Текст книги "Рубежи"
Автор книги: Михаил Аношкин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)
Но говорят, что раз в году стреляет и самоварная труба. Это в мирной жизни. А на войне тем более. Фашисты заминировали несколько землянок, и любопытные жестоко поплатились. Поступил приказ – к землянкам никого не подпускать.
Фашистские саперы всегда старались перехитрить нас. То подсовывали мины под ступеньки, то изнутри к скобе двери привязывали проволоку, прикрепляя ее к взрывателю. Такие уловки мы быстро раскусили, а дальше пошло легче, ибо противник скатывался к стереотипу.
Какие только работы не приходилось нам выполнять в дни наступления сорок четвертого года! Прибегает связной к капитану Курнышеву – немедленно вести роту вперед. Разворотило мост через илистую речку – замедлилось движение. Возвести новый! Откуда-то появляются топоры и пилы. Расхватываем инструмент и бежим в ближайший лесок – пилим, рубим, треск стоит! А возле речушки ни души – ни с той, ни с другой стороны. Напилили бревен, кряхтя тащим к реке. Но только вышли на открытое место, противник начал садить из минометов. Залегли, а Курнышев подгоняет:
– Вперед, орлы, вперед!
Ползем, подталкивая впереди себя бревна, хоронимся за ними. Но, слава богу, загрохотали пушки на нашей стороне. Немецкие минометы поперхнулись и замолчали. Завалили мы речушку камнями и деревьями, благо она не столь полноводная, сколько илистая. По настилу проскочил первый танк. И опять пошло-поехало!
Наступление развивалось стремительно. И настал день, когда фашисты оторвались на такое расстояние, что наши части не успевали их преследовать. А погода хмурилась. Моросил мелкий дождь – грибной, теплый. Дорога забита войсками – пехота, «ЗИСы» и «студебеккеры», танки и самоходки, артиллерийские упряжки. Большие калибры волокли тягачи. По обочинам гарцевали кавалеристы. Не дорога, а полноводная река. Впереди в туманном небе завис аэростат – вел наблюдение за противником. Оглушали ревом моторов краснозвездные штурмовики. Летели низко, эскадрильями. И ни одного фашистского самолета. Как тут не вспомнишь сорок первый.
На моей гористой Родине, в Сибири и Средней Азии поднялись новые заводы, перестроились старые – и вся производимая ими техника пришла к нам на фронт. Отец пишет: живет на казарменном положении, на заводе. Работает в цехе механического завода и мать. Вспомнил я тракторный, Уралмаш – бывал там в детстве с отцом. Трудятся на них день и ночь. Позднее поэт емко определит: «Урал – опорный край державы, его добытчик и кузнец».
С лавиной наступающих войск прошагали до города Глусска. Не чувствовали усталости, не было страха. Был единый душевный подъем.
10
В конце июня нас привезли к Ковелю. А через несколько дней повторилось то, что было под Бобруйском: мощная артиллерийская подготовка, стремительный рывок танков и пехоты. Гитлеровцы ударились в бега сразу: спешно «выравнивали» линию фронта.
Ковель – это Западная Украина. Обстановка там была сложной. Свирепствовали самостийники – всякие бандеровцы и мельниковцы. Пришлось нам зайти в одну деревушку. Райский уголок – белые хаты утопали в садах. Жить бы да радоваться такой благодати. Но война тронула деревушку своим черным крылом, хотя пощадили ее бомбы и огонь: бои прогремели в стороне. Но деревенька встретила нас настороженной и зловещей тишиной. В ней таилось боязливое ожидание новых испытаний. Шепотом поминали гнусное слово «бандеровцы». Пугали ими детей.
Деревенька наполовину была польской, наполовину украинской. Такое в здешних местах не редкость. Бандеровцы вырезали польские семьи садистски, изощренно. Не пощадили никого, даже детей. Это потрясло всех.
Солнечный июльский день. Трепещут на легком ветерке листья яблонь и груш. В огородах поднялась кукуруза. Вовсю полыхают подсолнухи. И тишина. А у людей – горе, у людей – война. Она не щадит никого – ни вооруженного, ни безоружного… Уцелела деревенька, но что сделала с людьми лютая злоба бандитов…
Война до корней обнажает человеческие характеры, четко выявляет классовые различия. Особенно мы почувствовали это в Польше. Между Холмом и Люблином в лесу встретили вооруженный отряд поляков. Они называли себя партизанами. Майор Фесенко, замполит батальона, договорился о встрече с их командованием. Сопровождающими взял меня и еще двух автоматчиков. Батальон устроил привал на опушке леса. Сосны здесь жиденькие, какие-то рахитичные. Не то, что у нас, на Урале. Да и то сказать – росли они здесь на песке.
Лагерь поляков располагался в глубине леса. Странно, почему они не вышли оттуда. Фашистов прогнали, бояться некого. С нами они вроде бы на дружеской ноге, но в лагерь не пустили. Собственно, Фесенко туда и не рвался. Важно было встретиться с командиром и поговорить. А где – какое это имело значение? Командир еще молодой, лет под тридцать, не старше. Высокий и худощавый, лицо прыщеватое, очки в роговой оправе, волосы длинные, как у попа. За спиной автомат.. Не немецкий, незнакомой нам конструкции.
Фесенко немного говорил по-польски, во всяком случае мог объясняться. О чем они говорили – мы не поняли, но по хмурым лицам догадались, что разговор был отнюдь не легким. Поляк ушел не попрощавшись.
На обратном пути Фесенко угрюмо сказал:
– Окрошка у них в голове. Они, видите ли, за эмигрантское правительство, а оно, как известно, в Лондоне. Брататься с Красной Армией не велено, приказано выжидать в лесу. А чего выжидать? Оружие у них, между прочим, английское.
Чудно: не хотят иметь дела с Красной Армией. Кому от этого выгода? И кто будет в проигрыше? Наш батальон наступал бок о бок с подразделением польской армии. Зачастую и привалы устраивали общие, и в Люблин вступили в один час. Польские товарищи рассказывали, как формировалась их армия Людова, выступающая за демократическую Польшу; с горечью вспоминали вероломство генерала Андерса. Упоминали об армии Крайовой, об аковцах, которые спят и во сне видят в Варшаве эмигрантское правительство Миколайчика. Встреченный нами отряд был «аковским» и, по законам классовой борьбы, враждебным и нам и подлинным польским патриотам.
Немало прошагали и проехали мы по польской земле. Поражала чересполосица на крестьянских полях. Будто сотворены они из разноцветных заплаток, как одеяло лоскутное. Заплатка из пшеницы бурая – наливает зерно. Заплатка из кукурузы густо-изумрудная – пожелтеет позднее. Заплатка из гречихи белая – цветет. И каждая полоска принадлежит разным хозяевам. Зрелище красочное, но бестолковое. То ли дело колхозное поле – ни конца, ни края. До самого горизонта колышется пшеница или рожь. Есть где разгуляться комбайну и трактору.
Люблин освободили молниеносным ударом танковых подразделений. Фашисты не успели разрушить город, оставили даже богатые фронтовые склады. Как только стихли выстрелы, жители высыпали на улицы – праздничные, ликующие. Наши «студебеккеры» медленно ползли между двух людских стен. Улыбки, цветы, угощения. Наконец-то пришло освобождение! И вдвойне радостное – вместе с Красной Армией в город вступали части Войска Польского. То тут, то там возникали колоритные сценки. Старушка нарушила солдатский строй, со слезами на глазах обняла жолнежа, как сына. И у того навернулись слезы. А вот девушка подбежала к идущему впереди роты поручику, поцеловала в губы и вручила охапку пунцовых георгинов.
Через несколько дней в Люблине было образовано временное правительство Польши.
В городе мы задержались ненадолго. Выполняли ту же работу – искали мины. Обшарили все и ничего не обнаружили. Видно, не хватило у противника времени на минирование, не ожидали они такого стремительного удара. Для порядка на проверенных помещениях размашисто писали мелом: «Мин нет». На дверях одного склада, приземистого, похожего на овощехранилище, кто-то до нас неуверенно нацарапал: «Осторожно! Заминировано!» Ого! Значит, работенка нам все-таки будет. С предосторожностями открыли двери и невольно улыбнулись: в ноздри шибанул густой запах. То был винный погреб, до потолка заставленный корзинами с бутылями и разнокалиберными бочками. Половину человечества можно опоить – столько завезли сюда всякого зелья. Кто-то уже пытался расстрелять бутылки и бочки из автоматов. Но это было бесперспективное занятие и зряшная трата боеприпасов.
Старший сержант Батенев вытащил финку, хотел соскоблить надпись и сделать обычную: «Мин нет!» Но Курнышев задумчиво поглядел на кривые меловые буквы и мудро решил:
– Пожалуй, не стоит, старший сержант. Пусть остается, как было. Надежнее!
Видели мы и Майданек – одно из адских изобретений фашизма: фабрику смерти. Это страшное место было отгорожено от мира высоким забором и опутано колючей проволокой.
Потом – бросок к Висле. Сначала на машинах, затем пешим маршем, да еще ночью. Рассвет нас застал на окраине небольшого местечка. Чтобы не маячить на открытом месте, рота забилась во вместительную клуню. В ней было полно соломы: мягко, душисто, хорошо. Заснули моментально. Дневальный потом шутливо утверждал, что наш храп был слышен чуть ли не за версту, а соломенная крыша от него даже вздрагивала.
Но спать долго не дали. Возле клуни, пофыркивая нетерпеливо, остановились три «студебеккера». Из кабины первого выскочил старшина. Появился, как всегда, подтянутый Курнышев, больше обычного озабоченный. Вошел в клуню, гаркнул подъем и, не требуя построения, сказал:
– Все проснулись? Так вот: в полукилометре отсюда Висла. На той стороне пехотный батальон отбил плацдарм, но немцы пытаются сбросить его в реку. Нам приказано обеспечить доставку батальону боеприпасов и переправу новых подразделений. Старшина привез паромы. Их три типа – трех-, шести– и девятитонные. Старшина!
– Слушаю, товарищ гвардии капитан!
– Накормить людей. Командиров взводов ко мне!
Всякое приходилось нам делать на войне, а вот водить паромы, да еще на такой большой реке…
Восточный берег Вислы в том месте, где мы оказались, низменный. В незапамятные времена жители отгородились от реки высокой дамбой, а пойму использовали под селения, сады и огороды. Дамба возвышалась метра на три и служила хорошим прикрытием. На реке горбилось два островка. Первый, что поближе, порос лиственными деревьями, такими же, как и матерый берег. Кроны их смыкались и закрывали быструю протоку. Здесь мы и собрали свои понтоны.
Второй остров бугрист и совершенно гол. Его порядочно испахали снарядами и бомбами. Река, сжатая островами, бурлила. Иногда над нами проплывала «рама», самолет-разведчик. Медленно, осмотрительно. А когда из облаков вываливались наши «ястребки», она, зло огрызаясь пулеметным огнем, поворачивала и убиралась восвояси.
Западный берег постепенно повышался, образуя по всему горизонту высоту – увал. На нем укрепились фашисты. Оттуда хорошо просматривался и наш низменный берег, и река.
Левее островов на том берегу дымилась деревня. Дым полз черный, зловещий. Там трещали пулеметы и автоматы, били минометы. Артиллерия в бою не участвовала, могла накрыть своих – очень близко, нос к носу, столкнулись противники. Из пехотного батальона вплавь добирались связные, просили боеприпасы. Без них не выстоять. Но стоило появиться на реке завалящей лодчонке, как немецкие артиллеристы расшибали ее в щепки. Наша артиллерия в долгу не оставалась, но основные калибры были еще на подходе.
Понтоны собрали быстро, без затруднений. Они очень просты: надувные лодки, сверху доски – палубы. Уключины и весла. Моему отделению достались два трехтонных парома. Три тонны – это грузоподъемность. Загодя погрузили ящики с патронами и гранатами. Ждали сумерек. И лишь они загустели, Курнышев сказал:
– Ну, друзья, в путь! Вас там заждались!
Течение резко подхватило оба парома. Вырвались из протоки и навалились на весла. Не так-то просто оказалось совладать с течением: с великим трудом сумели преодолеть сопротивление воды. Теперь двигались поперек реки, медленно, но верно. Немцы и ночью постреливали, но неприцельно. Несколько снарядов глухо ухнуло в воду, два огненно всплеснулись на песчаном берегу.
Нас ждали. Еще не доплыли до берега, как из заранее отрытых окопов выскочили бойцы и бросились в воду, нам навстречу. Подхватили паром и дружно выволокли на берег. Лейтенант, их командир, обнял меня и сказал растроганно:
– Спасибо! Ой, какое спасибо! Выручили, славяне, да еще как – и сами не ведаете!
Солдаты хватали с парома ящики с боеприпасами и исчезали в темноте. Бегом, бегом, без лишних слов. Мигом опорожнили оба парома. Лейтенант спросил:
– Еще приплывете?
– Если успеем до рассвета.
– Поторопитесь!
– За нами идут другие паромы!
– Ну, тогда порядок в гвардейских частях! – Лейтенант повеселел и растворился в сумерках. На обратном пути нам повстречались три парома, которые вели ребята из нашей роты.
Утром на берегу стало многолюдно. Прибыли основные силы. Поступил приказ – переправу вести и днем. На девятитонный паром погрузили две пушки-«сорокапятки», лошадей, ящики со снарядами. С ними орудийная прислуга. Утяжеленный паром двигался по протоке медленно и, повинуясь дружным усилиям гребцов, стал натруженно преодолевать течение, держа курс на западный берег. Мы с замиранием сердца следили за ним: что-то будет?
Фашисты, видимо, обалдели от такого нахальства: средь бела дня осмелились выйти на реку, да еще на тихоходной колымаге, – и сначала не стреляли. Зато, когда паром достиг середины, они как взбеленились: всей своей артиллерией грянули по парому. Вмиг вокруг взбурунилась вода. Один снаряд угодил прямо в паром. Люди попрыгали в реку, раздалось пронзительное ржание смертельно раненной лошади. Пушки утонули. Еще одно попадание – и от парома ничего не осталось. В воде мелькали головы уцелевших бойцов, их сносило вниз по течению. Лошадь с белой гривой споро плыла к западному берегу.
С обидным опозданием заговорили наши пушки всех калибров. На увале западного берега встала черная стена разрывов. Появились штурмовики и принялись утюжить вражеские позиции. Штурмовики имели эрэсы, проще говоря, авиационный вариант «катюш». Впервые их работу мне пришлось наблюдать под Бобруйском. Переправа ожила. Немцы, конечно, постреливали, но как-то трусливо. И сразу притихали, как только вступали в дело наши пушкари.
Иногда на увал выкатывались самоходки и торопились пострелять по реке. Но в спешке не так-то просто поразить движущийся паром. Немедленно включалась наша артиллерия, и самоходки пятились за увал. Не каждой удавалось скрыться.
Рота работала день и ночь. От усталости весла валились из рук. Мозоли полопались, первое время сильно саднили, а потом превратились в тугие надавы, которые уже ничто не брало. Курнышев поочередно отправлял нас на часок-другой соснуть. Только разоспишься, как чувствуешь, что тебя настойчиво трясут за плечо – пора!
Был у нас неприметный боец Мальцев, родом из-под Красноярска. В роте он появился осенью сорок второго. Увалистый, неторопливый. А старшина любил, чтобы солдат крутился чертом. Мальцев же пока сапоги натянет, пока в строй встанет… Старшина кипит:
– Боец Мальцев, почему позднее всех встали в строй?
– Да вот у меня портянка, однако…
– Брось сказочки! Я тебе такую портянку дам!
– Извиняйте, товарищ старшина…
– Два наряда вне очереди!
– Есть два наряда вне очереди!
Не смог старшина переломить характер человека. По-моему, и сам Мальцев мучился от того, что такой. Слабость скрывал за добродушной улыбкой: мол, я ведь ничего, два наряда вне очереди переживу, зато кто-то из парней побольше поспит.
На переправе Мальцев трудился, как вол. Откуда и силы у человека взялись. Обходился без сна все двадцать четыре часа в сутки. Вроде заработал в нем таинственный аккумулятор, заряжавший его бодростью и силой. Даже старшина, суровый и бескомпромиссный, и тот качал удивленно головой, приговаривая:
– Не оценил… Нет, не оценил…
Мальцев работал ночь. Утром Курнышев приказал подменить его и хоть силой, но уложить спать. Мальцев повиновался неохотно. Сдал паром и уже направился на отдых, когда шальной снаряд разорвался рядом. Мы похоронили солдата прямо в дамбе, установили скромный обелиск. Мальцева посмертно наградили орденом Отечественной войны II степени.
Сержант Бахарев служил во второй роте. Мы с ним дружили. Еще до Бобруйска командование батальона организовало курсы младших командиров, что-то вроде переподготовки или повышения квалификации. Меня назначили командиром курсов. Кроме всего прочего, в мои обязанности входил ежедневный рапорт начальнику штаба батальона о том, что вечерняя поверка произведена, отлучек нет и происшествий тоже. Ну, а если есть, то значит есть. Жили мы в большом сарае, где соорудили нары. Начальник штаба занимал крестьянскую избу в полукилометре от сарая. Появилась у меня тогда неприятная болезнь – куриная слепота. Как только падали сумерки, я переставал видеть. Начальству об этом доложить стеснялся – еще скажут: вот слабак! Открылся только сержанту Бахареву. Он понял меня с полуслова, и на доклад к начальнику штаба мы стали ходить вдвоем. Капитан заметил это и недовольно спросил:
– Что, сержант, боитесь ходить один?
– Никак нет, товарищ капитан! У нас с сержантом Бахаревым общий разговор!
– Ну, ну, – усмехнулся капитан. Видно, не поверил, но вопросами донимать не стал. В конце концов, поколебавшись, разыскал я батальонного врача Петрулевича. Тот дал мне рыбьего жира, и куриную слепоту как рукой сняло. А мой друг сержант Бахарев вдруг перевелся в повара, чем немало меня озадачил. Оказалось, что повар – его гражданская специальность. Когда батальон понес потери на Висле, Бахарев уговорил командира роты вернуть его в строй. Оба мы работали на переправе. Виделись урывками, раскуривали наспех по цигарке. И как-то легче становилось на душе – рядом друг.
Паром Бахарева прямой наводкой расстреляла фашистская самоходка. Тяжело раненный сержант утонул. Помочь ему никто не мог. Может быть, на земле оказали бы скорую помощь, отправили в медсанбат на поправку. А тут…
Попал в переплет и мой паром: снарядные осколки продырявили надувные лодки. На плаву остались только доски настила, а на них далеко не уплывешь. Добрался я вплавь до лысого острова – самого ближнего пристанища. Мои ребята уплыли на берег. Вылез на остров, отдышался малость, лежа на песке. И стал соображать, как вернуться к своим. И надо же – налетели на остров стервятники. Чего они тут нашли? Заухали взрывы бомб. Я свалился в первую попавшуюся воронку и услышал испуганный вскрик: там кто-то уже прятался. Смотрю – девушка, санинструктор. В больших черных глазах застыли испуг и недоумение: с неба, что ли, кто на нее свалился? Разглядев меня, она улыбнулась:
– А я думала, что на необитаемом острове.
– А тут, оказывается, еще и Пятница, – подыграл я.
Мы познакомились. За санинструктором Ниной прислали лодку, и мы вернулись на свой берег. Расставаясь, на всякий случай обменялись адресами.
Четвертого августа мое отделение работало на девятитонном пароме. В полдень малость передохнули и снова за дело. Закатили на паром две пушки, натаскали гору ящиков со снарядами. Погрузились и артиллеристы. Хотели уже отчаливать, но прибежал капитан артиллерист и крикнул:
– Сержант, ко мне!
Я подбежал, доложил по всем правилам.
– Погрузить еще одну пушку! – сказал он.
– Перегруз, товарищ капитан…
У него жестко сузились серые глаза:
– Приказ не обсуждают, а выполняют!
– Не от меня зависит, есть предел…
Я, разумеется, понимал страстное желание капитана поскорее переправить на тот берег побольше пушек, но что мог поделать?
Третья пушка перевесила бы чашу весов: паром мог либо перевернуться, либо осесть так, что не поплывешь, а потонешь.
– Отставить разговоры! Выполняйте приказ!
– Но, товарищ капитан…
Тот медленно расстегивал кобуру, не спуская с меня бешеных глаз-щелочек. Я был взволнован и не заметил, что один из бойцов отделения кинулся искать Курнышева. Артиллеристы, находящиеся на пароме, молчали, хмуро наблюдая за своим командиром.
– Больше не повторяю. Если через три минуты не выполнишь приказ, расстреляю, как саботажника!
Курнышев подоспел вовремя и властно осведомился:
– В чем дело, капитан?!
Тот и на Курнышева голос поднял, но, встретившись со спокойным и твердым взглядом, сбавил тон и объяснил ситуацию. Курнышев приказал мне:
– Отчаливай, сержант!
– Я доложу командиру дивизии!
– Да хоть самому господу богу!
– Вы не имеете права так поступать при подчиненных!
– Послушай, капитан, ты можешь дать заряжающему команду сунуть в казенник сразу два снаряда?
– Что за чепуха?!
– Значит, не можешь? Так и я не могу приказать сержанту поставить на паром лишний груз!
После этого инцидента, оставившего горький осадок, капитан артиллерист в наши дела не вмешивался.
Близился вечер. Теплый, с сизой дымкой. Сейчас бы где-нибудь на лесном озере ловить окуньков, уху сварганить с перцем да укропчиком. Или сидеть под яблонькой возле хаты да попивать из поющего самовара золотистый чаек. Сказка!
А тут война. Гибнут люди. На том берегу ни днем, ни ночью не стихает бой. Последняя погрузка. Капитан Курнышев уверил:
– Сплаваете еще разок – и баста. Пойдете отдыхать. Не потревожу до самого утра. Отсыпайтесь!
Погрузили отделение автоматчиков, две полевые кухни. Благополучно пересекли реку, разгрузились. И тут подбегает санинструктор Нина. В огромных глазах ее радость и тепло, на щеках от улыбки милые ямочки. Только и проговорила:
– Я будто чуяла, что ты приплывешь!
Много раненых. Тяжелых помогли погрузить бойцы отделения, ходячие взобрались на паром сами. Тесно. Мое место на корме. Отсюда легче командовать – справа греби, слева табань. Нина опустилась рядом с раненым старшиной. У него перевязана голова, левое плечо и рука. Без сознания. Порывисто дергается, пытаясь встать. Нина удерживает его и что-то приговаривает. Она заметно осунулась, поглядывая на меня, виновато улыбалась.
Когда достигли середины реки, на увал выползла самоходка и открыла огонь. Паром в этот тихий вечерний час был на реке единственной мишенью. Снаряды падали в воду то спереди, то сзади, то с боков. Ребята налегли на весла, понимая, что наше спасение в маневренности. И мы бы, наверное, проскочили, если бы фашисты не применили бризантные снаряды. Они оглушительно лопались над головой и сыпали сверху горячие осколки. Попал осколок в тяжелораненого старшину – опять в голову. Выпустил из рук весло и повалился в воду боец Трусов. Легкораненые, те, кто посмелее, попрыгали с парома. Ойкнула Нина, схватилась за грудь. В глазах ужас. Упала на мертвого старшину. Глаза ее так и остались открытыми, хотя уже ничего не видели. Я было кинулся к ней, но лопнул еще один снаряд. Левую ногу пронзила нестерпимая боль. Я упал на паром и потерял сознание…
Первой мыслью, когда я пришел в себя, была мысль о Нине. Я вдруг отчетливо увидел ее полные ужаса глаза и застонал не столько от боли, сколько от сознания того, что Нины больше нет.
Я лежал в палатке. Батальонный врач Петрулевич, склонившись надо мной, промывал рану спиртом. Словно издалека донесся до меня его ласковый голос:
– Вот и славно! Ничего, потерпи малость, сейчас забинтую.
В медсанбат меня привезли уже ночью. Сразу положили на операционный стол. Миловидная девушка прикрыла рот и нос пропитанной хлороформом марлей и попросила, как маленького ребенка:
– А теперь мы посчитаем. Раз, два… Вслух, вслух.
Стал считать вслух, добрался до двенадцати и надолго провалился в забытье. Когда открыл глаза, не сразу сообразил, что со мной… Лежал на спине, видел светлое утреннее небо. Мягко потряхивало – значит, куда-то везут. Услышал тарахтение колес о булыжник – везут на пароконке. Лежу на скошенной траве. Увядая, она хорошо пахнет, как у нас на покосе. Голова гудит, во рту противно, тошнота подступает к горлу. Левая нога нестерпимо горит. Я застонал. Надо мной склонилось участливое морщинистое лицо пожилого усатого солдата. Он достал краснобокое яблоко, обтер о гимнастерку и протянул мне:
– На, пожуй. После наркоза завсегда мутит, по себе знаю.
Живительный яблочный сок освежил рот, и мне в самом деле полегчало. За всю дорогу возница не обмолвился больше ни словом. Только мурлыкал себе под нос украинские песни.
К вечеру приехали в Люблин. Госпиталь размещался в здании из красного кирпича, где раньше была гимназия. Два дюжих санитара перевалили меня на носилки и затащили на третий этаж в маленькую комнатушку – палату. Числился я тяжелораненым. Тех, у кого раны полегче, устраивали в коридорах: госпиталь был переполнен.
Палата совсем маленькая, но в нее как-то ухитрились втиснуть четыре койки. Две из них пока пустовали, на третьей лежал старшина с тяжелым ранением в живот. Он мучился от болей, скрипел зубами и шепотом матерился или тихо и жалобно пел. Всегда одну и ту же песню: «Ой, Днипро, Днипро, ты широк, могуч, над тобой летят журавли…»
За окнами забухали зенитки. Снова стервятники. Как они надоели за войну. Но одно дело пережить налет здоровому, другое – прикованному к койке. Те же дюжие санитары молча отнесли меня в убежище, а после налета подняли в палату. От толчков на лестнице нога разболелась нестерпимо.
И я зарекся – в следующий раз отошью санитаров. Старшина, точно угадав мои мысли, посоветовал:
– А пошли ты их к бису! От прямого попадания и в убежище не спасешься. Давно воюешь?
– С первого дня.
– О! – воскликнул старшина. – Да нам с тобой сам черт не брат! Мы и похуже видели кое-что, га?
Утром в палату принесли двух обгоревших танкистов. На их руки и лица было страшно смотреть. Сестра заботливо уложила их, накрыла до подбородков простынями.
Каждый день палату посещала пани Ядвига, маленькая, чистоплотная интеллигентная старушка. Она хорошо говорила по-русски, почти без акцента. Вообще пожилые люди в Польше почти все знали русский язык.
Пани Ядвига приносила в туеске спелую черешню, потом яблоки и груши. Расспрашивала о Советском Союзе. Помогала нам – то подушку подправит, то простыню подоткнет, то воды принесет.
Пани Ядвига была одинока. Муж умер перед тридцать девятым. Два сына сгинули без вести, когда фашисты напали на Польшу.
Старшина обнадеживал старушку, уверял ее: найдутся сыновья. На войне всякое случается, даже после похоронки некоторые объявляются. Могли и в плену затеряться. Да мало ли что могло с ними приключиться. Но непременно живы! У пани Ядвиги по-молодому блестели глаза, и она, кажется, начинала верить в то, что говорил старшина. После ухода старушки разгорался спор: танкист осуждал эту затею – зачем бередить чувства старой женщины? Она уже привыкла к потере. И ясно же – никогда сыновья к ней не вернутся. Были бы живы – дали бы о себе знать. А новое разочарование убьет ее. Старшина возражал: человек всегда должен жить надеждой!
В конце августа тяжелораненых, в том числе и меня, отправили в глубокий тыл. Была остановка в Гомеле. Потом повезли дальше. Куда? Было бы здорово, если на Урал. Но привезли нас в столицу Армении Ереван. Куда занесло! Там пробыл я до февраля сорок пятого и был демобилизован как инвалид войны.
…И вот снова Кыштым. Город казался постаревшим и как будто меньше и ниже стал. Навидался всяких городов, вот теперь и сравнивал. И одноэтажный, и улочки косогористые, и леса вокруг дикие. А все равно дороже всех на свете! Родной!
Взволнованный, вышел с вокзала. Гляжу, к станции спешит женщина. Росточка небольшого, пожилая и вроде знакомая-знакомая. Пригляделся – да ведь это Маргарита Федоровна Менщикова, наш добрый гений из педучилища! Сразу и не узнать – похудела сильно, усохла.
– Миша! – обрадовалась она. – Вот встреча-то! Ранен?
– Было…
– Заходи в училище. Непременно! А сейчас извини – спешу на поезд. Еду в Челябинск на совещание. Я теперь директор.
Первая встреча на кыштымской земле и такая приятная. Доброе предзнаменование.
Дома меня не ждали. Письма не написал, телеграмму не отбил. Доковылял до родной косогористой улочки, остановился у ворот отчего дома. Перевел дыхание, не в силах сдержать волнения. С замершим сердцем нажал кольцо-щеколду. Калитка отворилась, впуская во двор. Справа окно. Возле него испокон веков стояла швейная ножная машинка, мама часто на ней работала. Шагнул, глянул в окно, и надо же – мама сидела за машинкой! По наитию или услышав, что скрипнула калитка, она подняла голову и увидела меня. По-моему, не поверила своим глазам. Закрыла их, чтоб снять наваждение. Открыла вновь и быстро встала. Не успел я дошагать до сеней, как мама, плача, упала мне на грудь.
С отцом увиделся только на другой день. За годы войны он сильно сдал. Обнял меня и прослезился.
– Живой! – проговорил он, смахивая слезу. – В какой кутерьме побывал – и подумать страшно…
– Всяко было, отец.
– Ну, слава богу, вернулся. Нога-то ничего? Своя?
– Своя, батя.
– И ладно. А мы с матерью чуть что – как у нас там Минька? Нарыбачу окуньков, уху сварим – вот бы Минька с нами. Осенью ставили кадку с брусникой в подпол, тяжело все же, и опять – Минька бы помог. А баушка, когда помирала, шибко жалела, что больше не увидит тебя.
Я вернулся домой накануне Победы. Так окончилась моя военная одиссея.
С тех пор минуло более трех десятилетий. Но никакое время не обесценит и не сотрет пережитое. Оно напоминает о себе постоянно – бессонными ночами, нудными болями в ноге перед ненастьем, письмами фронтового командира Курнышева, дотошными расспросами внука, обостренной памятью о друзьях, не вернувшихся с поля боя… И чем дальше, тем чаще и больнее.
Да, все это было.