Текст книги "Рубежи"
Автор книги: Михаил Аношкин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
На юге громоздятся горы – синие-синие, лесистые и таинственные, будто из другого мира. Меж гор, где-то у самого горизонта, сочится сизый дымок, клубится к небу и там распыляется.
– Видишь? – тронул меня Петька за Плечо, показывая на дым. – Карабаш.
Мать честная! Вон он где, оказывается. С пеленок о нем слышал, поскольку там медь добывают. У Глазка там тетка живет, и он ездил к ней в гости. Затаился в горах Карабаш, а дым его выдает.
Возле избушки, под прохладным ветерком, отдохнули, закусили. В ней обитал сторож-наблюдатель. Появлялся здесь летом, когда наступала пора лесных пожаров, палов, как у нас говорят. Увидит где-нибудь подозрительный дымок, покрутит ручку телефона, вызывая лесной кордон, и докладывает: в таком-то квадрате признаки пала. Но в тот день, когда мы здесь были, сторож отсутствовал: видно, куда-то отлучился или время дежурств еще не пришло.
Борис спустился вниз и вернулся с двумя пучками травы. В одном пучке черемша – горный лук. Он такой же, как огородный, только перышки у него тоньше и на вкус слаще. В другом – кислица. Стебель ее надо очистить от верхней жесткой пленки, и откроется тебе сочная кисло-сладкая мякоть. Объедение!
Сидели на горе наедине с небом, выше нас уже ничего не было, разве что облака. Даже коршуны, по-моему, на такую высоту не поднимались. Ели черемшу с хлебом и кислицу. Смотрели вдаль, и ничто нам не мешало ощущать громадность и необъятность мира, его непередаваемую красоту.
Потом Петька показал на запад, в междугорье:
– Во-он озерко, видишь? Это Разрезы. Туда мы и пойдем.
В демидовские времена там пробили шахту, чтоб руду добывать. Но руды оказалось мало, шахту затопили водой, и образовалось озеро. Между Разрезами и Кыштымом – горы Сугомак и Егоза. С этой незнакомой стороны они казались непривычными, незнакомыми, пугающе чужими. И на душе неспокойно – отгородили от дома.
Путешествие прошло без приключений, ружья ни разу не выстрелили. Домой заявились ночью. У ворот поджидала мать. Извелась вся. Какие только страхи за меня не обуревали ее. Она, возможно, наплыла бы на Петьку за то, что припозднились, но вовремя появилась бабушка и радостно хлопнула в ладоши:
– Вот и заявился! Устал, поди?
– Н-е-е-е…
– Что уж не. Петюшк, – Петька был ей таким же внуком, как и я, – не путался он под ногами?
– Он молоток!
– Вот видишь, – сказала бабушка маме, – а ты его все младенцем считаешь.
Отец спал. Мать обиделась. Она изнервничалась, а ему хоть бы что! Мой приход, громкий разговор разбудили отца. Мать горько упрекнула:
– Пень ты бесчувственный!
– Ты чё, мать? Он же мужик и с мужиками в горы ходил. Он же сейчас на седьмом небе, он сегодня мир открыл, а ты ругаешься. Я и сам до сих пор помню, как первый раз на Сугомакскую гору забирался.
Мать потихонечку плакала, но не от обиды, конечно. Поход завершился благополучно, зря она так расстраивалась.
5
Летом мы с Николаями пропадали на озерах.
Первая половина тридцатых годов была голодной. Подолгу простаивали в очередях за хлебом. Собственно, не за готовым, хлебозавод только строился, за мукой. Каждый был сам себе хлебопек. Огородной картошки хватало до весны, а других запасов не было. Соленые грибы и моченую бруснику за продукты не считали, от них сыт не будешь. Особенно туго приходилось многосемейным, Бессоновым, например. У них было семеро ребят, а работал один дядя Петя. Тетя Тоня едва управлялась с домашним хозяйством – всех надо накормить, обуть, одеть, обстирать. Потому у них в доме рыба никогда не была лишней.
У меня к рыбалке сохранялось романтическое отношение – ночевки у костра, азартное ожидание клева, тайное соревнование: кто больше поймает и крупнее. А Колька Бессонов – это совсем другое.
Уйдем, бывало, на озеро с ночевкой, чтобы порыбачить и на вечерней зорьке. Дневной ветер стихает, озеро успокаивается: в эти часы хорошо похватывают окуни и чебаки. Лесные озера отменны еще и тем, что можно ловить рыбу с берега. На Сугомак-озере, скажем, или на заводском пруду на берегу можно простоять весь день и на уху не надергать. С лодки другое дело, но где ее взять, лодку? На лесном же озере в любом месте клев. Порой цеплялись и крупные окуни.
Доберемся до озера, например, до Теренкуля. В первую очередь вырубим удилища. В густых сосняках деревья наперегонки тянутся к свету и совсем не прибавляют в толщине. Выживают только сильные, хилые засыхают на корню. Продерешься в такой сосняк, облюбуешь засохшую тоненькую сосенку, высотой метра в два, а то и подлиннее. Лучшего удилища и не надо – сухое, легкое, гибкое. Ошкуришь быстренько – и готово. До сумерек нарыбачишься досыта. Заводишь костер и начинаешь колдовать над ухой. Брали с собой ведро или котелок, картошки, луку, перцу и укропу. Мы с Глазковым отдавали в уху весь вечерний улов. Колька Бессонов отходил в сторонку, рвал крапиву и заворачивал в нее свою рыбу. Чтоб не попортилась.
– Ты чё? – спрашивал Глазок.
– Варите с Мишкой, я не буду.
Мы сварим уху, достанем ложки. Бессонов отодвинется в сторонку, вытащит ломоть черствого хлеба, круто посолит его. В эмалированную кружку наберет озерной воды и начнет по-своему ужинать. А у нас уха в рот не лезет.
– Ну ты чё в самом деле? – нервничает Глазок.
– Я так. Ешьте…
– Может, у тебя ложки нет? – спрашиваю я. – Так у меня две.
Колька поупрямится, поупрямится, но вкусный въедливый запах ухи, аромат укропа агитируют полуголодного Кольку сильнее нас.
После ужина, прижавшись друг к другу поплотнее, чтоб не продрогнуть, умещались на подстилке из папоротника. Бессонов виновато признавался:
– Вам хорошо. Принесете на уху – и ладно. Мне мало. У нас каждому по рыбке, вот уже и десять рыбок. А по три – тридцать. А чё это – три рыбки? Рази много?
Мы и без его объяснений это понимали, никогда не корили. Иногда подкладывали ему из своего улова… Вообще у Бессонова рано проявилась эта завидная струнка – забота о своей семье. Зимой он тоже никогда праздно не шатался по улице. Бегал на лыжах в лес и ставил петли на зайцев. В окрестностях Кыштыма их расплодилась прорва. Настоящие охотники на зайцев и не ходили. Лесной козел, сохатый, глухарь – это да. А заяц вроде сорняка в огороде. А Колька ловил их, мясо ели, шкурки сдавали в заготпушнину.
Походы на озера с ночевкой – дело обычное и желанное. Весной манил Травакуль, озеро за Нижним Кыштымом, начало большого озера Иртяш. На Травакуле раньше начинал клевать чебак. Туда устремлялись и стар и мал. Есть там так называемая лабуза – зыбкий ковер из разных трав с сильными корнями и мелких, карликовых березок. Ковер надвинулся на озеро метров на полтораста, а местами и больше. Когда идешь по нему – пружинит, как резина, и вода доходит до щиколоток. В мае под ковром еще держится лед. Возле кромки в облюбованном месте соорудишь настил из хвороста и разных жердочек: ноги не в воде и присесть можно. Приходили с вечера, жгли костры.
Три самых ярких впечатления остались от тех походов: ночи у костра, сама рыбалка и возвращение домой. Мы раскладывали костер. Редко кто к нам присоединялся. Разве какой одинокий рыбак, которому лень да и не к чему палить отдельный костер. Мы мечтали или переживали заботы взрослых. У Бессонова мечта приземленная.
– Щуку бы, ребя, поймать, – разводил он руками. – Во! Я б ее, зубастую, за жабры и на берег!
– Леска порвется, – сомневался Глазок.
– А я подведу тихонечно, прыгну на нее – и готово! Не уйдет, попалась бы только!
– А у нас козленка собака задрала, – печалился Глазок. – Кудряшовский Полкан.
Глазковы одни в нашем околодке вместо коровы держали коз.
– Зверюга, – соглашался Бессонов. – Я хотел бабахнуть из ружья – штанину он мне распластал. Так Кудряш на меня с палкой. Матушке жаловался, чтоб она у меня ружье отобрала. Как же!
– А что, – встревал я, – вдруг в Егозе руды всякой полно?
– Запросто! – уверенно соглашался Бессонов. – Может, похлеще, чем у Магнит-горы.
– Вот бы, – вздыхал Глазок, – заводище бы отгрохали, только держись.
Но никакой руды в Егозе не обнаружили и заводища не отгрохали. А мы мечтали об этом.
Наговорившись досыта, укладывались у костра и просыпались утром от холода. А тут еще надо на лабузу идти, ноги в холодной воде мочить. Брр! Но идешь, торопишься, потому что истые рыбаки уже заняли свои места. Слышно, как посвистывают удилища – это когда размахиваются и забрасывают леску в озеро.
Рассядемся недалеко друг от друга на кромке лабузы, и начинается азартное соревнование. Вот Глазок насторожился – закачался поплавок, пошел в сторону. Колька – рразз – тянет удилище. В воздухе мелькнет серебристый чебак. Глазок поглядывает на нас победно. Но тут и у меня нырнул поплавок и не вынырнул. Рразз! Тоже чебак, да покрупнее, чем у Глазка. Бессонов своих чебаков таскает деловито, на нас и не смотрит. Забота у него одна – наловить как можно больше. Будешь глазеть по сторонам – много не наловишь!
Клев обрывается к полудню. На озере разгуливает крупная волна. Какая уж тут рыбалка! Выбираемся на берег и считаем трофеи. Конечно же, всех переплюнул Бессонов. Перегнать его нам никак не удавалось.
Пора домой. Это не так-то просто. От озера до Верхнего Кыштыма всего километра четыре, ерунда, не расстояние. Дело во вражде между нижнезаводскими «киргизами» и верхнезаводскими «гужеедами». Кто придумал эти дурацкие клички, откуда взялась эта вражда, не могу объяснить, видно, повелось еще с царских времен.
Поэтому мы, «гужееды», возвращаясь домой, выбирали такую тропку, о которой не подозревали бы враги.
Озеро было полосой нейтральной. Тут драк не учиняли. На равных ловили рыбу, на равных куликали ночи у костров. Но стоило отдалиться от озера, как нейтралитет переставал действовать. Вступала в силу необъявленная мальчишеская война.
Опасность при возвращении состояла, во-первых, в том, что «киргизы» отбирали у нас улов и рыболовные снасти, а во-вторых, стычки часто кончались драками с кровопусканием.
Пробираемся глухими местами, на дорогу не высовываемся. Впереди Бессонов, за ним Глазок, замыкаю я. У Бессонова слух и нюх, что называется, собачьи – прирожденный охотник. Он безошибочно выбирал направление, проводил сквозь заросли уверенно и всегда точно к графитовой фабрике. А здесь мы почти дома, это уже владения верхнезаводских ребят.
Но не всегда наши шныряния по зарослям оказывались удачными. Нижнезаводских бог хитростью тоже не обделил, и они стали устраивать засады в глухих местах.
Был жаркий полдень. Знойное марево переливалось в расплавленном воздухе. В лесу прохладнее и пахло смолой. У Бессонова по вискам текут ручейки пота. Беспокоится – как бы на такой жаре не испортилась рыба. Шагает споро, мы еле поспеваем за ним. Впереди в солнечном мареве замаячила еланка. Пересекать ее не стали, а двинулись в обход. И надо же – именно на этой еланке устроили нижнезаводские хитрецы засаду. Может, и не на нас, кого-то другого ждали, но первыми-то на них нарвались мы. Они ждали на еланке, а мы рванули полукружьем. Поняв, что мы уходим, пятеро ребят во главе с Сергеем Головинцевым, вихрастым конопатым заводилой, помчались нам наперерез. Глазок ткнул Бессонова:
– Ну ты чё? Айда беги!
Я тоже навострил лыжи. Попробуй-ка померяться с ними силами: и рыбу отнимут, и морду набьют. Но Колька Бессонов бежать не собирался. Он выбрал сучок поувесистей, вышел на еланку и крикнул нам:
– Опупели, что ли? Хватай палки. Мы их сейчас отлупим за милую душу.
Встали мы с Бессоновым рядышком, у каждого в руках по корявому сучку. «Киргизы» рассчитывали, что мы дадим тягу, и такой оборот не предвидели. Потому растерялись и остановились шагах в пяти. Серега кулаком вытер сопли и сказал:
– Гужееды-самоеды, дураки! Гони рыбу!
– Гони монету, которой нету! – усмехнулся Бессонов.
– Ах ты, оглоед, еще шеперишься? Чё не рыбачили у себя, а к нам приперлись?
– Ндравится так, – задирал Бессонов.
– Бей их, ребя! – заорал Серега и первым кинулся на Бессонова. Колька изловчился и вытянул Серегу дрыном вдоль спины. Тот взвыл от боли и отступил. Бессонов замахнулся еще раз, и Серега побежал. Мы тоже дружно замахали дубинами, и войско Сереги с позором ретировалось.
Серега далеко не убежал. Удар по спине, видимо, был силен, и Головинцев свалился в траву, корчась от боли. Войско его притихло. Глазок заорал:
– Чё, получили сдачу? Алля-лля-я!
– Теперь тикать! – сказал Бессонов и первым набрал скорость.
Отдышались у графитовой фабрики. Свалились на полянку, успокоили дыхание, дали роздых ногам.
Конечно, не всегда мы выходили победителями из схваток. На войне как на войне. Доставалось и нам. И синяки зарабатывали, и улов теряли. Улов-то еще ерунда. Хуже, когда оставались без крючков. Рыболовные крючки ценились на вес золота. В магазинах их не продавали. Покупали у старьевщика, прижимистого татарина.
Занимались и охотой. Ружья у нас были. После гражданской войны старые трехлинейные винтовки переделывали на дробовики. Высверливали стволы до двадцатого калибра, расширяли казенник. Вот и дробовик. Все остальное как у винтовки – и затвор, и приемный магазин, и приклад. Такой дробовик был и у моего отца. Пользоваться им он мне разрешал. Обычно, когда я возвращался из леса, отец проверял, чистил ли я ствол после стрельбы. Если нет, то говорил:
– Портится ружье-то. Ты уж лучше не бери, коль лень чистить, а то ведь ни тебе, ни мне.
Весной бывали на Разрезах. В половодье вода заполняла ложбинки и болота. В них отдыхали перелетные утки. Но удача не часто баловала нас. К болоту бесшумно подойти невозможно, а в скраде сидеть муторно.
Осенью охотились на рябчиков и копалух, а позднее – на белку.
Однажды мы с Глазком забрались далеко в Урал, к Осиновой горе. Набродились до гудения в ногах. Вдруг, откуда ни возьмись, гроза накатила, да свирепая такая. Вмиг кругом потемнело, словно ночь наступила, и полил дождь. Да что там дождь – ливень! Прихватил он нас на горе – ни леса, ни кустарника. На наше счастье неподалеку навис козырьком камень-шихан. Туда мы и нырнули. Ливень нас не доставал, зато щедро обдавало водяной пыльцой. Внизу присмирел под ливнем темный лес. Дальняя гора укуталась в серую тучу. Мокрое небо чуть ли не за шихан цеплялось. А гром рокотал так басовито и раскатисто, что мурашки по коже бегали.
Гроза пронеслась так же быстро, как и накатила. Брызнуло радостное солнце – и лес, и трава, и камни заискрились, заиграли радугой. И такая буйная радость охватила нас, что, не сговариваясь, заорали, что есть мочи:
– О-го-го-го-го-о-о! Ага-га-га-га-а-а!
И понесся наш вопль по распадкам и логам, по лесам и еланям. Зазвенел в выси чистым эхом:
– Ага-га-а-а-а-а-а!
А потом пели песни.
В другой раз, осенью, мы, уже втроем, забрели в эти места и решили заночевать. На еланях островерхо высились зароды сена. Обычно в их основании шатром ставили распорки, благодаря которым внутри каждого зарода образовывалось что-то вроде балагана. Туда можно было залезть через отверстия, оставлявшиеся для вентиляции. Сено с Урала вывозили зимой, по снегу. В холодное время балаган в зароде – самая лучшая лесная гостиница: тепло, сухо и ветер не продувает.
На ночевку мы остановились на покосном становище. Тут и камни для костра остались на месте с лета, и дрова запасливыми хозяевами заготовлены впрок, и шалашик из ветвей сохранился, и зароды рядом – спать можно и в них.
Разложили костер. Тьма отступила, лес загустел. Расселись на чурбаках возле огня. За день-то и не сосчитаешь, сколько отмахали. Думали, дотянем до становья и замертво уснем. Но темнота вокруг костра, россыпь звезд на густо-синем небе настроили на романтический лад. Колька Глазок стал вспоминать слышанную где-то историю о том, как в теплых океанных краях моряк очутился на необитаемом острове – вот житуха, наверное, была! А Бессонов сказал, что это пустяк, книжка про то есть, «Робинзоном» называется. А слышали мы или нет, что одному слону человечий мозг пересадили – вот это чудеса! Потом про японцев говорили. В те годы появились кинофильмы о стычках на дальневосточной границе, и все мы кипели ненавистью к самураям. Мне приморские края виделись совершенно необыкновенными: и природа там непонятная, раз дикий виноград растет и водятся тигры, хотя и морозы знатные; и люди особенные – непугливые в опасности, добродушные и хлебосольные, но хитрые и непримиримые к врагу. Я тогда как раз прочитал «Дерсу Узала». В тот вечер на становье прибился врач Сергеев, заядлый охотник. Человек он был в Кыштыме известный. Нас, конечно, не помнил – мало ли таких огольцов лечилось у него?
– Не выгоните? – спросил Сергеев, присаживаясь на пенек, чуть поодаль от костра.
– А чё выгонять-то? – удивился Бессонов. – Места хватит.
– Не боитесь одни? – Сергеев уложил к ногам берданку, снял ягдташ. В нем что-то пучилось – добыча, наверное.
Мы переглянулись – зачем такой наивный вопрос? Мы себя детьми не считали. Если б боялись, разве сидели бы у костра, в глухомани, в нескольких десятках километров от ближайшего жилища? Врач, видимо, угадал наши мысли, улыбнулся:
– Ну, ну! Подстрелили что-нибудь?
И снова спросил, по нашим понятиям, не то. Нельзя рыбака про улов спрашивать, пока он не кончил. Разве можно ответить прямо – поймал, мол, двадцать штук. После этого удачи не будет. Верная примета. То же и на охоте. Есть у нас трофеи или нету – дело наше.
Сергеев сказал:
– А я двух рябчиков взял. Больше не стал. Уж очень они доверчивые. Уставятся на тебя, как на друга, а ты по ним из берданы. Вы ужинали?
– Аха.
– Что-то незаметно. Давайте-ка из моих рябчиков сварганим суп, а? У меня все есть.
И, не ожидая нашего согласия, Сергеев исчез в ближайшем березнячке, будто провалился в темноту. Вернулся с ведром, закопченным от долгого употребления. Дужка смастачена из витой проволоки. Знакомы, стало быть, ему здешние места. Сунул Бессонову три картофелины:
– Ножик-то есть?
Колька даже поперхнулся дымом папиросы. Он что, этот доктор, не знает, что нет охотника без ножа? А может, считает нас несерьезными, невсамделишными охотниками?
Сергеев быстро опалил на костре рябчиков, освежевал и послал Глазкова к ключу за водой. Через несколько минут суп уже варился. Когда он поспел, Сергеев достал из ягдташа фляжку, налил в стаканчик спирту.
– С устатку. А вам, мужики, еще рано.
Мы начали орудовать ложками. Суп получился не ахти какой наваристый, но после нашего скудного ужина был очень кстати.
После трапезы Сергеев лег на спину возле костра, закинул руки за голову и некоторое время лежал молча. Потом спросил:
– Лет по шестнадцать вам, а то и меньше?
– По шестнадцати, – сердито отозвался Бессонов. Приврал: мне было шестнадцать, а им еще нет. Но они были рослее.
– А уж курите. Прямо скажу – дуралеи. Вы только подумайте – какой здесь воздух! Вдышитесь, понюхайте его, как дегустаторы, – чудо! И смолой попахивает, и увядшей травой, и откуда-то черемухой тянет, и грибами, и дымком костра. Озону сколько! Братцы, это же эликсир бодрости! А вы поганью легкие забиваете, добровольно в себя отраву втягиваете.
Бессонов нахмурился, но папиросу потихонечку спрятал – сунул под камень. Я свою бросил в огонь. Глазок же смолил вовсю: его докторские слова не тронули. Даже возразил:
– Дедуня мой курил – еще как! А до семидесяти дожил!
– Запросто мог бы и до ста, если бы не курил.
Глазков промолчал. А доктор продолжал:
– Сто лет прожить – это ведь немного, сущий пустяк. У человека в организме заложены такие могучие силы, которые вполне могут обеспечить энергией минимум на двести лет. К сожалению, мы еще не научились ими пользоваться.
– А человека можно сделать невидимкой? – спросил я.
– Нельзя, это из области фантазии. А продлить жизнь – это реально.
– Фашисты с войной придут и эту укоротят, – хмуро усмехнулся Бессонов.
– Да, это парадокс, трагический парадокс, – согласился Сергеев. – Человек учится убивать человека. Когда-нибудь настанут времена и человека, только подумавшего о войне, будут сажать в сумасшедший дом.
– А война будет? – спросил Глазков.
– Чего не знаю, того не знаю. Во всяком случае, может быть. Не исключено. Эх, чем бы тратить ум и средства на это безрассудство, направить бы нам свои силы на изучение других миров.
– Каких таких миров? – встрепенулись мы.
– О, это чрезвычайно интересно! Мир бесконечен. Таких Галактик, как наша, не счесть сколько. И где-то в необъятном мироздании есть планеты, где живут разумные существа.
– Такие же люди?!
– Может, и такие, а может, и не такие. Главное – разумные. Кто-нибудь из вас Герберта Уэллса читал?
Мы переглянулись.
– Попросите в библиотеке и почитайте. Не пожалеете. Только у Уэллса пришельцы злые. А вот я думаю, что разумное не должно быть злым. Если и есть такие, то как исключение.
Мы проговорили чуть ли не до рассвета. И костер погас, и небо побледнело, и сильно похолодало.
…Военврач Сергеев погиб в конце войны.
6
Акрамов всегда появлялся в красном галстуке. Всегда – это я хочу подчеркнуть особо. Сложное текло время. И хотя вовсю дули свежие ветры перемен, но и затхлое выпирало из грязных щелей. Жили в Кыштыме кержаки – религиозные фанатики. Кое-где затаились обиженные революцией – шипели из-за угла. В глаза прямо не глядели, юлили, заискивали, а камень за пазухой держали. Потому и в школе учились разные дети: наущаемые родителями, они по-разному относились к красному галстуку. Были и такие, что при удобном случае шпыняли пионеров, таскали за галстук, называя его удавкой. Акрамов наперекор всему галстук носил каждый день. В нем он чувствовал себя, по-моему, мобилизованным, что ли. Вроде на особом положении, ответственным за порядок. На переменах расхаживал по коридору, всегда появлялся, где заваривалась потасовка или назревал конфликт. Его побаивались даже отчаянные хулиганы, хотя он никогда рук в ход не пускал. Однажды прижали его в туалете два старшеклассника-верзилы. Они курили украдкой, а Акрамов сделал им замечание. Тогда верзилы придавили худенького ершистого паренька к стене и стали измываться над ним. Акрамов молчал. Потом никому не пожаловался. Однако, застав курильщиков за запретным занятием, снова одернул их. Те остолбенели: мало получил в тот раз? Но, переглянувшись, ретировались и потом старались не попадаться ему на глаза.
Я враждовал с одноклассником Курицыным. Он вообще был нахалом и забиякой. А на меня почему-то взъелся особо. Стычки наши проходили с переменным успехом, потому что Курицын сильным не был, а брал больше нахальством. Но однажды он меня так крутанул, что я полетел винтом и, чтобы не упасть, вытянул вперед левую руку, намереваясь опереться о стенку. Кисть руки выскочила из сустава, резанула дикая боль, в глазах потемнело. Подбежал Акрамов, вправил мне кисть. Потом взял за руку Курицына, отвел в сторонку и что-то ему стал втолковывать. Не знаю, что он говорил, но после этого случая Курицын долго обходил меня стороной. Я два дня не ходил в школу: бабушка отпаривала руку в горячем мху.
Акрамов позвал меня на пионерский сбор. Я, конечно, волновался. Гостей усадили в сторонке. Пионеры в белых рубашках и блузках, в красных галстуках построились в две шеренги; заиграл горн, ударили барабаны. После марша по кругу они расселись на скамейки и начали диспут: «У нас и у них». Опять открытие для меня – мир велик и неодинаков. Он делится на «них» и на «нас». Они – это капиталисты, у них много людей сидит без работы, не все мальчишки и девчонки бегают в школы, вместо масла подают пушки (здорово, но не совсем понятно – как это на стол можно подать пушку?). А мы – это Советский Союз, у нас для всех есть работа, строится новая жизнь без бедных и богатых. Тут все было понятно, потому что мы сами все видели. Строили эту жизнь наши отцы и матери, старшие братья и сестры.
Пионерский сбор открыл мне такие горизонты, о которых я и не подозревал. Я был потрясен так же, как тогда, когда впервые забрался на вершину Егозы. А может, и сильнее.
Школа тех лет только нащупывала свои пути. Рождались новые формы и нередко умирали, не успев обрести прав гражданства. Такой однодневкой был бригадно-групповой метод обучения.
В нашем классе было пять, или шесть больших столов. За каждым сидела бригада учеников. Учились по принципу – чья бригада лучше. Вот как это выглядело. Идет урок русского языка. В руках у учительницы секундомер.
– Кто из первой бригады? – спрашивает учительница.
– Назаров! – отвечает бригадир. Встает маленький лобастый Назаров и, не моргая, смотрит на учительницу.
– Возьми, Коля, книгу, открой на седьмой странице. Открыл?
– Открыл.
– Читай, – учительница пускает секундомер.
Коля начинает частить – на чтение нужно затратить как можно меньше времени. Закончив, смотрит на учительницу.
– Глотаешь окончания, Коля. Слова пропускаешь. Читать надо быстро, но вразумительно.
Затем читают представители других бригад. Выигрывает тот, кто прочитал текст быстрее, выразительнее и, конечно, без ошибок. Судьей была учительница, но она позволяла вмешиваться и ученикам. Охотников поспорить всегда хватало. Оценку получал не чтец, а вся бригада.
Вслух читали пьесы. Начинала бригада, которой доставалось первое действие, остальные слушали. Потом вторая.
Так читали «Свои люди – сочтемся» Островского. Я был во второй бригаде. Сейчас уже не помню, кто в ней числился, кроме одной девчонки – Альки Сбоевой. Неказистая на вид, но самостоятельная и всезнающая, очень бойкая. Алька часто пела незнакомую песню «В гавани, далекой гавани…» Пела так, что сердце замирало.
Еще Алька рисовала. Как – это можно было увидеть в школьном зале, на выставке. Учителя говорили: талант.
Альке досталась роль Липочки, а мне – Подхалюзина. Я читал взахлеб. Алька поддерживала настроение. Мы увлекались, и учительница сердито стучала карандашом по столу:
– Не спешить, не спешить! С чувством, с толком, с расстановкой!
Альку переманили в первую бригаду братья Назаровы. Их трое, а верховодил Иван. Он умница: замысловатые арифметические задачи щелкал шутя, как орешки. Алька по арифметике хромала на обе ноги, а в нашей бригаде ей никто помочь не мог. Я терпеть не мог эти головоломные задачки, хотя и справлялся. У меня от них болела голова. И рассердился же я на Назаровых за то, что они переманили Альку. А им что до этого? Держались братья особнячком, в свою компанию никого не принимали – кержаки. Старообрядческие традиции тогда были еще сильны. Кержаки с мирскими не водились, редко роднились, табаком не баловались, из чужой посуды не ели и не пили и своей никому не давали. Если свою «опоганили» ненароком, то расколачивали вдребезги. И в пионеры Назаровы не спешили.
Со временем все, разумеется, рассеялось, как дым. Новая жизнь раскидала и стерла дикие кержацкие обычаи.
7
О звуковом кино я впервые услышал от Петьки. Он учился в ФЗУ на слесаря, ездил на практику. И там посмотрел звуковой фильм. Потом с азартом рассказывал, как это здорово – смотреть говорящее кино. И вдруг объявление: в Народном доме пойдет звуковой фильм «Встречный». Но ведь был конец учебного года. Петька пристал ко мне:
– Да ты чё, Михель? Что школа? Убежит, да? Ты и так перейдешь, я-то знаю. А тут звуковое! Ничего, один раз и прогулять можно!
И я прогулял.
Петька заметно повзрослел. Ездил на практику в Карабаш, на шахты. Меньше плел небылиц, солидно рассказывал, как в шахте темно, как клеть опускается в штрек.
– Петь, а что это – штрек? Яма?
– Темнота! Штрек – это коридор такой подземный, понял?
После окончания ФЗУ Петьку послали работать на шахту электрослесарем. Но пробыл он там недолго, вернулся домой. Автомашин в городе появилось изрядно, создавалась ремонтная служба. Вот Петр и стал ремонтником в гараже механического завода. А в июле отправили его на уборочную, на неведомую станцию Дема. Тетя Анюта, мать Петьки, осталась одна. Старший сын Василий жил своей семьей, средний служил в Красной Армии. Скучно и тоскливо тете Анюте. Получит от Петьки письмо и кличет меня:
– Минь, поди ко мне – от Петюшки весточка.
Спешу к ней в избу. Читаю вслух. Петька писал, что живет хорошо, работы хватает под завязку, научился курить, домой приедет не скоро: когда полетят белые мухи.
– Озорник! – вздыхает тетя Анюта. – Курить-то зачем? А ты, Минь, не кури. Отрава ведь одна.
– Ладно, тетя Анюта.
– Может, в подкидного сыграем? Али торопишься?
Я торопился. Друзья мои, Кольки, ускакали на пруд: лето дарило прощальное тепло. Ловили ракушки, протыкали их гвоздиками и кидали ввысь. В дырки попадал воздух, и ракушки свистели. Соревновались – у кого засвистит сильнее.
– Ладно ужо, иди. Прилетит весточка от Петюши, еще кликну.
Пришла весточка, но не радостная. Заболел Петька. Вернуться домой сам не может, даже письмо написать не имел сил, так скрутила окаянная болезнь. Другие написали. Тетя Анюта загоревала. Что делать? Поехал в Дему Василий. Привез младшего брата еле живым – краше в гроб кладут. От прежнего Петьки остался скелет, обтянутый кожей. Глаза тоскливые. Постелили на полу тулуп, положили на него еще чего-то для мягкости и уложили Петьку. Прикрыли стеганым цветным одеялом.
Прикатил из Свердловска брат тети Анюты Григорий. Он работал в гараже исполкома, был влиятельным человеком. Увез Петьку с собой, разыскал лучших врачей, и они сотворили чудо – выцарапали парня из когтей смерти.
Когда дядя Гриня привез Петьку домой, ходить тот еще не мог. Но глаза снова стали веселыми. Вся наша улочка побывала у тети Анюты. Приходил и дядя Миша Бессонов – бородатый, усталый и добрый. Больше молчал, опустив на колени тяжелые крупные руки. Уходя, сказал:
– Держи, Петьша, хвост трубой. А поправишься, поедем на Плесо окуней ловить.
– Поедем, – согласился Петька, улыбаясь. Тете Анюте Бессонов предложил:
– Ты ужо, Спиридоновна, заходь, коль что надо подпаять али починить. Сделаю.
Улочка жила своей размеренной жизнью. В теплые задумчивые вечера, управившись с домашними заботами, выходили мужики и бабы за ворота, рассаживались на лавочке возле чьего-нибудь дома. Кому не хватало места, приносил табуретку. Плели всякие разговоры про житье-бытье. А мы, мальчишки, мостились возле ног взрослых. Чего здесь не наслушаешься! Китайцы воюют с японцами, полыхает война в Абиссинии. Собираются отменить карточки на хлеб. Отец ездил на Уралмаш и встретился там с земляками-кыштымцами.
Любили мы свою улочку. Она и сейчас мало изменилась, разве что у каждого дома появились деревья.
8
Школа, в которой я учился, была семилетней. Пролетели годы, вступал в права июнь тридцать седьмого. Мои сверстники встревожились: что делать дальше? Терзал этот вопрос и меня. Бабушка высказалась определенно и без колебаний:
– Семь годков побегал в школу? Мно-о-ого! Отец твой всего две зимы ходил, а живет. И не хуже других. Да у нас в роду таких грамотеев, как ты, сроду не бывало. Робить, Минь, надо, на хлебушко зарабатывать. Отец-то в твои годы коногоном был…