Текст книги "Глаза земли. Корабельная чаща"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
Часть десятая
Свой путик
Глава тридцать перваяНекоторые говорят, будто счастья нет и быть не может на свете.
– Какое же счастье, – говорят они, – может быть в жизни человеку, если каждому даже и с жизнью своей расстаться приходится.
Вот и поговори с такими людьми!
Мы говорим:
– Хорошо яблочко!
Они отвечают:
– Чем же оно хорошо, если неделю полежит и сопреет.
Мы возражаем:
– А ты не давай ему преть, возьми с окошка и съешь.
– Да как же, – говорит, – я его возьму, если оно лежит на чужом окошке.
Так вот и поговори с такими, посмекай, что, может быть, к этому чужому окошку и вся беда сводится.
Мы же на вопрос: «Кому на свете жить хорошо?» – в простоте своей отвечаем:
– Тому хорошо, кто занят своим делом, и оно себе дело любимое, а другим людям полезное.
Но даже и на такое простое и ясное решение те люди с яблочком на чужом окошке скажут:
– Любимое дело! поди-ка, поделай, что самому хочется. Полезное дело! поди-ка, добейся признания в людях.
После того опять начинается сказка про белого бычка или про яблочко на чужом окошке.
И все это оттого, что сделать шаг по направлению к своему счастью не хочется, и это усилие взять жизнь в свои руки кажется трудным.
Зачем же об этом мы все-таки теперь говорим?
А затем говорим, что под руками добрый пример: наш Мануйло сделал именно вот такое усилие, шагнул прямо к своему счастью и был действительно счастлив: после всего он попал на свой путик.
Мы затем говорим об этом, что редко бывает так у людей, что любимое дело свое собственное получало общее признание.
Вот почему мы сейчас и вспомним все шаги Мануйлы к своему счастью.
Мы оставили его в то время, когда прорвало запонь и бурлаки, им организованные, бросились кто в карбас, кто в ялик, кто прямо стал на струю и с багром в руке на одном бревне понесся в пучину.
В то время как бурлаки окружали шкуреный лес на Двине против Верхней Тоймы, часть этого леса подплывала уже по Двине к Нижней Тойме и встретилась с идущим вверх пароходом «Быстровым». Капитан «Быстрова», сам бурлак из пинжаков, сразу понял, что повыше бурлаки окружают лес, а этот у них вырвался из-под рук, и, значит, надо немедленно его самим окружить. Весь экипаж бросился в шлюпки и тут, окружая лес, матросы заметили на бревнах детей со всеми своими дорожными вещами.
Их немедленно доставили в Нижнюю Тойму.
Мануйло же в своей Верхней Тойме ничего не знал о детях, он и не думал о них, он был уверен, что они давно уже вернулись обратно в Вологду.
Собрав лес в эту ночь, – он еще дня три занимался его сортировкой и, закончив бурлацкие дела, с чистым сердцем направился на лошадке казенной «ледяночке» за сто верст, в свою родную деревню Журавли.
Тут-то вот, в Журавлях, и вспыхнуло ярким огнем – его заслуженное счастье.
Нечего и говорить, как приняли Мануйлу односельчане колхоза «Бедняк». Верные слова Мануйлы – о том, что название «Бедняк» устарелое и ни к чему теперь не ведет, вскоре после его ухода оправдались: стали отовсюду приходить вести о зажиточной жизни, и в газетах, даже самых маленьких, стали на все лады повторять новый идеал экономики: зажиточную жизнь. И вот когда все колхозы кругом и все единоличники даже стали смеяться над колхозом «Бедняк», прибыл Мануйло с указаниями от Калинина и о названии и о том, чтобы охотникам дали возможность работать для колхоза на своих путиках.
– А что вы скажете, – спросил Мануйло на собрании, – если мы колхоз назовем…
И замялся.
– Ну, ну! – подстегнул его председатель, – время меняется, и мы сами меняемся со временем. Теперь мы уже не такие глупые, как были прежде. Говори смело: ты был у Калинина.
– Смело? – спросил Мануйло. – Хотите смело, назовем колхоз «Богачом», Ничего в этом нет плохого, если бедняк станет у нас богачом.
Кто-то возразил:
– Как же так, только что богачей выгоняли, а теперь сами на себя берем это имя.
Председатель на это ответил:
– Так мы не на себя лично берем это имя, а на колхоз: мы хотим прежде всего не лично быть богатыми, а дать пользу колхозу, чтобы колхоз был богат.
– А почему же и не лично? – спросил Мануйло. – Если колхоз будет богат, то мы и лично будем богаты, и чем это плохо, если я сделаю колхозу добро и колхоз в ответ меня наградит?
Вот тут-то, наверное, кому-то и мелькнуло в уме, что Мануйлу следует не только принять в колхоз со своим путиком, но чем-нибудь и наградить.
Раскинув думы во все стороны, пинжаки пришли все до одного к ясному сознанию, что от богатого колхоза всем будет лучше, и название «Богач» – очень хорошее и умное…
– «Богач» так «Богач»! – весело решил председатель, – сознательность ничему не мешает!
На этом собрании Мануйло был единогласно принят в колхоз со своим путиком, но мало того! был поднят вопрос о награждении Мануйлы двумя мешками ржаной муки для возможности на первых порах устроиться на своем путике.
Так Мануйло добился своего счастья: работать для своего колхоза на своем любимом путике.
И он был счастлив.
Глава тридцать втораяВ поисках счастья на своем путике Мануйло чуть не погиб там под деревом, а когда признали и даже наградили мукой – изволь-ка эту муку на своих плечах доставить на свой путик!
Хорошо было везти на стружке муку по чистой реке Пинеге, неплохо по реке Коде, впадающей в Пинегу, подниматься вверх, тоже пока река чистая. Но вверху, когда начинаются завалы, становится все трудней и трудней.
Там наверху деревья тесно стоят, воде нет простору, и, как будто в сердцах, сильная весенняя вода валит деревья, и они ложатся одно за другим с берега на берег, как мосты. Тут уже сила нужна не чтобы двигать стружок веслом против воды, а чтобы еще, кроме того, прорубать топором путь стружку – тут мука становится мукой.
Так, может быть, и всегда бывает, что трудно свое счастье найти, но нелегко тоже его и нести, до того нелегко, что настоящего счастливого человека между нами и незаметно.
Нелегко давалось счастье Мануйле, но в том-то и было оно, что Мануйло не вел счета силам, истраченным на достижение своего счастья, И это досталось ему от своих отцов, и деда, и прадеда – сил своих на добро не жалеть и не считать.
– Где наша не пропадай!
Когда же стало так на реке, что выходило больше только рубить деревья, чем двигаться вперед, Мануйло насмотрел тропку в суземе и стал таскать частями муку и другие припасы на своих плечах, к становой избе на своем путике под знаменем Волчий зуб.
Таскал и таскал в становую избу на своем путике, и расход своих сил не считал и не вел.
Нам бы и смотреть не на что на эту становую избу: такую избу делает в короткое время один человек. Он выбирает место в лесу, где почаще, чтобы, срубив деревья, ему не трудно было собирать хлысты в одно место. Сделав себе эту становую избу, он делает особую маленькую избушку для продовольствия и для хранения пушнины. Эта избушка ставится на особые ножки, такие, чтобы мышь обмануть. Ио этим ножкам мышь поднимается сначала просто вверх как по стене, но вдруг на пути ее в клеть с продовольствием является выступ, вроде как бы для нас этот выступ был потолок. Вниз головой мышь не может и возвращается вниз или падает.
Таким грибком делаются все ножки и для стульев, и для столов, и, скорей всего, глядя на такую придумку, древний сказочник создал для нас свою. «избушку на курьих ножках».
Так, прямо в двух мешках, забравшись по лестнице, Мануйло и уложил свою драгоценную муку в эту клеть на высоких ногах. Сверху же он поставил крышу с дожатым устилом, с накатом и скатом для дождя в обе стороны.
Устроив все это с хозяйственной и охотничьей радостью, Мануйло приступил к своему любимому делу: с ружьем, топором, ножом и пучком конских волос для петелек на лесную дичь он вышел на путик. Расчет его был такой, чтобы к ночи дойти до другой избушки, называемой едомной, в конце путика, переночевать в ней и на другой день вернуться в свою становую избу.
Ему хотелось поправить всякого рода огрехи на путике за пропущенное время, чтобы потом, осенью, по-новому начать свой любимый промысел.
Ну вот и началась желанная жизнь: охотник выходит на свой путик; и как в селениях хочется каждому прежде всего рассказать о своих соседях, так из сузема о своих ближайших деревьях. Нет человека, и вот дерево соседнее становится тебе, как родной человек. И тут впервые понимаешь, что деревья ведь тоже самое живут и только они вверх живут, на прямой путь к солнцу, а ты между ними можешь и в стороны: они стоят, а ты между ними идешь, и с тобой рядом, ежик проходит, и мышка шуршит в старой листве, и где-нибудь олень, и где-нибудь медведь, и еще мало ли кто и все так….
Вот они, две знакомые с детства елки, стоят рядом по ту и по другую сторону на путике: только-только между ними человеку пройти.
Протянув большую ветку с прямым указом на путик, одно дерево хочет уступить дорогу другому, остановилось и пропускает его, приглашая веткой:
– Прошу!
Другое дерево точно такой же веткой, как рукой, любезно хочет само уступить и тоже:
– Прошу!
Так они давно на месте стоят и не сдвигаются, а пока они церемонятся, между ними и человек, и медведь, и олень пройдут, и заяц проковыляет, и лисица прошмыгнет.
Вот как раз возле одного дерева, если идти от становой избы путиком, с правой стороны стоит молодая елка, дочка его. Ростом эта дочка не больше, как в два человека с надбавкой на верхнюю мутовку. Как раз вот на этой елочке оказался свежий загрыз медведя.
Тут, заметив сразу новый загрыз, Мануйло остановился и крепко задумался…
Да и задумаешься!
И по виду, и по всему, что было известно о медвежьих загрызах у охотников, медведь сделал такую заметку осенью, когда ложился в берлогу.
Мануйло так понимает, что медведь загрыз делает на ближайшей елке, чтобы весной померяться и узнать, насколько он подрос за зиму. Но весна ему бывает поначалу трудна: не всегда ему удается выбросить пробку. Вот за этим-то неприятным делом он и забывает, что весной ему надо померяться.
Когда же, наконец, он сбросит пробку, тут весна для всех в такую приходит радость, что и медведю делается не до того, чтобы поминать прошлое и загадывать о том, насколько он подрастет, лежа в берлоге.
Так медведь весной забывает печаль и заботу, так и все и все по-новому!
Но Мануйло, увидев на молодой елке осенний загрыз медведя, смутился…
Да и как не смутиться, если медведь на путике самый опасный сосед. Ворон, конечно, опасен, если примется клевать пойманную дичь, но ворона нетрудно убить, а медведь повадится собирать дичь на путике, тут уж самому ничего не достанется.
Как же теперь отделаться от опасного соседа?
Вот так с первых шагов на своем путике Мануйле пришлось задуматься.
Конечно, можно убить медведя. Но это наверно по крови передалось Мануйле от предков, чтобы, по возможности, на путике не очень-то спорить с медведем и останавливать его не пулей, а вещим словом.
– Живые помочи! – прошептал Мануйло.
И, все раздумывая о недобром соседе и участвуя во всей лесной жизни живым глазом, охотник пошел дальше по древней тропе, выбитой его предками.
При переходе по своему путику через общую тропу охотник заметил на мху неясный след величиною в теплый сапог.
– Не он ли? – подумал Мануйло.
И, чтобы понять, чей это был след, завернул с общей тропы на какой-то новый обход через ламу. Тут на ламе он увидел, что большой след идет за двумя маленькими.
И понял так, что большой в тёплый сапог след вроде как бы гонится за двумя маленькими.
– Не он ли? – подумал охотник и бездумно опять ответил сам себе:
– Живые помочи!
За ламой на песке возле куста черной смородины Мануйло ясно увидел, что не медведь шел, а человек, а маленькие следы были тоже человеческие, только маленькие, детские.
Пройдя немного дальше, он увидел на дереве детскую зарубку топором в четыре рубыша: было выбито знамя путика Воронья пята.
– Что такое?
Подумав об этом всем, Мануйло тряхнул головой и веселым глазом оглянулся кругом. Так он делал всегда, когда в голове что-то начнет путаться.
И, отбросив мысль о недобром соседе и об этих каких-то детских следах, вернулся через ламу обратно к общей тропе и с тропы повернул на свой путик.
Сколько раз вот мы тоже замечали, добираясь до своего счастья, каким чудесным оно кажется издали и как оно прячется в труде и всяких заботах, когда его достигаешь. До того глубоко прячется, что со стороны люди его не замечают и сам живешь и о счастье не думаешь. Скорей всего, это у всех, и оттого, когда хочешь указать на счастливого, то кажется, будто счастья и вовсе нет на земле.
Но это мы знаем: Мануйло на своем путике пока еще был счастлив.
Глава тридцать третьяСамое главное на путике для охотника – это высмотреть птичье пуржало. Тут надо себя самого птицей представить, будто летишь в лесу среди мелькающих пятен и выбираешь себе самое заметное. Для того птица себе такое пятно выбирает, чтобы сесть на него и под солнечным лучом пуржиться, или купаться на солнце в песке.
В темном лесу солнечное пятно на песке, как фонарь, – привлекает к себе птицу. А еще в этой солнечной купальне на песке много мелких камушков, и вся боровая дичь – тетерева, глухари, моховые куропатки, рябчики нуждаются в этих камушках для растирания пищи в зобах: камушки у них в зобах, как жернова у нас на мельницах. И еще на песке птицы вроде как бы чистятся, освобождаются от своих постоянных прихвостней и подхалимов, разных блошек и вошек.
Мануйле об этом выборе места для пуржала думать нечего: за него это сделали отцы, деды и прадеды. Испокон веков на одних и тех же местах они ставили свои силышки. Но случается, конечно, там дерево упадет, там новое вместится в общий полог леса, и от этого на пуржале распределение света и тени, конечно, изменится. Тогда нужно к родительскому путику прибавить свое внимание и, может быть, даже найти другое место для пуржала. Так вот лес подрос, и человек тоже изменился, в лесу свет и тень стали по-иному, и человек по-иному, по-своему становится к делу отцов.
И, наверное, от того, что к прежнему прибавил сам что-то свое, каждый раз делается на душе весело, и кажется тогда, что и все так в лесу живут и на всем свете так: каждое существо на свете к делу отцов прибавляет что-то свое, и от этого ему делается весело. Что бы тогда ни попалось на глаза, все как будто складывается, в свою кладовую и лежит до встречи с кем-нибудь, кому можно об этом рассказать. Тут вот и получается почему-то так, что сам рассказываешь только потому, что сам видел и хочешь о виденном самую правду сказать, пусть даже люди это и принимают за сказку.
И еще тоже бывает, когда сходится в себе дело отцов с тобой самим на чем-то хорошем, вдруг почему-то кажется, что на всякий вопрос, какой бы ни задал тебе самый мудрый, даже самый ученый человек, ты можешь ответить.
Кажется, даже и всю самую великую тайну жизни ты мог бы открыть, если бы нашелся такой человек, кто мог тебя об этом тут же спросить.
Душа такого человека похожа на тысячелетние залежи торфа, ожидающего огня, чтобы вернуться к большому огню, от которого начался и все складывался и складывался в торфе тысячи лет.
Вот как этот торф ждет огня, так и душа простого человека на своем путике ждет вопроса большого, окончательного…
Так и наш Мануйло в иные минуты радостно чувствовал в себе какие-то огромные силы, и только бы, только бы кто-нибудь спросил его о чем-нибудь таком нужном, таком великом для всех.
Вопроса-то вот такого все и не было.
Но нельзя сказать, чтобы Мануйло томился, – нет! он радостно чувствовал в себе эту слежалость древних пластов, и раз его об этом не спрашивают, то зачем ему томиться: он на все вокруг тогда глядит, будто все они, от большого и до самой ничтожной безделицы, все свои, и всех он их, как своих, понимает.
Затем, может быть, потом при встречах с людьми и поднимается из души сказка, чтобы вызвать у человека тот желанный вопрос к себе и ответить ему на него словом правды.
Они же не понимают и слово его принимают просто за сказку. Но Мануйло не томится этим и просто ожидает такого вопроса, как торф ожидает огня.
И теперь он на своем путике идет, как среди своих: там подсыпает песочку на пуржале, там оправляет и переменяет затянутые и разорванные петельки, и всякие силышки настораживает на высоте самой птицы: на рябца кулак от земли, на глухаря кулак с большим пальцем.
Раз было, в одно старое силышко белка попалась, и по сосне было видно, как долго она билась, пока не порвала сило: цепляясь за сосну, белка так ее исцарапала, что кора на дереве зарумянилась.
Видеть такое дело на своем путике Мануйле еще не приходилось, и оттого, разобрав все, прочитав и поняв всю историю борьбы белки за жизнь, он опустил и эту историю в незабываемость своей кладовой сказок, чтобы при случае потом людям о правде сказать, о том, как бывает, когда белка попадется в силышко.
Мануйло, разобрав все, даже и улыбнулся и сказал вслух отсутствующей белке:
– Теперь будешь знать, тебе это наука!
А то вот ястреб-тетеревятник попался с прилету в старое сило и сидит, красивый, глаза желтые горят, сам пощелкивает.
Видел ли кто-нибудь ястреба в петле? Может быть, кто-нибудь и видел, но сам-то я вижу теперь его таким в первый раз и отчего-то об этом, как я увидел сам в первый раз своими глазами, ужасно хочется кому-то другому сказать.
Может быть, при встрече и не дойдет разговор до ястреба, а может быть, когда-нибудь кто-нибудь спросит, и от вопроса опять непременно покажется перед глазами красивая птица с желтыми глазами.
Попадись в петлю ворон, Мануйло бы его так не отпустил: ворон-злодей повадится собирать дичь на путике, так и будет грабить, пока его не убьешь, но ястреб – случайный гость.
Мануйло сломил веточку и начал дразнить ястреба, а тот, обозленный, стал щелкать, шипеть. До того было занятно подразнить ястреба, что Мануйло даже оглянулся кругом, нет ли кого, показать бы…
Внизу кругом никого не было, но наверху сидела и глядела на все куница какая-то, рассиделась, хвост убрала, голову подобрала на короткую шею и на себя не похожа, толстушечкой сидит и глядит.
Мех у куницы сейчас невыходной, трогать ее охотнику незачем.
– Вон он какой! – показал Мануйло на ястреба, – погляди, погляди на него.
Куница от слова человеческого подвинулась на елке назад и закрылась сучком.
– Ну, будет тебе щелкать, – сказал Мануйло ястребу.
И отпустил его.
Пустых минут, как для многих из нас в лесу, у Мануйлы никогда не бывает: непременно во всякую минуту совершается хоть что-нибудь, да все-таки новое, и это небывалое прибавляется постоянно к бывалому, и этим, наверно, весь мир растет. Сейчас он вспомнил, как два года тому назад на вязком месте был глубокий след: это олень прижал долгий мох своим копытцем. Вода от нажима копыта понизилась, и бровка на ямке после осохла.
Мануйло узнал ямку от копыта оленя по необычайному для болота злачному стебельку с пустым колоском: на осушенной бровке на ямке копыта вырос этот высокий стебелек и, осыпав осенью семена, сохранил колосок до весны.
Не удивительно ли, что только ступил олень, только раз прижал мох, и вот через два года сохраняется в суземе память о том, как олень тут прошел.
Какой же он чуткий, сузем!
А теперь легонький торочок, ветерок, как внутреннее дыхание леса, такой нежный, что, пожалуй, не почуял бы даже охотник своей обветренной, огрубелой щекой, а колосок чуть-чуть качнулся…
Какой же он весь чуткий, сузем, и какой тоже чуткий в нем идет человек, что ничего не пропускает и вовсе не знает пустых минут.
В этом и было все счастье Мануйлы, что на своем путике у него в суземе пустых минут не бывало, и он все время узнавал что-нибудь новое и в небывалом понимал жизненный рост.
Только к самому вечеру Мануйло пришел к своей едомнойизбушке в конце своего путика.
Истопив печку, наполнив избушку черным дымом, усталому охотнику только бы забыться под черным одеялом дыма, как вдруг за стеной тихонько, кашлянул полщок.
Это в суземе охотники приметой считают, что если полщок, полосатый зверек, вроде белки, кашляет, то это бывает перед погодой, значит, перед бурей, снегом или дождем.
Плохая погода сейчас не страшила Мануйлу, но это неприятное, связанное с кашлем зверька, вдруг пробудило в голове неприятное воспоминание о том, что, выходя на путик от становой избы, он забыл убрать лестницу от клети на ножках.
Для чего же ведь и ставится клеть на особые высокие ножки с «грибком» посередине, как не затем, чтобы росомаха не могла добраться до продовольствия, а он, как нарочно, для нее теперь поставил лестницу.
Успокоил себя Мануйло тем, что росомаха человеческих рук побоится и, учуяв человека, не полезет по лестнице.
Только бы теперь с этим уснуть, вдруг полщок опять кашлянул, и Мануйле вспомнился медвежий загрыз: если медведю доведется подобраться к лестнице, тот не побоится человеческих рук, и тогда колхозной муке несдобровать: медведь любит муку.
– Побоится! – подумал Мануйло.
И только бы успокоиться, полщок опять кашлянул. И тогда вспомнились детские ножки возле ламы на песочке у самого куста черной смородины. Вспомнилось тоже детской рукой выбитое на дереве в четыре рубыша знамя Воронья пята. Оставалось бы только вспомнить, как он сам рассказывал детям о старинном путике Воронья пята в самой близости Корабельной Чащи.
Вспомнилось бы, и все бы стало ясно, но как раз в это время полщок опять кашлянул, и верная примета о кашле перед непогодой перешла в душе Мануйлы в суеверное предчувствие того, что полщок кашляет перед бедой.
С этим он и уснул.
А погода наутро пришла лучше всякой: лужицы весенние были окружены все кружевом утреннего мороза, и на этот мороз вставало солнце и не какое-нибудь мягкое, темно-красное, а веселое, светло-золотистое; вставало солнце, как встает человек деловой в твердом уме и памяти.
Казалось бы, и человеку теперь тоже бодрым вставать, но только встал было Мануйло, только плеснул себе на лицо холодной воды, проклятый полщок опять, кашлянул.
– Живые помочи! – прошептал Мануйло.
И в недобром духе пошел своим путиком в свою становую избу.
Так мы думаем, что скорей всего тесно стало Мануйле на своем путике, и вот отчего душа его отозвалась на суеверие.
Прямо сказать, что Мануйло отдался суеверию, как старая баба, конечно, нельзя, но и не такой он шел, как прежде во всю жизнь хаживал на своем путике: ему стало теперь, как будто этот старый путик отцовский у него теперь был не свой, как будто он ошибся и попал не туда, куда так хотелось.
И оттого стало ему как-то тесно на своем путике и неприятно, что все на месте как-то стоит и не изменяется.
Вот они опять те самые два постоянные дерева стоят на своем месте, уступая друг другу дорогу, делают вид, а сами все стоят и стоят.
Но что это такое?
Мануйло замер в тревожном изумлении.
Между деревьями было два белых пятна, как будто человек шел с мешком муки на спине и зацепил.
Помочив палец слюной, Мануйло собрал с одного дерева того чего-то белого, попробовал, и оказалась мука.
Между деревьями был брусничник, примятый немного следами большими в теплый сапог, и по листикам темно-зеленым, перележавшим зиму под снегом, с листика на листик вилась белая змейка.
Мануйло тоже и тут собрал немного белого, попробовал.
– Живые помочи!
На брусничнике была тоже мука.
Теперь все открылось: медведь шел, как человек на двух задних ногах, нес в обнимку мешок с мукой, а из дырочки, наверно, пробитой когтем того же медведя, тонкой струйкой по брусничнику бежала мука, на встрясках побольше, на ровном ходу поменьше.
Бежала мука и бежала, мука колхозная, мука заслуженная!
Мануйло хотел было броситься туда вслед за мукой и уже опустил на дробовой заряд пулю и пристукнул ее шомполом, но вдруг весь быстрый план его переменился и он даже отпрыгнул в сторону от своего путика.
Нельзя затирать след своим следом.
Только пришлось, обойдя стороной, приглядеться к следу: один ли раз недобрый сосед прошел или, утащив один мешок, вернулся за другим и еще раз прошел.
След показал – медведь один раз прошел и унес только один мешок, сразу два захватить он не мог.
Теперь все стало ясно: медведь куда-нибудь недалеко отнес мешок, поел, сколько хочется и закопал во мху про запас. А ночью вернется своим следом за вторым мешком, и тут надо встретить его на лабазе, а между деревьями, где остались белые мучные пометки, нужно сделать на случай петлю из мягкой проволоки.
Так Мануйло, обходя след соседа, вернулся в свою становую избу.
Может быть, не у себя самого, а в суземе, всем великом суземе, все бывало и, как по ветру, от человека к человеку переходило на память с самых далеких времен, от прадедов и прапрадедов.
Чего, чего не было!
Даже такое бывало, что недобрый человек забирался в клеть с пушниной и уносил с собой все. Но чуткий сузем выдал беззаконника, и тут же на следу он был казнен. В чутком суземе и это страшное дело стало известно, и когда люди проходили по общей тропе, то показывали, озираясь на великую кокору, опрокинутую, как страшный памятник, над телом казненного.
Эта кокора от ветродуйного дерева когда-то стояла ребром, замшела от времени и была похожа на огромного медведя, стоящего с поднятыми лапами на задних ногах. Таких опрокинутых деревьев с корнями и огромной землей между ними было много на пути общей тропы, но, такого медведя огромного не было, и все его знали. Как вдруг кокора эта заметная опрокинулась, а засохшее дерево, перерезанное, осталось лежать на земле.
Каждый прохожий, конечно, спрашивал, кто это дерево перепилил, кто опрокинул кокору, и зачем он ее опрокинул.
Чуткий сузем каждому отвечал, что это закон сузема: под кокорой лежит человек, захвативший труд другого человека. И каждому, кто поступит против такого закона сузема, будет неизменная судьба тоже так лежать под кокорою.
Чего, чего на веках не бывало в суземе, но чтобы медведь по человеческой лестнице забрался в клеть и, обняв мешок с мукой, пронес в свое логово, этого как будто в суземе совсем не бывало!
Недаром же полщок прокашлял всю ночь: вся скатная крыша была разобрана по бревнышку, накат был выброшен тоже. Но что всего больше задело Мануйлу, – это что сам-то он забыл убрать лестницу, но медведь не забыл. Сосед оказался умней человека и лестницу не только повалил, но еще и оттащил ее в сторону и разломал.
Больше она была ему не нужна: второй мешок лежал под неодетым кустом: тут-то недобрый сосед чуть-чуть и промахнулся, он думал, что раз он вышел из берлоги, так уже и деревья должны одеваться. Было же так, что мешок белый далеко был виден в неодетом кусту.
Простительно было медведю поглупеть от богатой находки, но человеку, охотнику забыть убрать за собой лестницу и самому понять себя глупее зверя было непереносимо.
Счастье Мануйлы как будто убежало с его путика, и он рассердился пуще всякого зверя.