Текст книги "Пробуждение"
Автор книги: Михаил Герасимов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Дальнейший его путь остается за рамками книги. Если раздвинуть эти рамки, то можно увидеть 24–27-летнего Михаила Герасимова командиром роты, батальона, полка, бригады новой армии. Он воюет против белогвардейцев и интервентов на Северном, Петроградском и Западном фронтах. Воюет доблестно – свидетельство тому два ордена Красного Знамени за боевые отличия в гражданскую войну. Окончив в 1922 году Высшие академические курсы при Военной академии РККА, Герасимов командует 5-й и 33-й стрелковыми дивизиями, служит в Генеральном штабе. Великую Отечественную войну начинает командиром 19-го стрелкового корпуса, затем он – командующий 23-й армией (Ленинградский фронт), заместитель командующего Калининским, 1-м Прибалтийским и 2-м Прибалтийским фронтами, в 1944–1949 годах – главный инспектор пехоты (с июня 1948 года – генерал-инспектор стрелковых войск) Советской Армии. В 1950 году генерал-лейтенант Герасимов оканчивает Высшие академические курсы при Высшей военной академии, но вскоре тяжелая болезнь прерывает его службу. В 1953 году он увольняется в запас. В послевоенные годы в «Красной звезде», журнале «Военный вестник» и других было напечатано немало его статей по методике боевой подготовки и использованию опыта войны в обучении войск. В июне 1962 года генерал-лейтенант М. Н. Герасимов умер, оставив рукопись воспоминаний о трех войнах, в которых ему довелось участвовать. Он успел написать две части воспоминании – о первой мировой и гражданской войнах; третья часть, посвященная Великой Отечественной войне, осталась незавершенной.
Книгу «Пробуждение», представляющую собой первую часть воспоминаний М. Н. Герасимова, делает ярким явлением в серии «Военные мемуары» и ее литературная форма. В этом отношении автор продолжает прекрасную традицию советской мемуарной литературы, унаследованную от Герцена, Лафарга, Короленко.
Желание передать читателю накал пережитых страстей, заинтересовать сокровищами памяти как можно более широкую читательскую аудиторию, увлечь и убедить ее побуждает мемуариста любой профессии добиваться наибольшей яркости повествования. Имеет значение тут и влюбленность в свое дело, при которой автор не может писать бесстрастно, вяло, равнодушно. Отсюда стремление к выбору самых надежных эмоциональных средств, к художественно-беллетристическому или публицистическому стилю, к сочетанию того и другого. Именно этим отличаются мемуары астронома и химика Н. А. Морозова, академика минералога А. Е. Ферсмана, революционерки В. Н. Фигнер, военных деятелей И. Э. Якира, В. М. Примакова, В. К. Путны, Г. Д. Гая, А. И. Верховского. Высокими художественными достоинствами отличаются и воспоминания М. Н. Герасимова. Написанные живым, ярким языком, они увлекают читателя. Автор воспроизводит самое жизнь со всеми ее тревогами, страстями, печалями.
«Художественное воспроизведение лиц и событий», живые, увлекательные очерки характеров В. Г. Белинский относил к важным достоинствам мемуаров[13]13
См. В. Г. Белинский. Собрание сочинений в трех томах. Том III. М.. ГИХЛ, 1948, стр. 803.
[Закрыть]. Искусство такого изображения современников дается не каждому мемуаристу: А у М. Н. Герасимова – это как бы органическое свойство его манеры писать. Десятки полнокровных образов солдат и офицеров, неповторимых в своей индивидуальности, встают со страниц его книги. В немалой степени их индивидуальность проявляется и в диалогах, умело воспроизводимых автором.
Эти качества сближают мемуары Герасимова с художественной литературой, но, конечно, не делают их беллетристикой.
«...Если писатель сумеет отвлечь от каждого из двадцати – пятидесяти, из сотни лавочников, чиновников, рабочих наиболее характерные классовые черты, привычки, вкусы, жесты, верования, ход речи и т. д.; – отвлечь и объединить их в одном лавочнике, чиновнике, рабочем, – писал М. Горький, – этим приемом писатель создаст «тип», – это будет искусство»[14]14
М. Горький. О литературе М., Изд-во «Сов. писатель», 1953, стр. 309.
[Закрыть]. Без такого обобщения нет искусства, но в мемуарах оно было бы недопустимой вольностью. Здесь никакой домысел, никакие прибавления к характеристикам героев и событий нетерпимы. Явления, людей мемуарист обязан изображать такими, какими они были в действительности, не видоизменять их характеристики ради художественного совершенства. Белинский, так ратовавший за изящную форму мемуаров, признавал их в первую очередь как произведения, «совершенно чуждые всякого вымысла, ценимые только по мере верной и точной передачи ими действительных событий»[15]15
В. Г. Белинский. Цит. изд., стр. 802.
[Закрыть].
Разница в способах обобщения в основном и составляет ту грань, которая отделяет воспоминания от художественной литературы. Мемуарист не может черты, подмеченные у разных лиц, соединять в одном образе или «исправлять» реально существовавшую личность. Он ограничен лишь правом выбора – каких людей, какие явления изображать, какие факты описывать. Разумеется, наиболее типичных представителей той или иной среды, наиболее типичные явления, отсеивая все то, что случайно, не отражает характера среды, эпохи, а потому и не имеет общественного значения. Фотографическое, протокольно-педантичное фиксирование всего подряд никогда еще не делало мемуары произведением литературы. Бальзак, может быть. в очень резкой, категоричной, но все же остроумно-яркой форме высказал мысль, не постороннюю и для мемуаров: «Нагромождение фактов – вернейший признак умственного бесплодия. Суть искусства в том, чтобы выстроить дворец на острие иглы...»[16]16
Оноре Бальзак. Собрание сочинений в 24 томах. Том 12, М., «Правда», 1960, стр. 310.
[Закрыть]. В отсевании ненужного союзником автора выступает и память. В. Г. Короленко не обо всем жалел, чего она не удержала. «Много лет прошло с тех пор, как читатель первого тома «Истории моего современника» расстался с его героем, – писал он, – и много событий залегло между этим новым прошлым и настоящим. В этом отдалении от предмета рассказа есть свои неудобства, но есть также и хорошие стороны. В туманных далях исчезает, быть может, много подробностей, которые когда-то выступали на первый план, в более близкой перспективе. Но зато самая перспектива расширяется. То, что сохраняется в памяти, выступает на более широком горизонте, в новых отношениях»[17]17
В. Г. Короленко. Собрание сочинений, том 6. М., ГИХЛ, 1954, стр. 7.
[Закрыть].
Сказанное вовсе не значит, что мемуарист должен заботиться только о крупных фактах и сторониться деталей. В иной детали заключено очень многое. У М. Н. Герасимова есть такая картинка. Выспавшись после весьма успешного ночного поиска, он идет к солдатам-разведчикам, думая, что они будут смотреть на него «по-особому, да и сами будут выглядеть по-иному». Но он был разочарован. Эти герои минувшей ночи словно забыли о том, что совершили: взводный Анисимов проверял чистку оружия после разведки, Голенцов рассматривал свою физиономию после бритья, остальные отдыхали и на Герасимова смотрели «как всегда». Здесь пучок деталей, но как они характеризуют русского солдата, совершившего подвиг и даже не подозревающего, что это подвиг! Никакими глубокомысленными рассуждениями не заменить эффекта этих конкретных штрихов.
Столь же сильной стороной книги является диалог. Право воспроизводить его у мемуариста такое же, как и право помнить детали. Ведь показать людей в действии немыми, бессловесными, нерассуждающими – не значит изобразить их правдиво, и насколько верна поднятая памятью деталь, не занесенная ни в какие протоколы, настолько же верным может быть и диалог. Недаром, вспоминая о давно минувших днях, люди в обычной житейской практике рассказывают, что по такому-то поводу сказал такой-то, как ему ответил другой, как отнеслись к этому разговору слышавшие его и т. д. Мысли, суждения, высказанные вслух и нигде не зафиксированные, часто объясняют действия и поступки людей, раскрывают их смысл и мотивы. Что останется от мемуаров Герасимова, если их освободить от диалога? Какими бессодержательными станут Муромцев, Голенцов, Бек и немногословный вахмистр Перекатов с его «Будьте благонадежны, ваше благородие».
Описать действительные события, воссоздать образы реальных лиц, не поступаясь фактической достоверностью, и в то же время достигнуть художественного мастерства – задача весьма трудная. Приемы и средства, широко привлекаемые беллетристами, в мемуарах сводятся к крайнему минимуму. Современная критика выработала ясный взгляд на мастерство мемуаристов: «Воспоминания требуют художественности особого рода. Когда речь идет о достоверной основе, успех дела решает не полет воображения, не творческая фантазия – она может даже и повредить! – а в первую очередь верно направленное и острое художническое зрение, зоркость наблюдения, глубина понимания чужой души, чужого умонастроения и чувства»[18]18
В. Дорофеев. Мемуарная проза Горького (М. Горький. Собрание сочинений в восемнадцати томах. Том 18, стр. 391).
[Закрыть]. Этими качествами в полной мере обладает автор «Пробуждения».
Несомненные достоинства книги М. Н. Герасимова ставят ее в ряд образцовых мемуаров. Она дает очень много для понимания действительности тех лет – тонко подмеченного, пережитого, искренне и талантливо запечатленного.
Кандидат исторических наук полковник В. Поликарпов
«Годен – в артиллерию»
Перед войной наша семья жила в Иваново-Вознесенске[19]19
М. Н. Герасимов родился 27 февраля 1894 года в Москве, где окончил коммерческое училище. В 1910 году его отец получил место приказчика по двору на фабрике И. Гарелина в Иваново-Вознесенске, куда и переехала семья. (Это и последующие примечания – редактора.)
[Закрыть], русском Манчестере, как он именовался во всех школьных учебниках географии. Отец служил на фабрике Ивана Гарелина приказчиком по двору, я там же счетоводом, сестра Мария помощником фармацевта в Куваевской больнице, младшие учились, мать занималась домашним хозяйством. По вечерам я учился в музыкальном училище и собирался осенью 1914 года осуществить свою заветную мечту – поступить в Московский университет, чтобы стать ученым-химиком. Война нарушила все расчеты: весной 1915 года мне исполнился 21 год, и я подлежал призыву в армию. Пришлось на время отложить поступление в университет и остаться работать на фабрике.
Нам казалось, что война долго не продлится: не могла же Германия с Австро-Венгрией долго тягаться с Россией, Францией и Англией?
Начало войны и мобилизация ознаменовались патриотическими манифестациями с портретами царя, колокольным звоном, пением «Боже, царя храни» и воинственными призывами «На Берлин!». Война не представлялась тяжелой. Рабочие фабрик дружно шагали в рядах манифестантов и шли на призывные пункты. Никаких выступлений против войны не наблюдалось. Были только обычные слезы жен и матерей, которые если и не проклинали войну вслух, то беспокоились за своих мужей и сыновей. Большинство призывников сохраняло серьезность, но, как правило, держалось бодро. Часть молодежи допризывного возраста записывалась в армию добровольно, в том числе ученики старших классов реального училища и гимназии. Все добровольцы очень выиграли в глазах девиц, их уже видели героями, и они сами чувствовали себя таковыми. Однако на нашей фабрике среди рабочей молодежи таких патриотов не оказалось, да я и сам не пылал желанием поскорее одеться в хаки – знал, что это удовольствие меня и так не минует.
В конце августа и в начале сентября пришли в Иваново-Вознесенск первые эшелоны с ранеными. Я был в числе тех, кто, надев на рукав повязку с красным крестом, помогал выносить раненых из вагонов и оделять их папиросами, табаком и прочими знаками внимания со стороны жен фабрикантов, заботившихся о «бедных солдатиках». Но большинство «бедных солдатиков» было настроено далеко не так вежливо, как рассчитывали наши дамы-патриотки, и не приходило в восторг ни от папирос, ни от табаку. Даже колбаса и белые булки не производили на них желаемого впечатления. Они оказались несловоохотливыми, не повествовали о победах над немцами, у них не чувствовалось и боевого задора. Наоборот, многие раненые с почтением отзывались о немецкой артиллерии и пулеметах и почему-то малоуважительно говорили о своих больших начальниках, жаловались на бессмысленные марши, на перебои со снабжением и на то, что помощь раненым оказывалась с запозданием. Подобные разговоры охладили не только пыл дам, но и тех, кто считал вроде меня, что война скоро кончится под гром победы.
Дома у нас, как и во многих других семьях, патриотизм постепенно уступил место опасениям, и уже к ноябрю все стали считать, что война затянулась. Когда же пришли эшелоны с обмороженными в Карпатах и некоторые ивановцы возвратились раненными и калеками, патриотизм вообще отошел в предание, и недовольство войной стало проявляться открыто.
В конце декабря в городе распространился слух, что в январе будет досрочный призыв в армию родившихся в 1894 году. Насколько слух был верен, сказать трудно, но он причинил большое беспокойство всем, у кого сыновья родились в этом году. Оборотистые папаши-лавочники, солидные служащие, мелкие фабриканты и подрядчики стали «принимать меры» к тому, чтобы их сыновья были устроены «получше» и не попали на фронт. Мой отец, всегда очень щепетильный во всем, что казалось честности и порядочности, конечно, «мер не принимал». Его любимым выражением, в котором переплетались гордость за свою семью и некоторая доля хвастовства, было: «Мы, Герасимовы, никогда и нигде сзади не были».
Рождество и святки, несмотря на войну, были отпразднованы как-то даже особенно весело. Правда, маскарадов не было, но зато, как и раньше, проводились детские вечера и балы. Дети на вечерах понимались условно: после девяти часов вечера ученики до пятого класса включительно расходились по домам, а остальные «дети», часто до 40 лет и выше, танцевали до шести часов утра. «Детские» вечера и балы в этом году украшали прапорщики и подпоручики, преимущественно раненые, а также вольноопределяющиеся и добровольцы. Военные пользовались, конечно, особым вниманием, а мы, штатские, были оттерты на задний план.
В Иваново-Вознесенске вообще-то любили потанцевать, балы зимой шли беспрерывно в купеческом клубе, в клубе общества приказчиков, в клубе интеллигенции, в клубе местечка Ямы, в железнодорожном и других, и везде было переполнено. А в этом году танцевали не просто потому что были святки, а с благотворительной целью, в пользу «больных и раненых воинов».
Не успели мы опомниться после святок и отоспаться, как однажды, когда я пришел к обеду, дома застал такую картину: отец сидел за столом, выглядел не совсем обычно, как-то торжественно. По лицу матери я заметил, что она плакала, братья и сестры смотрели на меня с любопытством и опасением. «Призыв», – мелькнуло в голове.
Отец, стараясь говорить спокойно и с достоинством, доставал что-то из шкафа.
– Тебе, Миша, бумага тут от воинского начальника.
«Так и есть. Призыв». Отец подал мне злополучную бумагу, извещавшую, что мне надлежит прибыть 15 января к 10 часам в комиссию по призыву в армию на «предмет определения годности к отбыванию воинской повинности».
– Может, тебя еще не возьмут, – высказала слабую надежду мать.
– Ну что ты, Лиза! – недовольно возразил отец. – Мы не хуже других и сзади никогда еще не были.
К своему удивлению, я обнаружил, что у меня не пропал аппетит и даже настроение не понизилось. Обед прошел почти как всегда, если не считать скорбных глаз матери, которая не могла оторвать их от своего «старшенького».
Я набрался храбрости и бодро уверял, что война дело обычное, люди всегда воевали и вся мировая история, насколько известно, является не чем иным, как историей войн. Это во-первых. А во-вторых, войны начинались и, как правило, всегда кончались. Кончится и эта война, и, быть может, скоро. В-третьих же, если придется воевать, то ведь на войне не всех убивают и даже не всех ранят. В общем, я рассчитываю, что со мной ничего плохого не случится и что я буду не хуже других.
Мое ораторство несколько успокоило всех.
Нужно было готовиться. Срочно заказывались «простые» яловые сапоги, полупальто темно-синего цвета на вате, традиционное для призывников-рекрутов, но очень удобное, что я оценил несколько позднее. Вскоре простой и крепкий чемодан стоял в передней, наполненный бельем, портянками, которые я никогда до этих пор не носил, полотенцами, щетками для чистки платья и сапог и прочими необходимыми вещами. На полке над вешалкой стояла шапка-бадейка, тоже традиционная, на чемодане – новенький синий аккуратный эмалированный чайник стаканов на шесть, ставший потом предметом зависти моих товарищей по путешествию к месту назначения.
15 января 1915 года на городской площади перед управой, где работала призывная комиссия, толпилось великое множество людей: призывники, родственники их и знакомые, просто любопытные. Выходящих после комиссии толпа встречала гулом, возгласами, криками. По лицам выходящих сразу можно было определить, принят человек или нет. Первые были серьезны, но бодрились, хотя в глазах частенько стояли слезы, вторые – почему-то мокрые, потные, сияющие, с растерянными, недоумевающими лицами. Я подумал о том, как сам буду выглядеть, так как возможность того, что меня не примут, я исключал. Но вот вышедший писарь стал выкликать на букву «Г» и в числе первых назвал мою фамилию.
Зал, где работала комиссия, был наполнен раздетыми молодыми ребятами. Писарь указал нам: «Раздевайтесь здесь, услышите свою фамилию, идите на кафéдру к комиссии». Кафéдрой он, делая ударение на «е», называл возвышение в противоположном конце зала, на котором восседало человек пять военных. Раздеваясь, я наблюдал за работой комиссии. Вызванный поднимался на кафедру, первый из сидящих офицеров называл его фамилию, имя и отчество, потом призывник переходил в руки двух врачей, которые быстро его осматривали, выслушивали и опрашивали. Затем короткое совещание. Если вызванный был принят, ему называли род войск, куда он назначался: «Годен – в пехоту», «Годен – в кавалерию». В иных случаях объявляли: «Негоден, со снятием с учета» или «Подлежит отсрочке на три месяца» и т. п. Отсрочек было очень много, значительно больше, чем годных. Да и немудрено. Большинство призываемых выглядели плохо развитыми физически, плохо упитанными. Много было сутулых, с кожными болезнями, плоскостопных.
Наконец названа моя фамилия. Я подошел к кафедре. Врачи бегло осмотрели меня, спросили, не жалуюсь ли на что. Получив отрицательный ответ, сказали что-то шепотом высокому худощавому полковнику. Тот еще раз критически осмотрел меня и вынес решение: «Годен – в артиллерию». Я пошел одеваться. Призывники сопровождали меня возгласами: «Молодец, артиллерист». Признаться, я и сам был доволен: знал, что в артиллерию берут развитых физически, сильных людей и грамотных. Было чем гордиться. С сознанием своей полноценности как солдата явился домой и сообщил с волнением ожидавшей меня матери:
– Принят. Годен. Назначили в артиллерию.
– Это – где пушки? – со страхом и надеждой спросила мать, не зная, огорчаться ей или радоваться.
Я уверил ее, что все будет хорошо, артиллеристы в атаку не ходят, а стоят со своими пушками в нескольких верстах от места боя и стреляют по противнику, не видя его, а по разным приборам. Сообразив, что я и сам не знаю, по каким приборам стреляют артиллеристы и что моих сведений по этим вопросам, полученных мной из разных романов и повестей, пожалуй, будет маловато, чтобы объяснить все толком, я благоразумно прекратил разговор на эту щекотливую тему. Мать же и не пыталась получить более точные сведения о технике артиллерийской стрельбы. Ее вполне удовлетворяло то, что артиллерия находится где-то в нескольких верстах от поля боя и даже не видит противника.
– Слава тебе господи, – проговорила она, притягивая меня к себе и целуя. – Все же это не так страшно.
Через несколько дней я был в Шуе, где получил назначение в Гродненскую крепостную артиллерию. Перенеся стоически все положенные мытарства, отведав солдатского обеда, ужина и завтрака и признав их приемлемыми, я переночевал на полу в отведенной мне «квартире у обывателей». В данном случае «обывателем» оказался слесарь. Вся его квартира состояла из одной комнаты с самой минимальной обстановкой. Когда унтер-офицер привел меня на «квартиру», в ней была только мать хозяина, старушка лет шестидесяти с лишком.
– Ты, родной, не взыщи, – говорила она, – видишь, как мы живем, и подушечки-то неоткуда взять, сама на сундуке сплю, пальто под голову подкладываю. Вот чайком мы тебя угостим. Располагайся у любой стены, – пошутила она.
Пришли слесарь с женой. Оба усталые, изможденные, они неохотно ели скудный ужин. Хозяин, человек лет тридцати шести, все пытался уложить меня на своей постели. Я решительно сопротивлялся. Борьба закончилась в мою пользу, после того, как я неопровержимо доказал, что, если я лягу на его место, то его жене все равно спать негде, не со мной же ей ложиться, тем более что во сне я брыкаюсь. Усталая женщина пыталась улыбнуться, но не смогла. Когда она вышла, слесарь тихо сказал мне:
– Брат у нее убит под Варшавой. Вот она и смутная. Крепко любила его. Да и парень был душевный. Много нашего брата полегло, да еще сколько ляжет...
За веру, царя и отечество, – раздумчиво говорил он, снимая сапоги. – Ты, солдат, смотри не подкачай, как следует дерись, брат, за веру, царя и отечество. Авось крест заработаешь, хорошо, если не такой, как ее Степа.
В голосе слесаря звучала нескрываемая ирония. Я не знал, что ему ответить. Расстелив на чисто вымытом полу свое полупальто и положив под голову «бадейку», я мгновенно уснул. Во сне видел царя, каким он представлен на иллюстрациях к «Золотому петушку» Пушкина. Когда проснулся, хозяев уже не было. Мамаша слесаря радушно предложила чаю, но я сказал, что тороплюсь на поезд, и, пожав сморщенную небольшую руку, ушел завтракать в облюбованный мной накануне трактир при гостинице.
Получив распоряжение явиться в Шую 19 февраля, я вернулся домой. Таким образом, у меня было еще почти две недели.
16 февраля 1915 года
Последние дни в Иваново-Вознесенске, а там «прощай, родная сторона» – один из твоих сыновей двинется в неизвестное, в Гродненскую крепостную артиллерию. Выяснилось, что целый ряд моих приятелей и просто знакомых, отцы которых «принимали меры», назначены писарями, то есть «устроились». Вот Митя Лукоянов – сын крупного лавочника («Оптовая и розничная торговля мукой, крупой и подсолнечным маслом»).
Рафаил Стыскин (Фолька). Красавец парень, способный футболист, но совсем неспособный к «наукам». Дальше четвертого класса реального училища не пошел. Сын еврея владельца оптической мастерской («Ремонт биноклей, очков, компасов, хронометров»). Кроме Фольки у оптика две дочери – тоже красавицы: Роза и Сильва, обе давно на выданье. Но кто возьмет красавиц бесприданниц и, кроме того, воспитанных хотя ремесленником, но не для трудовой жизни, и необразованных – они, как и брат, к наукам неспособны. Фолька стал писарем только потому, что Дуся Лукоянова, сестра Мити, не может без Фольки прожить и часа, а Фолька вопреки желанию папаши Лукоянова все-таки попал к нему в зятья. Пришлось старику «принимать меры» и за сына, и за зятя. Беда этим богачам! Сколько у них забот и хлопот!
Яков Графов – домашний человек у зятя Гарелина, Ивана Павловича Бакулина, его мажордом и секретарь. Однако для проформы Яша работал конторщиком. Не перегружался и частенько на работе отсутствовал. Парень он был бы неплохой, но прислуживание с детских лет Бакулину наложило на него свою печать. Сам почти лакей, он на маленьких людей посматривал свысока. Видимо, нося отличные костюмы, хотя и перешитые из поношенных Бакулиным, но сделанных в свое время из дорогих материалов, он и себя считал в некотором роде Бакулиным. Его принципал, сам с первого дня войны, как прапорщик запаса, пребывавший в запасном полку, устроил и своего подручного в писаря.
Николай Говоров – сын «муллы» нашей фабрики – главного над сторожами-татарами. Этот откровенно говорил, что кресты и медали его не прельщают, он человек скромный и с пользой послужит вере, царю и отечеству в полковой канцелярии.
Подобных этим – много.
19 февраля
Сегодня утренним поездом я уехал в Шую. На станцию провожали отец, мать, братья, сестра Елена. Мария не могла отлучиться с работы, и я простился с нею еще вчера. Станция была заполнена такими же, как и я, новобранцами, провожающими. Нет ничего томительнее последних минут перед расставанием, не знаешь, что делать, чувствуешь какую-то связанность, несмотря на торжественность проводов и всю их серьезность: неизвестно, вернешься ли домой – ведь не в командировку едешь, а на войну. Откровенно ждешь момента отъезда. Наконец нужно расставаться. Последние объятия. Я целую дрожащие губы матери, ее заплаканное лицо, целую отца, братьев, сестру и иду в вагон. Отец кричит мне: «Помни, Миша, мы никогда позади не были». Я успеваю ему ответить:
– Не беспокойтесь, папа (у нас было принято отца и мать называть на «вы»), не осрамлюсь!
Поезд трогается, проводник закрывает двери вагона. Кончилось! Едем.
Вхожу в отделение, где оставил чемодан, домашние дары, изделия рук матери – разные вкусные вещи. Все на месте. Мои спутники, как и я, находятся еще под влиянием только что пережитого и молчат, углубившись в себя. Едем.
Сегодня же вечером нас, новобранцев, усадили в товарные вагоны, «телячьи», как назвал их один из моих товарищей. Когда унтер-офицер привел нас к вагону и построил, в глаза ему бросился самый высокий и здоровый из нас. Его он и назначил старшим, приказав поддерживать порядок, никого не отпускать, всех переписать и делать утром и вечером переклички, назначать дежурных, которые обязаны по очереди поддерживать огонь в печке, подметать пол и следить, чтобы в ведре была вода. Разъяснив все это, он спросил:
– Как твоя фамилия?
– Лепехин. Лексей, стало быть.
Унтер-офицер недовольно посмотрел на старшего.
– Нужно сказать «господин унтер-офицер», а не «стало быть». Так вот, – продолжал унтер, – когда нужно, назначай людей подносить дрова, уголь или горячую пищу, ежели раздавать будут. Понял?
Наш старший оказался на редкость бестолковым человеком: не мог связать двух слов, а не то чтобы распорядиться.
Но свет не без добрых людей. Всегда найдется человек, могущий выручить. Нашелся такой и у нас – хорошо одетый новобранец Евстигнеев, почему-то несколько старше нас, что мы отметили сразу, как только он заговорил.
– Ребята! Предлагаю сделать так: я сейчас перепишу фамилии всех, а старший назначит потом дежурных.
Через несколько минут все было налажено, и оттертый от своих обязанностей старший сохранил все же некоторые права: ему было отведено место на верхней полке у окошка, закрытого железной дверкой. Евстигнеев поместился с ним наподобие адъютанта. Сейчас мы стоим на станции Новки. В вагоне тепло. Большинство новобранцев спят. Дежурный помешивает в печке. Я сижу под фонарем и пишу заметки...
22 февраля
Проехали Москву, но ее не видели: была ночь, и все мы спали. Народ в вагоне подобрался неплохой, никто не отказывается сходить за дровами или водой, добросовестно дежурят у печки, бегают компанией за кипятком, помогают друг другу. И я со всеми вместе.
В вагоне нас тридцать два человека. Из них трое интеллигентов. Это, во-первых, Гриша Малышев – сын ивановского ресторатора, очень красивый парнишка, скромный, изящно сложенный, не ругается и «не произносит слов», но за себя постоять может. Вчера один хамоватый парень задел Гришу словами, тот смолчал; тогда наглец толкнул его несколько раз. Гриша только отстранялся. Наконец решив, что Гриша трус и боится его, парень велел Грише перейти на его место на нижних нарах и стал сбрасывать Гришины вещи. Гриша, так же молча и не торопясь, схватил его за пояс, поднял и довольно неаккуратно бросил на пол. Тот со стоном поднялся:
– И пошутить нельзя!
Гриша, не повышая тона:
– Подними, что бросил, и положи на место.
Парень с ворчанием выполнил все, что Гриша от него потребовал, улегся на своем месте и закрылся с головой. Ни один человек не поднялся в его защиту. Отношение к Грише теперь стало другим – его стали уважать. Все мы были удивлены. Никто и предположить не мог, что в стройном, скромном и покладистом Грише кроются такая большая физическая сила и неменьшая выдержка.
Второй интеллигент был Евстигнеев Степан, выделявшийся среди нас своим нравственным достоинством и какой-то внутренней силой, всегда спокойный, выдержанный, внимательный. Кем он был раньше, я не знал.
Удивляли меня спутники. Все они как будто неплохие ребята. Но как распущенны многие из них! Особенно это проявлялось в бесконечных рассказах, которыми заполнялись вечера. Рассказы не отличались особой замысловатостью. Героями их, как правило, являлись поп, купец и барин, значительно реже мужик. Все они оказывались закоренелыми развратниками. Им приписывалось столько невероятных гадостей, что становилось ясно: весь рассказ или значительная его часть – плод фантазии.
Почему эти молодые и в общем хорошие парни проявляют такой нездоровый интерес к половым вопросам и разрешают их так отвратительно безобразно? Я поделился своим возмущением с Евстигнеевым, который, слушая подобные рассказы, оставался всегда невозмутимым.
– Оставь их в покое. Никакие они не развратники. Жизнь у них такая, что они ничему хорошему не могли научиться. А поставь их в другие условия – и они окажутся превосходными людьми. У большинства все это наносное, молодечество в их понятии. И не пытайся их разубеждать. Сейчас они не поймут твоих благих намерений, обидятся и тебя могут оскорбить. В армии, на работе, в боях они будут другими, и привычная короста постепенно спадет с них. А в тебе, знаешь ли, больше, чем следует, интеллигентности. Ты все-таки смотришь на своих товарищей сверху вниз. А ты принимай их такими, какие они есть. Пойми, что быть лучше они пока не смогли, а в дальнейшем смогут. Вот посмотри на Иголкина. Самые гадкие рассказы – его. Можно подумать, сквернее человека и не найти. А что происходит с ним, когда он берет в руки гармонь? Ведь прямо преображается. Столько задушевности, мягкости, нежности, мечтательности в его игре. В это время он поэт. Вот и попробуй разобраться, что он такое на самом деле. Мне думается, что все его дурные привычки – наносное, шелуха. Таковы и другие.
Может быть, Евстигнеев и прав.
24 февраля
Наш эшелон прибыл в Гродно. Нас долго водили по окраинам города и в конце концов разместили в казарме. Длинная, довольно узкая комната, сплошь занятая одноярусными нарами. Кормят неплохо.
25 февраля
«Гоняли» на занятия: была шагистика и устав «унутренней службы», по выражению нашего учителя – рядового солдата, или канонира, как он себя величает по-артиллерийски.
Я жаждал увидеть грозные бастионы, форты, казематы, рвы, наполненные водой, и прочие атрибуты крепости. Однако наш учитель меня разочаровал. По его словам, никаких бастионов и казематов здесь нет, а форты находятся в окрестных лесах и представляют собой отрытые в земле артиллерийские окопы для орудий и прислуги, а также для снарядов и зарядов. Все замаскировано ветками, дерном и травой. Между фортами проложена полевая железная дорога для подвоза снарядов и зарядов. Слова учителя заставили потускнеть созданную моим воображением деятельность артиллериста.