355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Рощин » Иван Бунин » Текст книги (страница 2)
Иван Бунин
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:27

Текст книги "Иван Бунин"


Автор книги: Михаил Рощин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)

Возможно, благодаря Николаю Осиповичу Ваня стал лучше различать и понимать взрослых людей.

Все же в том, что касается учения, главную роль играл Юлий Алексеевич.

Другим сильным впечатлением детства оказалась болезнь, – лет в семь-восемь. Видимо, скарлатина. Это было «…как бы странствие в некие потусторонние пределы… Что же было со мной? Я испытал внезапное ослабление всех своих душевных и телесных сил, чудодейственную перемену, совершающуюся в такие часы во всех пяти человеческих чувствах, – в зрении, вкусе, слухе, обонянии, осязании; испытал неожиданную потерю желания жить, то есть двигаться, пить, есть, радоваться, печалиться и даже кого бы то ни было, не исключая самых дорогих сердцу, любить». Болезнь, боль всегда, как ни странно, благо, помощь творчеству. «Коэффициент полезного действия грусти на душу поэта». Человек надолго и глубоко остается наедине с самим собою. Так рождаются жемчужины: песчинка попадает на нежное тело моллюска, слой защиты обволакивает ее, за ним – второй, третий, так далее. Мир исчезает, скрывается за толстым, глухим стеклом, ребенок остается один, ему не постичь происходящее. Но потом ярко и освежающе возвращение к этому миру, привычному здоровью, ожившим чувствам и желаниям. Нет, болезнь – великое и благое испытание.

Еще одно из ярких впечатлений детства, – первая поездка с родителями в город. Бунин будет потом путешествовать всю жизнь, сделается страстным путешественником, объездит весь мир, самые дальние страны, но первое детское путешествие останется в памяти навсегда. «Тут я впервые испытал сладость осуществляющейся мечты, а вместе с тем и страх, что она почему-нибудь не осуществится. Помню до сих пор, как я томился среди двора на солнечном припеке, глядя на тарантас, который еще утром выкатился из каретного сарая: да когда же наконец запрягут, когда кончатся все эти приготовления к отъезду? Помню, что ехали мы целую вечность, что полям, каким-то лощинам, проселкам, перекресткам не было счета и что в дороге случилось вот что: в одной лощине, – а дело было уже к вечеру и места были очень глухие, – густо рос дубовый кустарник, темно-зеленый и кудрявый, и по ее противоположному склону пробирался среди кустарника „разбойник“, с топором, засунутым за пояс, – самый, может быть, таинственный и страшный из всех мужиков, виденных мной не только до той поры, но и вообще за всю мою жизнь. Как въехали мы в город, не помню. Зато как помню городское утро! Я висел над пропастью, в узком ущелье из огромных, никогда мною не виданных домов, меня ослеплял блеск солнца, стекол, вывесок, а надо мной на весь мир разливался какой-то дивный музыкальный кавардак: звон, гул колоколов с колокольни Михаила Архангела, возвышавшейся надо всем в таком величии, в такой роскоши, какие и не снились римскому храму Петра, и такой громадой, что уже никак не могла поразить меня впоследствии пирамида Хеопса.

Всего же поразительнее оказалась в городе вакса. За всю мою жизнь не испытал я от вещей, виденных мною на земле, – а я видел много! – такого восторга, такой радости, как на базаре в этом городе, держа в руках коробочку ваксы. Круглая коробочка эта была из простого лыка, но что это было за лыко и с какой несравненной художественной ловкостью была сделана из него коробочка! А самая вакса! Черная, тугая, с тусклым блеском и упоительным спиртным запахом! А потом были еще две великих радости: мне купили сапожки с красным сафьяновым ободком на голенищах, про которые кучер сказал на весь век запомнившееся мне слово: „В аккурат сапожки!“ – и ременную плеточку с свистком в рукоятке… С каким блаженным чувством, как сладострастно касался я и этого сафьяна, и этой упругой, гибкой ременной плеточки!»

Так пишет, так не пропускает ничего, всматриваясь в себя, в свою жизнь поздний Бунин, пожилой уже человек, опытный мастер, великий прозаик и поэт. Как любуется он всякой деталью, как находит всему нужные слова! Но Бунин не был бы Буниным, если бы ограничивался двумя-тремя выбранными, «вкусными» деталями и словами, – он всегда останавливается еще на самом важном в жизни, на таинственном и отвлеченном. Так, весь этот рассказ о поездке в город завершается неким странным видением и мыслью далеко не просто восторженной и малозначительной. «На самом выезде из города высился необыкновенно огромный и необыкновенно скучный желтый дом… в нем было великое множество окон, и в каждом окне была железная решетка, он был окружен высокой каменной стеной, а большие ворота в этой стене были наглухо заперты, – и стоял за решеткой в одном из этих окон человек в кофте из серого сукна и в такой же бескозырке, с желтым пухлым лицом, на котором выражалось нечто такое сложное и тяжелое, что я еще тоже отроду не видывал на человеческих лицах: смешение глубочайшей тоски, скорби, тупой покорности и вместе с тем какой-то страстной и мрачной мечты… Конечно, мне объяснили, какой это был дом и кто был этот человек, это от отца и матери узнал я о существовании на свете того особого сорта людей, которые называются острожниками, каторжниками, ворами, убийцами. Но ведь слишком скудно знание, приобретаемое нами за нашу личную краткую жизнь – есть другое, бесконечно более богатое, то, с которым мы рождаемся. Для тех чувств, которые возбудили во мне решетка и лицо этого человека, родительских объяснений было слишком мало: я сам почувствовал, сам угадал, при помощи своего собственного знания, особенную, жуткую душу его. Страшен был мужик, пробиравшийся по дубовым кустарникам в лощине с топором за подпояской. Но то был разбойник, – я ни минуты не сомневался в этом, – то было нечто очень страшное, но и чарующее, сказочное. Этот же острожник, эта решетка…»

Так понемногу маленький Бунин постигал мир, – не одни прелести, цветы и краски его, но и страшные тайны. И это не был уже малыш, который не выговаривал букву «р» и, капризничая, кидался на пол и кричал: «умиа-аю!» – это был уже думающий, пристальный мальчик, сочиняющий первые стихи.

И еще одно детски-отроческое важное событие: смерть младшей любимой сестры Саши. Мальчику уже и до того пришлось узнать слово «смерть»: умерла бабушка, потом почти на глазах его погиб один из деревенских мальчишек с Выселок, – один из тех, с кем он привык играть, бегать, ходить в ночное, – мальчик скакал верхом и вместе с лошадью упал в Провал, близкий страшный овраг, засосавший всадника вместе с лошадью. Смерть сестры резанула по душе еще резче, не изгладилась потом никогда.

Русский писатель обычно наделен нежной, чувствительной душой, и – глубоким, не поверхностным, склонным к философии умом, способным к самонаблюдению за движениями и колебаниями обостренно-нервной души. Вместе с душою, с жизнью Бог вкладывает в нас и наши боли: причуды характера, возраста, прямые болезни и даже самою смерть. Теперь генетики научно объяснили тайны наших генов, генотипов, наследственных и обретенных качеств и недостатков. Чуткой душе и острому уму не надобно и объяснений: всякая мысль о смерти, любое наглядное зрелище ее, – тем самым напоминание, удар колокола, о котором сказал Хемингуэй, – всегда мучение и тревога. А чем жгуче жажда жить, умение полно дышать всем воздухом и жаром жизни, тем, естественно, печальней сие напоминание. Сказать, что Бунин не любил смерти, было бы смешно, – кто ж ее любит и как это можно? Тем более для натуры почти по-животному чувственной, греховной, жадной, языческой.

Снова из «Жизни Арсеньева»: «… умерла Надя – месяца через два после моей болезни, после Святок. Святки эти прошли весело. Отец пил, и каждый день, с утра до вечера шло у нас разливанное море, дом был полон гостей… Мать была счастлива: высшей ее радостью всегда было то время, когда вся наша семья была в сборе, когда приезжал на каникулы брат Георгий, а он на Святки приехал. Как вдруг среди всего этого веселого безобразия захворала Надя, перед тем особенно бойко топавшая по всему дому крепкими ножками и всех восхищавшая своими синими глазками, криками и смехом. Праздник кончился, гости схлынули, брат уехал, а она все лежала в забытьи, горела, и в детской было все то же: завешенные окна, полумрак, свет лампадки… За что именно ее, радость всего дома, избрал Бог? Весь дом был угнетен, подавлен, и все-таки никто не чаял, что этот гнет так внезапно разрешится в некий поздний вечер криком няньки, вдруг распахнувшей дверь в столовую с дикой вестью, что Надя кончается. Да, это потрясающее слово – „кончается“ – раздалось для меня впервые поздним зимним вечером, в глуши темных снежных полей, в одинокой усадьбе! А ночью, когда улеглось сумасшедшее смятенье, на время охватившее после того весь дом, я видел: в зале на столе, в лампадном могильном свете лежала недвижная нарядная кукла с ничего не выражающим бескровным личиком и неплотно закрытыми черными ресницами… Более волшебной ночи не было во всей моей жизни.

…Смерть Нади, первая, которую я видел воочию, надолго лишила меня чувства жизни – жизни, которую я только что узнал. Я вдруг понял, что и я смертен, что и со мной каждую минуту может случиться то дикое, ужасное, что случилось с Надей, и что вообще все земное, все живое, вещественное, телесное, непременно подлежит гибели, тленью, той лиловой черноте, которой покрылись губки Нади к выносу ее из дома. И моя устрашенная и как будто чем-то глубоко опозоренная, оскорбленная душа устремилась за помощью, за спасением к Богу…

И вот я вступил еще в один новый для меня и дивный мир: стал жадно, без конца читать копеечные жития святых и мучеников, которые стал привозить мне из города сапожник Павел из Выселок, часто ездивший в город за товаром для своего ремесла».

Когда возрастал наблюдательный, внимательный, чувствительный отрок Ваня Бунин, в поместной России существовала еще нормальная, частная, семейная жизнь. Было много родственников, соседей, друзей; семьи с женитьбами, перепродажей земель, заботой о детях переплетались между собой. Бунинские и Чубаровские земли из Воронежской губернии заходили в Орловскую, в Курскую. Каменка – это одно, Батурине – другое, Озерки – третье, Васильевское родных матери, Пушешниковых, еще новое место. Множество лиц, связей, отношений, преданий!.. Не забыть, например, о родной тетке Бунина, тете Варе, которая была не в своем уме. Где-то когда-то Иван Алексеевич сказал, что он живет в тайном безумии, – но, возможно, что и генетические корни имели здесь место.

Вера Николаевна Бунина-Муромцева, верная жена, прожившая с И. А. всю жизнь, в своей биографической книге немало рассказывает о родных, о семейном быте тех, еще мирных российских времен. Мальчика повезли в Елец в гимназию, отдали на постой к мещанину Бякину (за 15 рублей в месяц с харчами). С ним же отправили родственника Людмилы Александровны Егорушку Рышкова, – вместе маленьким гимназистам было повеселее у сурового Бякина. Есть запись в дневнике самого Бунина: «… Вечер какого-то царского праздника (конечно, 30 августа, тезоименитство Александра III). Иллюминация, плошки, их чад и керосиновая вонь. Бякин, гимназист (15 лет) показал нам в гуляющей толпе хорошенькую мещаночку, свою любовь, потом дома дал карточку какой-то молодой девицы. Совсем голой. Не сразу заснул после этого. Ночь, лампадка, что-то вроде влюбленности в мещаночку Бякина и какого-то возбуждения при мысли о карточке».

Ваня любил шататься по городу, наблюдать людей, разные сценки, перебранки. Потом удачно копировал, ярко рассказывал. В гимназии, благодаря памяти и ранней начитанности, учился хорошо, – не давалась только арифметика, алгебра (кто и когда из поэтов мог понять, почему а + в = с?). На другой год Ваню поместили жить у кладбищенского ваятеля, – Ваня научился лепить из глины кресты, кости, черепа. Еще одну зиму Ваня жил у тетушки Веры Аркадьевны, что разошлась только с мужем. Это не у Бякиных скучных и не у могильного скульптора: тетушка была веселая, общительная, каждый вечер полно народу, вся местная богема: актеры, офицеры, дамы, самовар весь день не сходил со стола. Ваню поразили бритые, говорливые, веселые актеры, – благодаря им по контрамаркам стал ходить в театр, – все пересмотрел, что можно; когда приезжали навещать родители, – брали обычно с собой любимую сестру Машу, – с ними тоже ходили в театр, цирк. Ване уже минуло 15, чувствовал себя взрослым, много читал, писал стихи. Влюблялся.

Брат Евгений задумал жениться, выбрал падчерицу винокура помещиков Бехтеяровых Настасью Карловну Гольдман. Винокура звали Отто Карлович Туббе, это был добрый порядочный немец. У Насти оказалась младшая сестра Дуня, – Ваня влюбился, однажды поцеловал ее, испытал ужас блаженства.

Свадьба была назначена на Ильин день в Знаменском, приходе Озерков. Пир до зари. Гостей много – и родные, и друзья, и соседи. Пели, плясали, выпили море шампанского. Ваня надевал невесте туфельку, клал туда золотой, вез с ней в карете образ к венцу, – был одним из действующих лиц.

И случилось еще чудо: когда вся семья сидела на балконе за самоваром, раздался стук колес, и из брички вышел брат Юлий: худой после тюрьмы, чужой – но легко еще отделался: на три года в Озерки под надзор полиции. Мать более всех была счастлива.

Если правда, что Бунин жил, чтобы писать (а это несомненно), довольно взять один из его знаменитых шедевров «Суходол», – как вылилось в эту повесть все родное, родственное, потомственное. Один из прекрасных бунинских женских образов – Наталья из «Суходола», дворовая крестьянка, но молочная сестра отца, всю жизнь прожившая в семье с барами, слившись с ними. Боже, как написан «Суходол»! Какие слова, какие краски, люди. Жесткой, жестокой была жизнь в бывшей барской усадьбе: и любили жестоко, и убивали, и били, а всех держала любовь к этому месту, земле, этой жизни. Чего стоит судьба той самой безумной тети Тони. «В нищете, в избе обитала тетя Тоня. И счастья, и разума, и облика человеческого лишил ее Суходол. Но она даже мысли не допускала никогда, несмотря на все уговоры нашего отца, покинуть родное гнездо…

Отец был беззаботный человек; для него, казалось, не существовало никаких привязанностей… Но душа-то и в нем была суходольская, – душа, над которой так безмерно велика власть воспоминаний, власть степи, косного ее быта, той древней семейственности, что воедино сливала и деревню, и дворню, и дом в Суходоле. Правда, столбовые мы, Хрущевы, в шестую книгу вписанные, и много было среди наших легендарных предков знатных людей вековой литовской крови да татарских князьков. Но ведь кровь Хрущевых мешалась с кровью дворни и деревни спокон веку. Кто дал жизнь Петру Кириллычу? Разно говорят о том предания. Кто был родителем Герваськи, убийцы его? С ранних лет мы слышали, что Петр Кириллыч. Откуда истекало столь резкое несходство в характерах отца и дяди? Об этом тоже разно говорят. Молочной же сестрой отца была Наталья, с Герваськой он крестами менялся… Давно, давно пора Хрущевым посчитаться родней с своей дворней и деревней!..»

Кажется, Бунин оказался единственным из русских писателей, кто так просто и смело обозначил нерасторжимое родство веками тесно живших помещиков-дворян и крепостного их люда, деревни, – его великая любовь к России, русскости отворяла ему эту простую тайну.

А какова старая, в упадке, но еще мощная усадьба! Подростки Ваня и Маша попадают в Суходол во время грозы. Много гроз и дождей написано Иваном Алексеевичем Буниным, – и замечательно, – а эта, суходольская, в особь.

«Разразился ливень с оглушительными громовыми ударами и ослепительно-быстрыми, огненными змеями молний… Черно-лиловая туча тяжко свалилась к северо-западу, величаво заступила полнеба напротив. Плоско, четко и мертвенно-бледно зеленела равнина хлебов под ее огромным фоном, ярка и необыкновенно свежа была мелкая мокрая трава на большой дороге. Мокрые, точно сразу похудевшие лошади шлепали, блестя подковами, по синей грязи, тарантас влажно шуршал…» А как дом изображен, комнаты, фортепьяно тети Тони, – что там Ивану Сергеевичу Тургеневу, что Льву Николаевичу Толстому или Антону Павловичу Чехову! Необычайно резок, пронзителен, всею печалью сердца, кровью его пишет Бунин.

Не зря потом критика и читатели выделят «Суходол» и «Деревню» в самые заметные, пронзительно-правдивые его произведения, с них пойдет слава Бунина-прозаика. Говорили, что никто еще так про деревню не писал.

Да и не писал так-то!

Впрочем, «Суходол» написан уже в 1911 году окрепшей и уверенной рукой.

Ребенка, подростка, юношу, отмеченного литературным даром, переполняет множество чувств, впечатлений, обобщений раннего опыта. Все это невозможно без конца держать в себе, – надо выразить, поделиться, – хоть с самим собою, – а лучше с листом бумаги. Потому что уже есть примеры, есть поэты, – отчего же они умеют так складно и сладко говорить обо всем? Юный Бунин честолюбиво мнит себя новым Пушкиным, Лермонтовым, – на меньшее он не согласился бы. Но как, как это делается? Жить просто так, не рассказав впечатления от осени, зимы, первого снега, грозы? Смерти? Первой любви?.. Подростком Ваня, приехав зимой на каникулы, познакомился с гувернанткой своих маленьких кузин, дочек Евгения. Остались записи в юношеском, одном из первых дневников, – дневник, кстати, всесильный, всевмещающий дневник бывает обычно первым литературным прибежищем переполненного чувствами сердца и кипящего впечатлениями ума. 15-летний Бунин, только прослышав о гувернантке, уже мечтает о ней, готовится, волнуется. Вот встреча на крыльце знакомого дома в Васильевском: «Это была барышня маленького роста, с светлыми волосами и голубыми глазками. Красивой ее нельзя было назвать, но она симпатична и мила. С трепетом я подал ей руку и откланялся…»

Он влюблялся и в других барышень, в кузин, в их приезжавших в гости подруг, в какую-нибудь нечаянную Юленьку или дорожную попутчицу, он хаживал со скуки на деревенские гулянки, где парни и девки пели, плясали на вытоптанном пятачке, кричали частушки, сам сочинял припевки, – там тоже можно было высмотреть какую-нибудь, поиграть глазами, а то и посидеть тесно бок о бок, – мы не знаем, что там бывало с ним, знаем только, что бывает со всеми. Он, конечно, мечтал о настоящей любви, он выбирал, он ждал, – она пока не приходила. Можно было писать, надеяться, изливаться в дневнике или стихах.

 
О да, от злобы я молчу.
Стою, как нищий у дороги,
И жду, исполненный тревоги…
Но подаянья не хочу…
             Я жду хоть ласкового слова.
             Хоть только нескольких минут
             Любви, забвенья молодого…
             Душа болит… А дни идут!..
 

Боже, сколько замечательных женских портретов, характеров, – каких! – напишет потом в своей жизни Иван Алексеевич Бунин и как примитивна, убога эта первая избранница! Да и не умеет он еще об этом, – пишет, как получается, фиксирует. Но все же не может молчать, не может!.. «За ужином я сидел рядом с ней, пошли домой мы с ней под руку. Уж я влюбился окончательно. Я весь дрожал, ведя ее под руку. Расстались мы только сейчас уже друзьями, а я кроме того влюбленным. И теперь вот я сижу и пишу эти строки. Все спит… но мне и в ум сон нейдет. „Люблю, люблю“, шепчут мои губы». Далее, через день: «Она моя! Она меня любит! О! с каким сладостным чувством я взял ее ручку и прижал к своим губам! Она положила мне головку на плечо, обвила мою шею своими ручками и я запечатлел на ее губках первый, горячий поцелуй!..» Какое все чужое, литературное, выдуманное, неумелое!.. Это – Бунин? Автор великих шедевров о любви – «Солнечного удара», «Легкого дыхания», «Генриха»?.. Нет, конечно. Это только пылкий мальчик, начинающий что-то лепетать в своем младенческом дневнике. Писатель учится писать всю жизнь, даже самый гениальный. Все должно созреть, выработаться, определиться. Здесь же он и философствует и хочет казаться мудрым и всепонимающим тоже еще по-детски, по-гимназически: «Но может быть именно более всего святое свойство души Любовь (с большой, конечно, буквы! – М. Р.) тесно связано с поэзией, а поэзия есть Бог в святых мечтах земли, как сказал Жуковский (Бунин, сын А. И. Бунина и пленной турчанки) [2]2
  Бунин часто вспоминает это семейное предание, дальнее родство: «Писателем я стал, вероятно, потому, что это было у меня в крови: среди моих дальних родичей Буниных было не мало таких, что тяготели к писательству, писали и даже печатали, не приобретя известности, но были и такие, как очень известная в свое время поэтесса Анна Бунина, был знаменитый поэт Жуковский, сын тульского помещика Афанасия Ивановича Бунина и пленной турчанки, получивший фамилию своего крестного отца Жуковского только потому, что был он сыном незаконным. Я еще мальчиком слышал много рассказов о нем в нашем доме… Я рос в средней России, в той области, откуда вышли не только Анна Бунина, Жуковский и Лермонтов, – имение Лермонтова было поблизости от нас, – но вышли Тургенев, Толстой, Тютчев, Фет, Лесков…»


[Закрыть]
. Мне скажут, что я подражаю всем поэтам, которые восхваляют святые чувства и, презирая грязь жизни, часто говорят, что у них душа больная; я слыхал, как говорят некоторые: поэты все плачут! Да! И на самом деле так должно быть: поэт плачет о первобытном чистом состоянии души, и смеяться над этим даже грешно!»

Любопытно, что здесь же, чуть ниже, 15-летний автор дневника при свете луны пишет о прошлом: «Почему-то мне вдруг вспомнилась давно, давно, когда я еще был лет пяти, ночь летняя, свежая и лунная… Я был тогда в саду… у нас в Озерках. Вечер. Пруд дымится… Солнце сквозит меж листвою последними лучами. Прохладно. Тихо. На деревне только где-то слышно плачет ребенок…»

Прошедшее, вспомненное, элегическое всегда для писателя важнее и интереснее сиюминутного, злободневного, – со временем это станет одним из главных принципов и признаков Бунина: через прошлое являть настоящее. Вся «Жизнь Арсеньева» – большой, современный роман, писавшийся уже в эмиграции, – памятник прошлому, запомнившемуся, сошедшему в Лету. Даже гувернантка Эмилия послужит прототипом Анхен. И – как ни странно, по рассказу Веры Николаевны, судьба еще раз сведет писателя с этой кукольной фигуркой: к уже пожилому писателю на одном из его выступлений в Ревеле в 1938 году подошла полненькая пожилая женщина – это была Эмилия.

Не трудно догадаться, что первые, юношеские стихи Вани Бунина тоже были слабые, подражательные, литературные. Отражались картинки природы, фантазии о любви, о море, об иных, неведомых мечтах. Первыми попавшими в печать были памяти умершего в 1897 году очень знаменитого тогда поэта Надсона. В них весьма прозрачно все заимствованное, романтизированное, сделанное «как надо».

 
Угас поэт в расцвете силы,
Заснул безвременный певец.
Смерть сорвала с него венец
И унесла под свод могилы.
В Крыму, где ярки неба своды,
Он молодые кончил годы,
И скрылись в урне гробовой
Его талант могучий, сильный,
И жар души любвеобильной,
И сны поэзии святой!..
 

Не правда ли, звучит почти пародийно? И чего только нет из старого арсенала: певец, венец, свод могилы и рядом – неба своды, сильной – любвеобильной, гробовой, святой…

Опять хочется спросить: да Бунин ли это?

 
Я – простая девка на баштане,
Он – рыбак, веселый человек.
Тонет белый парус на Лимане,
Много видел он морей и рек.
 
 
Говорят, гречанки на Босфоре
Хороши… А я черна, худа.
Утопает белый парус в море —
Может, не вернется никогда!
 
 
Буду ждать в погоду, в непогоду…
Не дождусь – с баштана разочтусь,
Выйду к морю, брошу перстень в воду
И косою черной удавлюсь.
 

Вот это Бунин.

И вот это:

 
И ветер, и дождик, и мгла
Над холодной пустыней воды.
Здесь жизнь до весны умерла,
До весны опустели сады.
             Я на даче один. Мне темно
             За мольбертом, и дует в окно.
 
 
Вчера ты была у меня,
Но тебе уж тоскливо со мной.
Под вечер ненастного дня
Ты мне стала казаться женой…
             Что ж, прощай! Как-нибудь до весны
             Проживу и один – без жены…
 
 
Сегодня идут без конца
Те же тучи – гряда за грядой.
Твой след под дождем у крыльца
Расплылся, налился водой.
             И мне больно глядеть одному
             В предвечернюю серую тьму.
 
 
Мне крикнуть хотелось вослед:
Воротись, я сроднился с тобой!
Но для женщины прошлого нет:
Разлюбила – и стал ей чужой.
             Что ж! Камин затоплю, буду пить…
             Хорошо бы собаку купить.
 

Можно сказать, что это два разных Бунина, – нет, один, просто первый еще начинающий, неумелый, подделывающийся под чужое, – якобы так надо, – второй, созревший, уверенный, обретший свой голос.

Не забудем вот о чем: пока юный поэт возрастает и созревает в своей глуши, весь остальной огромный мир русской литературы (и не только русской) меняется; уже вступил в иную эру своего развития. Вообще весь свет меняется, кончается век, на пороге – двадцатый, со всеми своими назревающими катаклизмами, катастрофами, высотами, провалами. Как далеко ушла литература от милого, добродушного лукоморья, – наступила кризисная эра декаданса, символизма. Уже явились на свет Брюсов, Белый, Сологуб, Волошин, Блок, Цветаева, – умерший печальный Надсон просто дитя в сравнении с мистическими, заумными, агрессивно-вызывающими поэтами. Русская литература всегда пребывала в непрестанной борьбе, всегда была политизирована: от «Вольности» самого Пушкина, от Радищева, Рылеева, – да все, кого ни возьми, боролись с деспотизмом, крепостничеством и между собою делились на западников, прогрессистов и славянофилов, оберегавших исконную, «истинную», святую Русь. Уже отшумело, отвоевалось, ушло в пространство истории народничество, сделавши свое дело, уже вышли вперед господа социалисты, будоража Европы с Америками, а заодно матушку Русь, – уже Федор Достоевский «Бесами» отозвался, которые сто лет потом будут перечитывать, сравнивать с вживе явившимися и взявшими власть бесами, – пока что покатилась, вроде невесть откуда, первая революция, заполыхали там и сям первые усадьбы барские от руки столь любезного либеральным сердцам родимого мужичка.

То была напряженная трудная юность, время самопознания и самосоздания, – казалось бы, внешних событий было немного, но для 14–15-летнего поэта все событие: ночная поездка по лесу, ландыши, мечта о какой-то гувернантке, картинка стрижки бабами овец, уличные деревенские посиделки с гармонью и частушками, смерть и похороны родственника или смерть любимого в ту пору поэта Надсона, первый поцелуй и первая папироса, арест и возвращение брата Юлия, дружба с младшей сестрой Машей и ее подружками, пьянство отца или его же рассказы о том, как играл в карты с графом Толстым, когда воевал в Севастополе. Где-то у Олеши есть: писатель начинается с двух вещей: внимания и воображения. Бунинская особенная наблюдательность начинается рано и остается навсегда, превращаясь со временем в изощренность, в ту именно бунинскую густоту прозы, поэзию прозы, о которой Чехов говорил, что она как двойной бульон, а Куприн кричал в сердцах: «Меня тошнит от твоей изобразительности!» Юноша-Бунин мечтает быть не хуже Пушкина и Лермонтова, самолюбие и честолюбие его проявились удивительно рано, он как бы наперед знает свою судьбу, пусть в мечтах, но провидит свой славный путь, – отчего сразу высоко ставит, как теперь говорится, планку для своего прыжка. И все осуществлялось, между прочим, шло даже и поверх планки. Не шуткою было уже в 1900 году напечатать сразу, в одном номере горьковской «Жизни» и поэму «Листопад» и «Антоновские яблоки» – первый из шедевров бунинской прозы. Не шуткою были ранняя Пушкинская премия (одна и вторая), избрание в академики. (Кстати, однажды парижский шофер такси, куда сели Бунин и его секретарь Седых, послушав две минуты разговор пассажиров, – Бунин всю жизнь употреблял, когда надо было, крепкое словцо, – сказал: «Я угадал, господа, должно быть, мсье офицер русского флота?» – «Нет, – отвечал Бунин, – я почетный академик по разряду изящной словесности». – «А, изящной!» – только и оставалось сказать шоферу.) Не шуткою были ранние собрания сочинений, широкая известность среди русской эмиграции и полный отказ от Бунина на родине, ставшей советской. И уж совсем не шуткой сделалась Нобелевская премия 1933 года, первая литературная Нобелевская, полученная русским писателем.

Из книги Веры Николаевны Муромцевой о жизни Бунина, из «Жизни Арсеньева», из различных воспоминаний и документов, явившихся на свет уже теперь, когда опомнившаяся от тоталитаризма Россия стала, наконец, подбирать свои разбросанные в разные времена и по разным странам богатства, признавать своими тех, кто десятилетиями все ходил во врагах и изменниках, – из всех этих примечательных для биографии писателя вещей легко увидеть, как вырастал мальчик и юноша Бунин. Рос в родительских деревенских поместьях, среди быта «мелкопоместных», разорившихся, живших вплоть и почти вровень со своими крестьянами, среди орловской, елецкой природы, полей и лесов, в большой семье, со множеством сородичей и соседей, с чудака-ми-учителями, с пахотами и жатвами, ночными и охотами, сказками и преданиями, с ежедневными событиями и историями, в самой глуби родного языка, песен, преданий, молитв, праздников и похорон, – всегда на вольном воздухе, под сияющими или льющими дожди небесами, под звездами, в завале зимних снегов, с конюшнями и скотными дворами, лаем собак и соленьем капусты. «Так знать и любить природу, как умеет Бунин, – писал А. Блок, – мало кто умеет. Благодаря этой любви поэт смотрит зорко и далеко, и красочные и слуховые его впечатления богаты». То же знание и любовь обнаруживаются в самых первых, даже газетных (когда работал в «Орловском вестнике» и писал туда, что попало) заметках, очерках и первых рассказах Бунина о «простом» народе, мужиках-крестьянах, бабах, мелкопоместном дворянстве.

В русской литературе, за спиной Бунина уже существовали Гоголь, Некрасов, тургеневские «Записки охотника» – может быть, лучшее, что написано о русском мужике! – писатели-народники с их умилением и радением о народе – страдающем брате.

«…Начало моей новой жизни совпало с началом нового царствования. Плохие писатели писали тогда романы и повести, пошлые заглавия которых верно выражали сущность происходившего: „На переломе“, „На повороте“, „На распутье“, „Смены“… Все и впрямь было на переломе, все сменялось: Толстой, Щедрин, Глеб Успенский, Златовратский – Чеховым, Горьким, Скабичевский – Уклонским, Майков, Фет – Бальмонтом, Брюсовым, Репин, Суриков – Левитаном, Нестеровым, Малый театр – Художественным… Михайловский и В. В. – Туган-Барановским и Струве, „Власть земли“ – „Котлом капитализма“, „Устои“ Златовратского – „Мужиками“ Чехова и „Челкашем“ Горького…

„Россия – сфинкс“. Религия Герцена – религия земли. „Община, артель – только на них, на этих великих началах, на этих святых устоях может развиваться Россия. И это – свет во тьме мещанского запада“.

Вера в народную жизнь. Народничество влияло на все – на литературу, науку, жизнь. Народничество жило верой, что Россия войдет в светлое царство социализма. Народничество было проникнуто истинным религиозным пафосом…»

Бунин и здесь видит и пишет по-своему. «В юности, читатель, меня очень интересовали дураки. Не улыбайся, – право, о них стоит подумать… Я с одинаковым удовольствием любовался и на старых, и на молодых, и на толстых кретинов, и на худых, долговязых идиотов. Мне нравилось наблюдать, как старый дурак постоянно гордится тем, что он женат и что он чистокровной породы; как он любит подарки, мятные пряники и произведения искусства – в часы досуга; как он всем дает понять, что он если и не блещет красотой теперь, то еще очень представителен. Нравилось мне, как гордится молодой дурак, говоря, что у него вся жизнь впереди, то есть что он тоже будет женат и будет любить пряники и прибавит народонаселения… Но потом – это-то еще бы ничего! – потом я встретил такую разновидность этой милой породы, что крепко задумался. Я встретил „злого“ дурака! О читатель, бойся злого дурака! Злой дурак не чета другим. Злой дурак гордится не тем, что он женат, а тем, что он – гений. Он видит, что кругом него рукава жуют, а он не жует и понимает, что он среди других – гений. Думают так же и многие посторонние. Да и в самом деле! – посмотри, какой иронией светятся свиные глазки этого гения под наплывшим лбом…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю