывается, темный еще.

– Брось! – свел брови у переносья Иван. – Обижусь!

Оба облегченно вздохнули, когда в сенках послышался стукоток и шорох – возвращалась Глаша. И не одна, а с дедом Микитой, бобылем. За годы, пока Иван скитался в чужих краях, дед высох, на чем только висит полушубок. Седые волосы пожелтели. С клюшкой ходит – старость к земле клонит. А брови по-прежнему густющие, только поседели. Под ними прячутся карие глаза. Бобылю за семьдесят.

– Мир дому сему! – сказал дед Микита. Клюшку под мышку, содрал с головы заячий малахай, кинул его на лавку и крупно перекрестился.

– Доброго здоровьичка, Никита Григорьевич, – отозвался Иван, поднимаясь навстречу. – Проходите в горницу, гостем будете.

– А косушку поставишь – хозяином, – пошутил Мыларщиков.

– С возвращением тебя, Иван Митрич, и с Георгием тоже!

Старик с помощью Глаши снял полушубок и пошаркал в горницу. Сел на табуретку напротив Мыларщикова, разгладил бороду и спросил Ивана:

– Мово Петруху не видал на войне-то?

– Не приходилось.

– А я кумекал – авось встречались. Хотел выведать, каков он стал – Петруха-то мой. Годков этак десяток не видались мы.

– Петруха у него мужик что надо, – сказал Мыларщиков. – Зимний брал. Теперь в Питере по воинской части.

– Он у меня такой. Так ты, девка, давай по стакашку, – повернулся бобыль к Глаше, а потом уже к Ивану: – Прибегла – самогонки нетути? А зачем, спрашиваю. Ваня, грит, вернулся. Ишь ты! А я все Петруху жду, припрятал для него. Так, сказываешь, не видал Петруху?

– Не видал, дедушка.

Бутылка опустела быстро. Бобыль захмелел враз. Наклонив седую, всклоченную голову, грустно покачивал ею и дребезжащим голоском затянул:

 
А на том корабле
Два полка солдат,
Два полка солдат —
Молодых ребят.
 

Глаша тронула старика за рукав и участливо спросила:

– Может, приляжете?

– Домой пойду, – сказал дед Микита и повернулся к Ивану: – Сказываешь, не видал мово Петруху?

– Не видал, Никита Григорьевич.

Глаша помогла старику одеться, сунула под мышку клюшку, собралась проводить его. Но поднялся и Михаил Иванович:

– Пора и честь знать. А дедушку я сам провожу.

– Посидели бы еще, Михаил Иванович, – попросила Глаша.

– В другой раз. Делов невпроворот. А с тобой, Митрич, мы еще поговорим. Шибко ты меня расстроил.

– Чего бы это?

– Не будем по пьяной лавочке об этом толковать.

– Это верно, – согласился Сериков.

 
Ой, да не спускай листа
Во синя моря.
По синю морю
Корабель плывет, —
 

опять замурлыкал бобыль. Мыларщиков подхватил его под руки и вывел из избы. Иван, накинув на плечи шинель, вышел их провожать во двор. По небу ползли серые тучи, в воздухе кружился редкий снежок. Прощаясь, дед Микита спросил:

– Мово Петруху не видал на войне-то? Смеясь, ему ответил Мыларщиков:

– В Питере твой Петруха, а Иван из Киева прикатил.

Дед глянул на Михаила Ивановича из-под густых бровей вроде бы усмешливо и отозвался:

– Господи, помилуй, а они рази не рядышком стоят?

Когда Иван вернулся в избу, Глаша мыла посуду. Стояла к нему спиной. Под белой блузкой шевелились лопатки. На затылке, свивались колечки волос. Что-то теплое прихлынуло к Иванову сердцу. Он движением плеча скинул шинель прямо на пол и, стараясь не скрипеть половицами, подкрался к жене, сжал ее худенькие плечи и повернул к себе лицом. Она подняла на него глаза, застенчиво улыбнулась и сказала тихо:

– Постой, руки вытру. Мокрые они…

– А что мне мокрые, – прошептал он, стискивая жену в объятиях. И она вмиг обмякла. Потом они, не зажигая огня, поужинали. К ним кто-то стучался. Иван и Глаша, притаившись, не отвечали. Никого им не надо было. Так хорошо дышалось вдвоем.

Швейкин

Мало-помалу в Кыштыме утверждалась и становилась на ноги советская власть. Был избран Центральный деловой совет, чтобы вершить делами всего горного округа, а для присмотра за ним образовали контрольный комитет.

В Совете рабочих и солдатских депутатов дела вершил Борис Швейкин. Народ туда валом валил. Кто по нужде, кто по душам потолковать. А кто и с камнем за пазухой.

Нынче у Бориса Евгеньевича снова народ. Комнатушка – приемная маленькая. Сидели на табуретках и лавках, иные – на подоконниках.

Швейкин в своем кабинете разговаривал по телефону. Наконец с облегчением повесил трубку на рычажок, крутнул ручку два раза, давая отбой, и спросил Ульяну, своего секретаря:

– Много сегодня?

– Да хватит.

Борис Евгеньевич пригладил курчавые волосы и вышел в приемную. Окинул посетителей внимательным взглядом, задержал его на обросшем щетиной лице: «Ба, сам Пузанов! Прибеднился. Тужурку-то, наверное, у работника взял. На ногах пимы подшитые. Бедняк и бедняк!»

Возле двери на табурете примостилась старуха. На лице у нее морщин, будто на пашне борозд после пахоты. Повязалась черной шалью, у которой кисти кое-где повылезли. Уронила на колени натруженные руки с узловатыми ревматическими пальцами.

– Вам что, мамаша?

– Жить не знаю как, сынок.

– Что же у вас стряслось?

– Хуже и некуда. Сынов моих поубивали. Одново германец сгубил, другова в Катеринбурге в революцию.

– А как ваша фамилия?

– Да Мокичевы мы.

Мокичевы! Сколько их, Мокичевых, в Кыштыме! И на Нижнем, и на Верхнем. В шестом году в боевой дружине было два брата Мокичевых – Маркел и Дмитрий. Старший Маркел добродушным и увалистым был. Все боялся самодельной бомбы – вдруг в руках взорвется. Дмитрий, поджарый и юркий, норовил попасть в дело поопасней, осаживать приходилось. Когда угнали на каторгу, потерял из виду братьев Мокичевых. Швейкин спросил старушку:

– Как звали сынов-то ваших?

– Одново Маркелом, а другова Митькой. Может, слыхивал?

Маркел да Дмитрий… Сидит перед Борисом Евгеньевичем измученная горем старуха Мокичева. Одна. Не успели сыновья подарить матери даже внуков.

– Уля! – позвал Швейкин. – Свяжись, пожалуйста, с Тимониным. Пусть поможет. Потом скажешь мне, как у тебя получится. Ступайте домой, мамаша. Все будет хорошо.

– Дай тебе бог здоровья, сынок. А то хоть ложись и с голодухи помирай. Нету у меня кормильцев-то, а сама-то я чо могу?

Мокичева ушла. Швейкин спросил:

– Так у кого что, граждане?

Заговорили враз. Борис Евгеньевич поднял руку, призывая к тишине.

– По порядку, граждане. Хотя бы вы, гражданин Пузанов. Что у вас ко мне?

У Пузанова губы задергались, глянул на Швейкина искоса, вроде бы удивленно – почему именно меня первого? Щеку небритую потер, трескоток пошел. Это тебе не с Глашей Сериковой разговаривать. Это власть. Царь Борьку на каторгу упек, а теперь вот царя нет, а Борька властью стал. И приходится унижаться.

– На самоуправство пришел жалиться. Где видано, чтобы справного мужика рубить под корень? Сперва денежным налогом обложил, теперь хлебным. Откуда у меня хлеб? Ты сам тутошний, душу нашу должон понимать!

– Сколько же у вас заимок?

– Заимок! Да я их у леса отнял, кровавыми мозолями исходили руки-то! Во!

Подсовывает огрубелые ладони с мозолями. Черенком лопаты нажгло, дома конюшню сам чистит. А покорчевал бы лес, не такими бы ладони сделались.

– Зачем же такие страсти, гражданин Пузанов? – усмехнулся Швейкин. – На вас же пол-Кыштыма хребет гнуло.

– Не гнули, а работу я им давал, работу. Спасибо они мне говорили. И с другого боку разглядеть надобно. Пошто Пильщиковым меньше налог?

– Разберемся. Но зря тешите себя – никто вам спасибо не говорил. А вот что проклинали – это уж точно! Детей вами пугали. Так-то, гражданин хороший!

Борис Евгеньевич постепенно распалялся. На каких слезах этот паук богатство нажил? Кто же от него не стонал? Прибрал к рукам заимки. Люди приходили к нему гонимые нуждой, просили за ради Христа. Хозяйки несли в его лавки последние гроши, просили взаймы, а Пузанов куражился: вот, мол, какой я сильный! И драл втридорога. Жадность – она меры не знает. А теперь пришел в Совет. С какой же надеждой?

– Стало быть, все мои дела на счетах прикинули? – набычился Пузанов.

– Не волнуйтесь, счет предъявим по справедливости.

– По чьей?! – крикнул Пузанов.

– По нашей, рабоче-крестьянской! – тихо, сдерживая себя, ответил Борис Евгеньевич.

Пузанов потерял над собой контроль. Сорвался:

– Грабители! Но шалите – не дамся! – Крупно зашагал к двери, налетел на табуретку, зло отпихнул ее. Дверью хлопнул – едва окна вдребезги не разлетелись. У Бориса Евгеньевича тошнота подступила к горлу, дыханье перехватило. Спасибо Ульяне – подбежала со стаканом воды. Не девушка, а прямо находка. С полувзгляда поняла, что ему плохо.

Посетители все видели и слышали. Один бочком-бочком и на улицу – нет, на доброе им здесь надеяться нечего. Другие удивлялись – с Пузановым и так разговаривать! Забыли, что не старые времена.

Чуял Борис Евгеньевич, что не все одобряют крутой разговор с Пузановым. Возможно, и в самом деле перегнул малость? Глянул на старого литейщика Ичева Алексея Савельевича. Тот одобрительно улыбнулся. Ну, спасибо тебе, Савельич, гора с плеч.

Прием продолжался. Ичева Борис Евгеньевич оставил на последнюю очередь, чтоб потом с ним поговорить по душам один на один. Некстати появился Дукат из контрольного комитета, спросил с ходу:

– Скоро кончишь?

– Вот с Савельичем переговорю и все.

Дукат скрылся в кабинете Швейкина. Борис Евгеньевич пододвинул табуретку к Ичеву поближе.

– Тяжко? – участливо спросил Алексей Савельевич. Ему за пятьдесят, лицо сухощавое, в морщинах. Сутулится, даже когда сидит.

– И не говори, – вздохнул Швейкин. – Легче воз дров нарубить, чем с Пузановым спорить.

– Его тоже понять надо.

– Чего проще! Своя рубашка ближе к телу, снимут – разозлишься! А у него их много, может и поделиться.

– Так-то оно так, – произнес Савельич. – Только ведь не просто это. Вот ты грамотей, царской милости вволю нахлебался, в голове у тебя ясность.

– Да какая там ясность, Савельич! Сделаешь что и мучаешься – так или не так?

– Само собой, первому по сугробу завсегда трудно идти. Но идешь! Только я не о том. Привыкли наши кыштымские мужички и бабы бегать к Пузанову и к Пильщиковым. Испокон веков. Мука на исходе – к Пузанову. Керосину нет – к Пильщиковым. А к кому больше? И ненавидят, а идут. Большевики взяли да нарушили все, а своего пока ничего не дали. Вот и представь какое смятение у мужика. Опять же про темноту нашу сказать. Слышь, Якуня-Ваня, на Верхнем бывший управитель Ордынский объявился.

– А что ему надо?

– С бумажкой ходит и подписи собирает. Его, слышь, на работу никуда не берут. А будет бумажка с подписями рабочих, что не мордовал их, когда шишкой был, тогда возьмут.

– Ну и как – ставят?

– Ставят. Непривычно им без Ордынского и Пузанова. А вдруг да вернутся? Что тогда?

– Мда, – качнул головой Борис Евгеньевич. – Психология!

– Потому и пришел к тебе, упредить, чтоб у тебя не вышло расплоха.

– Спасибо!

– Да не за что! Забота у нас с тобой одна. Так я пойду. А то тебя Дукат ожидает. В случае чего – к нам. Подмогнем!

«Какая это невероятная сложность – классовая борьба, – подумал Швейкин, когда Ичев ушел. – Она и в крупном, и в мелком. И в том, что отняли у буржуев заводы, и в психологии обывателей, и в трагедии Мокичевой. Алексей Савельевич прав. Пузановых-то потрясли, а взамен что дали? Идеи? Идеи – они воспламеняют, имеют могучую притягательную силу. Но ведь основная-то масса, принимая идеи, требует и самого насущного – хлеба, соли, керосину. Коль не можешь дать сейчас, объясни, убеди, что завтра это будет».

Дукат изнывал в ожидании, нервничал. Положил на стол клочок бумажки и, прихлопнув ладонью, сказал вошедшему Швейкину:

– Полюбуйся!

А Борис Евгеньевич откинулся на спинку стула, устало прикрыл глаза. И видел Пузанова с трясущимися от злости губами.

Дукат нетерпеливо ждал, когда очнется Швейкин. Метался по кабинету. А сапоги скрипели – жвак, жвак, жвак.

– Ты бы их смазал, что ли? – сказал Швейкин.

– Что смазал? – внезапно, будто перед невидимым препятствием остановился Дукат.

– Да сапоги-то. Уж больно скрипят.

В дверь просунулась рыжая голова Мыларщикова. Потухла плавильная печка, не у дел Михаил Иванович, вот и состоит при Совете. Вроде и должности никакой не занимает, а у Бориса Евгеньевича первый помощник.

– Заходи, заходи, – пригласил его Швейкин. Дукат нахмурился – третий лишний.

Михаил Иванович втиснулся нехотя. Эвон как Дукат на него зыркнул. Мужик властный. Не дай бог попасть под его горячую руку.

Борис Евгеньевич расправил ладонями бумажку, которую ему подсунул Дукат. В это время зазвонил телефон. Швейкин снял трубку, приставил осторожно к уху и подул в мембрану.

– Да, Швейкин у телефона! Да, да! Швейкин! Повторите – не понял. Ну-у-у! Надо же… Понял, понял… Просьбы? Есть одна. Оружие нужно, оружие, говорю. Нет, в Кыштыме спокойно, а в окрестных селах кулаки пошаливают. Не без этого. Мало красногвардейцев? Желающие есть, вооружить нечем. Спасибо. Всего доброго!

Мыларщиков ухитрился прочитать, что было написано на бумажке:

«Товарищ Дукат, все граждане просят вас от души оставить Кыштым и нас в покое, и ехать просим на все четыре стороны, а то будете убиты. Жребий пал на меня, я буду вас преследовать, так и знай. Солдат».

Мыларщиков украдкой поглядел на Дуката. Тот спиной заслонил чуть ли не пол-окна, глядел на улицу, руки сомкнул сзади. Они у него нервно подрагивали. Грозятся. Прямо горячка напала на этих пугателей: то Швейкину подкинут бумажку, то Баланцова стращают из-за угла кирпичом ошарашить. Теперь вот Дукату подкинули. Страх нагоняют, а сами боятся. А чего, к примеру, Швейкина стращать? Огонь и воду и медные трубы в придачу прошел.

Борис Евгеньевич разговор закончил. Но вроде бы что-то еще ждал. Отнес трубку на вытянутую руку и смотрит на нее. Но вот очнулся от дум, повесил трубку на никелированный крючок телефонного ящика. Там что-то жалобно звякнуло.

Пробежав бумажку глазами, Борис Евгеньевич возмутился:

– Вот паразиты!

Дукат вздрогнул от того, что Швейкин сказал это так громко, но осведомился спокойно:

– Екатеринбург?

– Да. От новостей – голова кругом. Убит Горелов!

– Горелов Николай Федорович? – подался к Швейкину Дукат.

Мыларщиков расслабленно опустился на табуретку:

– Это где же его?

– Выступал в Соликамске на митинге, – пояснил Борис Евгеньевич. – Какая-то истеричка стреляла в упор. Гроб с телом в Кыштым прибудет послезавтра.

– Может, самим съездить? – спросил Мыларщиков.

– Нет, екатеринбургские товарищи сделают все, но просят организовать встречу.

…Да, стреляют. Где из-за угла, где в упор.

Недавно Михаил Иванович едва убедил Бориса Евгеньевича носить при себе револьвер. Не ровен час – домой возвращается один, в Совете задерживается. Подкараулит какая-нибудь сволочь, и отбиться нечем.

Этого показалось Михаилу Ивановичу – мало. Гуртовались вокруг него заводские ребята, среди них был Кузьма Дайбов. Рослый такой, сапоги ему на особицу шили – никакой размер не подходил. Парень исполнительный и привязчивый. Ему и поручил Михаил Иванович охранять Швейкина, но чтоб тот и не догадывался об этом.

…Борис Евгеньевич позвал Ульяну. Пока она стояла, переминаясь с ноги на ногу, он торопливо записал на бумажке фамилии.

– Будь добра, обеги этих товарищей, чтоб были здесь.

Девушка бесшумно исчезла.

– По поводу угрозы, – повернулся к Дукату. – Без последствий не оставим. Будем пресекать, – и к Михаилу Ивановичу: – Займись. Эту контру надо непременно найти. У тебя получится. Пока твоя печка не горит, помогай. Утвердим на Совете, дадим полномочия – действуй!

– Михаил Иванович – мужик неплохой, спору нет. Но под силу ли ему такое, я бы сказал, деликатное поручение?

– Почему бы и нет?

– Противник у нас хитрый…

– Кого предлагаешь?

– Я, собственно, ничего не имею и против Мыларщикова, однако же…

– Что «однако же»? У нас, дорогой Юлий Александрович, Баланцов заворачивает Верхним заводом. А кто он? Слесарь, еле-еле грамоте научен. Тимонин вон главный в деловом совете. И что? Особая подготовка у него была? Нет. Но партия сказала – и взяли власть в свои руки, теперь учимся управлять. Вот и Михаилу поручим, как ты говоришь, деликатное дело. А я бы добавил: очень опасное. Если, конечно, Михаил согласится. А то ведь опасно, а? – Швейкин обратился к Мыларщикову.

– У нас так говорят – глаза боятся, а руки делают.

– Лучше, чтобы и глаза не боялись, – вставил Дукат примирительно.

– Вот именно – чтобы и глаза не боялись и руки делали, – сказал Швейкин.

Дукат ушел успокоенный, пожелав на прощание:

– Что ж, успеха тебе, Михаил Иванович. В нем я кровно заинтересован, сам понимаешь.

Потом Швейкин доверительно открылся Мыларщикову:

– Сегодня Ичев сказал: трудно первому идти по глубокому снегу. Первым всегда трудно. Нас держат на мушке, в нас стреляют. Из Екатеринбурга просят начать запись добровольцев в Красную Армию. Немцы нацелились на Петроград, вот какие дела. А давно ли ушли добровольцы на войну с Дутовым, под Троицк? И еще новость – Ордынский объявился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю