355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Глаза земли. Корабельная чаща » Текст книги (страница 24)
Глаза земли. Корабельная чаща
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:42

Текст книги "Глаза земли. Корабельная чаща"


Автор книги: Михаил Пришвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)

Глава двадцать четвертая

Солнце, поднимаясь, грело все больше и больше, а спереди грела нудья, – вот бы обласканному и солнцем и человеческим огнем Митраше уснуть и оставить свой плот на волю воды, несущейся в огромную реку – Северную Двину.

Поддаваясь этой двойной ласке, Митраша и поставил было уже свои локотки на колена и подпирал себе кулачками подбородок, оставалось бы только закрыть глаза, и они сами собой узились, вот только бы закрыться, вдруг среди бревен он заметил одно бревно необыкновенное и странное. Все оно было не желтое, как все, а пестрое из желтого, белого и черного и серого. Вершина его была опущена в воду, и, поддевая ею всякое дерево, – бревно ныряло и выходило на плес, как подводная лодка.

Митраша даже и полусонный понял, что такое страшное бревно могло, конечно, нырнуть и под плот и так хватить по нем из-под низу в какой-нибудь край, что другой конец плота погрузится на время в воду и холодная волна окатит сено и спящую на нем Настю. Кто знает? Может быть, волна эта снесет с плота и все их продовольствие и хозяйственную утварь?

А может быть, этот Топляк где-нибудь одним концом упрется в дно реки, а другой конец разорвет, развяжет их плот и сбросит их в воду?

Митраша, конечно, очень устал, и это огромное пестрое бревно-змея представилось ему существом самовольным, не признающим никаких законов на свете, ни солнечных, ни человеческих.

Рядом плыли такие мирные бревна: было одно, и на нем чудесная птичка, стройная, подвижная, хорошенькая, сизая с черным фартуком, священная птица древних египтян, у нас же непонятая и прозванная просто трясогузкой. Удивительная птичка теперь плыла на этом бревне и пела!

Священная посланница египетского солнца не гнушалась бревном, плыла себе и пела, прославляя своей песенкой и священное солнце, и священное бревно, на котором плыла.

И вдруг со всего маху бревно-змея из-под низу так хратило по мирному бревну, что оно колом встало, нырнуло и выбросилось прямо на плот.

А священная египетская птичка вспорхнула, села на другое, бревно и на нем, как ни в чем не бывало, тоже запела.

Видел Митраша и тоже удивлялся, как пауки двигались в неведомый мир, стоя на воде, как мы на земле: каждый паук на своих длинных коленчатых ногах стоял на воде, как мы, спускаясь и поднимаясь, стоим в метро на лесенке эскалатора, и их несло. Пауков было множество, казалось, они всем народом переселяются в какие-то новые земли.

Многим из них нравилось больше взбираться на бревна, чем стоять на воде. Одно бревно почему-то они особенно облюбовали, оно было им особенно хорошо, на нем ехали густо паук к пауку.

Тут-то вот, где было хорошо и ладно, по-видимому, и было ненавистно бревну-змее, тут и бедокурил Топляк.

Так чудилось измученному бессонницей Митраше, будто этот Топляк нарочно и метится туда, где хорошо. И вот оно хватило в излюбленное пауками бревно и так сильно, что все пауки разлетелись и расставились опять прямо босыми ногами на своем водяном холодном эскалаторе.

Всему стройно плывущему на стрежне составу бревен невозможно было бороться с этим одним-единственным бревном. Как только добрые хлысты нажимали на Топляк, он нырял своей опущенной в воду вершиной, поддевал какой-нибудь хлыст, отбрасывал его в сторону, а сам становился на его место, намечая себе в кого-то новый удар.

Так подобрался Топляк и к Митраше. К счастью, мальчик не продремал, ударил со всей силой жердью во врага, нажал грудью, сильно подвинул вперед плот, а сбежистое пестрое бревно нырнуло под другую самоплавно сплоченную группу хлыстов.

И вот тут-то с Митрашей случилось то самое, что часто случается с победителями и потом оказывается почти что закон: победить-то оказывается легче бывает, чем победу удержать за собой.

Почему бы теперь, подумалось Митраше, не поставить локотки на колени против доброго огонька, а спину не отдать теплым лучам солнца?

И так он уснул.

Вдруг что-то сильно толкнуло. Митраша едва не кувыркнулся в воду, но справился, вскочил и увидел прямо перед собой половину огромного змея-бревна, а другая половина, передняя, была уже под плотом и вершиной, ударила как раз в то самое место, где Настя спала.

Толчок был сильный, Настя вскочила, разметала над собой лапник, укрытый снегом собственного дыхания, бросилась на помощь Митраше, и они в две жерди, крепко нажав, освободили плот от бревна.

Поглядев в измученное лицо Митраши, Настя сказала ему:

– Ложись-ка ты спать на мое место, я теперь буду и править и кашу пора нам варить: поспеет – я тебя разбужу.

Глава двадцать пятая

Не один раз в жизни приходилось нам бороться и со льдами, и с коварной полой водой, и с мошкой таежной, и всяким гнусом земным. И каждый раз после аварии схватывался и все зло как свою вину понимал: то надо было поберечься знакомого коварства воды, то вспомнить, что против льдов северных есть ледоколы, против гнуса лесного есть особая частая сетка. И так против всего есть что-нибудь. Если же ты не предусмотрел, не запасся там продовольствием, там какой-нибудь сеткой, или даже просто не научился ждать или терпеть, как это необходимо в путешествии, то потом сам себя и вини!

Но как предусмотришь какой-то топляк, скрытый под водой, направленный в самое дно твоего суденышка, груженного добром человеческим?

Есть у нас один такой знакомый топляк, правда, не тот, что бросился на детей, плывущих к своему отцу, но похожий на него, как все топляки друг на друга похожи.

Было это на реке Тойме, впадающей в Северную Двину, где на берегу высится каменная слуда. С этой слуды тонкой струей падает в реку ручеек.

Каждому хочется выйти на этот берег, поглядеть, разузнать, с чего и как начинаются на севере могучие реки.

Так было раз, мы вышли на берег и увидели: много больших деревьев стояли на берегу и, сплетенные корнями, делались запрудой огромных болот. Сквозь эту запруду и выбирался ручеек, падающий с высоты слуды в реку Верхнюю Тойму.

Но не тут было начало ручья.

За этой береговой плотиной начиналась длинная и широкая темная рада, или болото с редкими и корявыми елками.

Эта темная рада тоже не была первым истоком ручья.

За темной радой начиналась рада светлая – болото, покрытое небольшими березками.

Тоже и светлая рада не была самым первым началом.

Дальше, много дальше, перейдя все эти сурадья, мы увидали сверкающее на солнце взгорье, все покрытое блистающими родниками.

Это взгорье, покрытое сотнями родников, и было самым первым началом, питающим все сурадья и замеченный нами ручей.

Вот тут, на горе, высоко над всеми сурадьями, стояла лиственница – дерево с опадающими осенью хвоями.

Миллионы хвойных деревьев, елок, сосен, по пути к этой лиственнице показывалось нам на глаза, но в, памяти осталась только эта очень высокая лиственница на взгорье, покрытом сверкающими родниками.

И так вот они всегда на севере, везде по Двине, эти высокие одинокие с нежной зеленью деревья запоминаются и далеко раскрывают нам картину рек, и лесов, и озер.

Каждый охотник на севере, каждый промышленник благодарит такое дерево, помогающее запоминать пройденный путь и открывающее ему путь впереди.

Высокое дерево-маяк – это настоящий друг человека, Но бывает, такое же дерево делается истинным врагом человека и называется у нас оно топляком.

Вот, когда долго идешь северными лесами, то ведь голову никуда не денешь, непременно думаешь о том, о другом, и если о дереве думаешь, о его судьбе, то переходишь на судьбу человека. Устанешь от человека и опять возвращаешься к дереву. Да так вот понемногу иной раз судьба дерева и человека сближаются.

Так вот жила-была одна молоденькая нежная лиственница на высоком берегу, и будь бы все благополучно в ее судьбе, она бы сделалась маяком, указателем пути человеку в лесах.

Но случилось, еще в ранней юности это нежное деревце облюбовал себе глухарь и одним движением клюва наискось срезал себе нежную сочную верхнюю мутовку с молодого деревца.

Вся судьба лиственницы переменилась из-за этой несчастной минуты! И точно так у людей бывает, что иной расположенный к добру и дружбе становится врагом человека и всю жизнь проводит вроде какого-то демона.

Поднимаясь вверх год за годом, наше раненное смолоду дерево получило форму дерева сбежистого, с влагоемкой вершиной. Когда деревья срубили, то все хлысты имели форму цилиндра, а наша лиственница вышла конусом, и так, что на воде одна ее влагоемкая часть опускалась вниз, а другая – торчала.

И плохо иному кораблю, если капитан на неглубоком месте проглядит этот топляк. Бывает, дно парохода, опираясь в верхний конец топляка, заставляет дерево упереться другим концом, и оно делает в дне корабля пробоину.

Так вот быть бы лиственнице маяком, а оно сделалось из-за ничтожной случайности топляком!

А чего только не бывает с этими топляками на сбежистых речках молевого сплава! Дерево-топляк, от низу и до вершины утончаясь, как бы сбегает, и тоже река иная называется сбежистой, значит, от весны и до лета постепенно сбегает.

Взять Верхнюю Тойму. Весной эта река в половодье, как мы не раз ее такой видели, река могущественная, несущая на себе в Северную Двину тысячи ошкуренных желтых деревьев, а осенью по ней, как посуху, переезжают свободно машины, телеги и будто бы даже курица сама пешком переходит на другую сторону.

Верхняя Тойма не одна у Двины молевая река, их очень много таких сбежистых рек молевых, и если бы свободно, не вмешиваясь, пустить со всех рек всю моль в Двину, то весной ни одному пароходу невозможно бы пройти, и едва ли можно бы тогда и весь сплав удержать и направить на завод. Тогда, пожалуй, и вся бы моль прорвалась в Белое море, и часть прошла бы, может быть, даже и в океан.

И это бывает, часть леса уходит из рук человека. А отчего уходит?

Только из-за того, что деревья неодинаковые и ведут между собой, как люди, борьбу.

А отчего деревья разные – это оттого, что деревья эти рубили, пилили, окатывали, шкурили люди же и своими человеческими руками. Оттого и деревья все разные, что люди над ними работали тоже все разные.

Скоро с лесами будет все по-иному, но пока что делается все по-старому. Близко от впадения Верхней Тоймы в Двину с берега на берег протягивается дорожка из крепко связанных между собою деревьев. По этой дорожке можно свободно человеку ходить, но с высокой слуды, как нам приходилось наблюдать, этот разделяющий реку бон кажется паутинкой, и трудно поверить, что такая паутинка может удержать напор сплошной массы моли в несколько километров.

Таких паутинок, направляющих бонов, раскидывается много по Двине, и с той нашей Высокой слуды их узнаешь, только если по ним зачем-нибудь идет человек: кажется, человек идет по воде.

Есть много бонов, разделяющих моль на сорта, но этот бон, удерживающий моль от выхода в Двину, называется запонью.

Тут где-нибудь у запони сидит в будке бурлак самый опытный и смелый. Тут он пережидает время, когда можно будет открывать в запони воротца и выпускать, разбираясь в сортах, лес в ту или другую сторону двинской воды, опутанной направляющими бонами.

В каждую клетку из запони направляется тот или другой сорт круглого леса, тут же вяжут из него плоты и переправляют на завод возле Архангельска.

Запонь, это паутинка в сравнении со всей напирающей на нее массой моли, является преградой, конечно, только для плывущих на поверхности деревьев. Тут каждый новый ряд деревьев делается запонью для следующего.

Из-за того-то и получается такая видимость, будто тонкая паутинка из связанных деревьев держит несколько километров напирающей на нее моли.

Но всему бывает конец: не какое-нибудь особенное сбежистое дерево с влагоемкой вершиной – топляк, а и самое простое, тупое дерево под огромным давлением как бы наконец догадается нырнуть под этот потолок на воде и попробовать плыть под водой.

Нырнуть-то в ее воле. Но как оно может там плыть, если оно легче воды и его тянет наверх? Как оно может плыть, если и другое дерево догадалось нырнуть и нажимает снизу? А там и третье, и пятое, и десятое тоже догадались и ныряют, ныряют одно под другое до самой последней глубины и наконец всей своей желтой массой, наполняющей реку от поверхности до самого дна, образуют глубинный залом.

До чего же плотно сдвигаются деревья в глубинном заломе, что мы своими глазами видели, как большой старый медведь по глубинному залому перешел реку Верхнюю Тойму.

Постоянно бывает в глубинном заломе, что верхние деревья под давлением нижних начинают там и тут подниматься, и наконец все встают, как у ежа иглы.

Белой ночью на севере, когда деревья в глубинном заломе начинают подниматься, суеверному человеку можно напугаться, да и несуеверному жутко бывает смотреть, когда в белой прозрачной тишине северной ночи эти огромные деревья, эти лесные мертвецы начинают одно за другим вставать: тогда вспоминается одно страшное кладбище на Днепре у Гоголя, где мертвецы в полночь тоже так поднимались над своими могилами…

Вот такой бывает страшный на севере глубинный залом!

Если бы наше дерево-топляк плыло бы в одном из первых к запони рядов, конечно, оно не стало бы ждать напора на себя плывущих сзади рядов: своей опущенной вниз влагоемкой вершиной оно бы легко поддело первые ряды и нырнуло бы под запонь.

Так бы оно вошло в Двину и встретило бы паутину бонов, разделяющих роду на клетки для сортиментов лесного материала. И если оно могло справиться даже с запонью, с глубинным заломом, то как легко могло бы оно здесь нырять под разделяющие и направляющие боны и выбиться на свободную воду Двины и плыть куда хочется, в море или даже в океан.

Чаще бывает, конечно, что сбежистое дерево плывет не в первых рядах и ныряет, когда и простые деревья тупыми вершинами догадались тоже нырнуть. Вот тогда сбежистому дереву приходится долго ждать, пока под огромным давлением глубинного залома запонь не разорвется и масса лесная не разорвет и направляющие боны.

Труднее бывает прорваться, когда запонь чередом разбирается на сортименты в приготовленные на Двине клетки. Тут распределяющий деревья на сортименты бурлак может понять всю загадку самовольного дерева и пустить его куда-нибудь в дело на месте.

Но бывает, бурлак и проглядит, мы это однажды и видели, и теперь мы можем историю нашей лиственницы с поврежденной вершиной закончить на необитаемом острове.

Было это в Северном Ледовитом океане.

Под нажимом плывущих льдин корабль наш чуть-чуть заблудился, и путь наш на Новую Землю был отклонен. В тумане показалась какая-то земля, и мы сначала думали – это как раз и есть остров Новая Земля.

Но когда мы подъехали к этой земле, то сразу же поняли – это не старый остров Новая Земля, а действительно остров новый, и земля новая, где не ступала еще нога человека.

Была видна нам только узенькая полоска зари, и на ней силуэтами виднелись частые головки тесно сидящих на скалах диких гусей. Морские зайцы с человеческими усатыми головами попрыгали с берега в воду, от нас.

Остров был небольшой, мы обошли его кругом, имея в виду найти хоть какие-нибудь следы человека.

Такая была бесчеловечная пустота на заполярном островке, что стремились всей душой найти хоть какой-нибудь след человека.

Далеко на льдине проплыл белый медведь, и то чуть-чуть повеяло человеком: так он важно и задумчиво сидел на снегу, как человек на мягком диване.

И мы все, ничего не говоря, поглядели на него теми морскими глазами, когда люди куда-то глядят и молча думают о прелестях ароматной земли и населяющего ее человека.

Вот тут-то и увидели мы и все сразу заметили на берегу шкуреное бревно, сохранившее во всей свежести свой пестрый, как бы змеиный цвет.

Это и был топляк, выкинутый волнами Северного Ледовитого океана.

Это и был тот самый демон, из-за случайной раны ставший врагом человека.

Но что это нам было теперь, как будто это враг человека среди – камней, льдов, диких гусей и медведей умолял нас признать его человеком…

Рассмотрев дерево со всех сторон, мы его перекатили на другую сторону, и там открылись нам слова человеческие.

До того страшно и пусто было на необитаемом острове, что мы и простым деловым словам обрадовались, как счастью: на дереве всего был только штамп: «СЕВЛЕС».

Глава двадцать шестая

Когда круглый лес, сдержанный запонью в устье молевой реки, под нажимом плывущего сверху начинает нырять под верхний слой сплава и набивать реку на всю ее глубину, то вся эта набитая лесом часть реки называется у бурлаков пыжом.

Так ведь и пыж в ружье из войлока натуго прибивается к пороху: пыж в ружье – из войлока, пыж в реке – из круглого леса.

Иной пыж бывает на несколько километров вверх от устья и толщиной до самого дна. Какое же, значит, давление снизу испытывает на себе каждое верхнее бревно! Вот отчего при крайнем нажиме нижних деревьев верхние сплошной щетиной поднимаются вверх.

Долго, конечно, под таким давлением и вся запонь оставаться не может. Тут или бурлаки дружно возьмутся за дело, откроют в запони воротца и мало-помалу, разбирая лес на сорта, выпустят его по направляющим бонам в Двину, и река от пыжа освободится. Или же, если бурлаки прозевают, «мертвяки» с якорями вырвутся, запонь разорвется и пыж вылетит из устья реки на всю волю двинской воды, как настоящий пыж вылетает из ружья после выстрела.

Хорошо еще, если так вырвется одна молевая река вроде нашей Верхней Тоймы, а если в то же время вывалит лес сразу в Двину из всех молевых речек, что это будет?

Оттого-то на всем севере бурлаки так боятся дружной весны.

Сколько тревоги, сколько волнений, сколько лишних людей, отлынивающих от дела, приходят прямо по пыжу из любопытства в сплавную контору. Сколько тоже и лишних слов вылетает из уст таких любопытных, сколько дают они всяких советов, а в глубине души, в ее сокровенной праздности, бывает, как на пожаре: бездельники втайне желают, чтобы пламя разгоралось все больше, больше.

Отчего это?

На памяти старых людей не было еще такого пыжа на Верхней Тойме, какой собрался в устье реки в ту весну, когда кончалась война и двое ребятишек, брат и сестра, в поисках своего отца показывались там и тут между людьми.

Теперь уже издали кажется, будто тогда только и говорили о том, как и где странствуют детишки, и даже некоторые настойчиво требуют проверить их бумаги, и если они своевольно плавают и ходят в лесах, то перехватить бы их и вернуть в родные места.

Еще была молва – о том, что какой-то солдат без руки прошел куда-то за Пинегу в Корабельную Чащу. Эта молва катилась от человека к человеку, как морская волна, и, может быть, не раз уже успела вернуться к тому самому, кто, казалось бы, первый от кого-то услышал и кому-то сам рассказал.

Так было и между теми людьми, кто, чуя опасность прорыва запони, приходил по пыжу через реку в контору на сплаве.

По раннему времени года в конторе горела железка, и многие приходили в контору, только чтобы погреться, сами же делали вид, будто тоже принимают горячее участие в спасении запони.

Больше всех тут разглагольствовал какой-то неизвестный пришлец, будто бы инструктор канадского лесопиления. Он тем отличался от всех наших знакомых, что у нас принято о всем главном помалкивать, он же делал вид, как будто и об этом всем нашем тайном все знал и смело мог о всем заключать и к чему-то всех подводить.

И все у него сводилось к тому, что у нас ничего не понимают в лесном деле.

В Канаде, в Канаде, только в Канаде о лесах известна вся правда.

Наш бухгалтер из Райзо, самый скромный гражданин в мире, слушал «канадца» долго и с тихой улыбкой, как от стыда, опускал голову. Но, видно, и такому скромному и застенчивому Ивану Назарычу слушать канадца стало невмоготу.

– Милый мой! – сказал он, – ты все говоришь о правде в Канаде, да какая же в этом правда, что пилить леса и пилить. Если в этом одном будет правда и все мы будем леса пилить по-канадски, то кто же их будет растить и хранить?

– А зачем их растить? – ответил канадец, – мы же скоро перейдем на каменный уголь.

Иван Назарыч опешил и успел только сказать:

– Вот оно что!

И остался с открытым ртом.

– Вот оно что! – повторил за ним канадец, – а ты думаешь, надолго человечеству хватит угля? На самое короткое время! Но и тогда опять ничего не будет плохого.

Тут Иван Назарыч не утерпел.

– А уголь, – сказал он, – ведь, как и лес, кончится – сгорит. Что тогда?

– Ничего опять не будет плохого: тогда перейдут на силу атомную, и этого в природе столько, что над нами после смеяться будут: для чего мы так долго берегли свои леса от пилы.

– Вот оно что! – повторил Иван Назарыч, не успевший одуматься еще и от каменного угля.

– То-то вот оно и есть, – продолжал канадец, – люди за леса держатся из-за робости, и лес делается аккумулятором всего отсталого, всякой косности, он консервативен, как старая баба, и чем скорей мы с этой зеленой дрянью покончим, тем свободней, лучше нам будет жить.

– Это не способ! – заявил Иван Назарыч.

И вдруг загорелся, как это бывает с такими людьми, как с медведями в лесу: копался-ковырялся в корешках в ягодках и вдруг, почуяв врага, стал на дыбы.

– Ты говоришь, – сказал он, – леса пилить. Сон ты это видишь или от большого ума говоришь? Наше горе пилит леса, а не мы. Ты – нет! ты не от ума говоришь. Ты же понимать должен: наша сила в лесах совершается. Есть среди наших лесов за Пинегой краса всего нашего края: Корабельная Чаща. Триста, лет ее берегли в республике Коми. И выросла Чаща дерево к дереву так часто, что срубишь дерево и оно на землю не упадет: прислонится к другому дереву и останется.

– Ты говоришь, – сказал он, – леса надо пилить. Сон ты это видишь наяву или от большого ума говоришь?

Канадец чуть-чуть смутился от внезапного нападения и растерянно спросил:

– Зачем сон?

– А затем сон, – ответил Иван Назарыч, – что есть люди вроде тебя, говорят складно и такие слова, что хоть возьми, да прямо в карман положи. И кладут многие в карман и верят, а это после окажется сон, и кто сказал их – это сказал сон-человек.

– Как это сон-человек? – повторил канадец, не понимая еще, с какой стороны будет на него нападение.

– А так – сон, – ответил Иван Назарыч. – Как же это не сон, ежели ты горе человеческое хочешь нам представить как правду и хвалишься тем, что в Канаде спешат уничтожить леса поскорей и взяться за каменный уголь.

– А чего ты-то ерепенишься? – спросил, собираясь с духом, канадец, – Тебе-то что?

– Как же не беспокоиться мне за леса, – ответил Назарыч, – если в лесах наша сила совершается. Ты это понимаешь?

– Не понимаю, – ответил канадец.

– А вот я сейчас тебе притчу скажу, и ты поймешь. Есть у нас возле реки Мезени в маленьком государстве Коми Корабельная Чаща, вот какой силы и красоты, что каждое дерево на подбор: дерево к дереву так часто, что какому надлежит падать, упасть нельзя; прислонится к другому и стоит, как живое. Полюбилась людям эта роща, и решили они ее хранить. Старики молодым передавали завет свой хранить Корабельную Чащу: сила в этой роще хранится и правда. Так триста лет эту Чащу укрывали от пилы и топора.

– Суеверие и косность! – сказал канадец, собираясь с духом.

– Не суеверие, а сила правды, – ответил Назарыч, – и я сейчас тебе это выведу. Триста лет хранили Корабельную Чащу, и вот приходит с войны чужой солдатик без руки и говорит: «Я лесник по природе своей и дорожу лесами не меньше вас. Я солдат и служу Советскому Союзу, и я знаю: Ленин сказал и завещал нам правду сказать, и мы должны эту правду сказать на весь мир, и слово у нас это найдется, слово правды на весь мир».

Так сказал простой солдатик, и люди задумались. Не по-нашему он им сказал, не сон были его слова.

Умел сказать простой солдатик, люди задумались и порешили свою священную рощу отдать. Триста лет берегли и, услыхав слово о правде, нашли в себе силу расстаться.

Понял? Горе наше заставляет рубить леса, и радоваться тут нечему: леса надо растить и хранить, в лесах народная сила растет. Когда же время придет, мы ничего не пожалеем.

Так сказал Иван Назарыч, и кто-то спросил его о Корабельной Чаще и о солдате с подвязанной рукой, но он сел на свое место, с улыбкой для всех и с вопросом: «Не сказал ли чего-нибудь лишнего?»

А молва людская, как морская волна, о Корабельной Чаще и о безруком солдате и каком-то его слове правды покатилась дальше и дальше.

Из области вышел приказ держать в устье Верхней Тоймы запонь до прихода одного парохода, названного в честь славного северного партизана Быстровым. Приказ был решительный: «До прихода Быстрова запонь ни в коем случае не спускать».

Вот и поговори теперь о необходимости спустить запонь, если есть из области такой решительный приказ. Кто возьмет на себя ответственность не послушаться и поступать не как надумали в области, а как надо поступить, учитывая видимый здесь и невидимый в области закон природы.

Оно, конечно, понятно, почему в области вышел такой решительный приказ: Быстров назначен пройти с продовольствием в такие глухие места, куда можно на пароходе попасть только раз в полую воду. Если же Быстров вовремя не попадет в те места, то люди, занятые охотничьим промыслом, останутся на весь сезон без муки.

Выходит, что Быстрова во что бы то ни стало надо пропустить.

Против этого разумного приказа восстал только один человек, вроде атамана у бурлаков, заведующий запонью Верхней Тоймы. Он требовал запонь сейчас же открывать и брался устроить такое распределение направляющих бонов, – что Быстров мог бы между ними свободно пройти вверх.

Правда была, конечно, у бурлаков; из конторы никак нельзя было служащим увидеть того, что ясно указывало на приближение тех признаков стихийной катастрофы, какую чуяли бурлаки и не могли словами понятно об этом сказать тем, кто склонялся больше понимать приказы, чем прямые указания жизни.

Бурлак, заведующий запонью, стал раздраженно требовать разбора запони, контора вздыбилась и пошла «на принцип».

Кому-кому, а уж никак не бухгалтеру Ивану Назарычу спорить с приказом из области: все понимает, а до времени все помалкивает. И так все: один за другого, другой за третьего, снаружи как будто все за приказ, и все тоже помалкивают, а слово берет на себя сон-человек один-единственный.

Так, через какого-то пустозвона канадца контора и пошла «на принцип», хотя втайне ни у кого настоящего принципа не было: настоящий принцип, по нашему мнению, был только у бурлака, заведующего запонью.

Кто же он, этот человек, что может спорить и с приказом из области?

Все знают, это не простой человек.

Река сбежистая в весенних водах – это река безумная, она мчится, чтобы всю лесную воду почти что досуха сбросить в Двину. Такая река все равно что водопад, и вот по такому-то водопаду лесной наездник, бурлак, мчится, бывает, на одном бревне, как степняк на коне. Бурлаки на сплавах такие же молодцы, как степные наездники на своих конях.

Бывает даже, когда разнесет вдребезги запонь и моль вырвется в Двину, то и тут ватага удалых бурлаков под управлением своего природного атамана, кто на челне, кто на бревне окружат всю моль и успеют за одну какую-нибудь ночь обвязать и обнести ее бонами.

Вот такой-то молодец атаман был сейчас заведующим запонью. Не легко было такого найти. Не легко теперь с ним и справиться. За его спиной стоят сейчас все бурлаки. Вот он опять звонит по телефону:

– Долго ли вы будете реку держать?

Человек у телефона ничего не может ответить.

– Что он спрашивает? – говорит канадец.

– Спрашивает: долго ли вы будете реку держать?

– Скажи ему: скоро пустим, а если спросит: «Как скоро?» – скажи ему: «Как скоро, так сейчас».

На короткое время телефон смолкает, но вот он опять.

– Дешевый мужик! – сказал инструктор лесопиления.

И тут же объяснил свои слова:

– Такие они все пинжаки дешевые: сохранит запонь – награждать не надо, он даже и не поймет, за что его наградят, а упустит, запонь разлетится – не, жалко такого и наказать… Вон опять накручивает, спроси, что ему надо.

По телефону сказали:

– Открывайте запонь – последнее предупреждение: лес встает!

Все бросились к окнам, а некоторые выбежали даже вон из конторы, и все увидели, что там и тут по всей желтой поверхности пыжа отдельные деревья, вернее – скелеты деревьев, тут же у всех на глазах без всякой видимой причины вдруг вскакивали быстро и некоторое время, чуть покачиваясь, утверждались.

– Лес встает! – повторяли свидетели этого редкого и странного явления.

И шептали суеверно о заведующем запонью.

– Он что-то знает.

Это была действительно правда: Мануйло кое-что знал.

Теперь из своей будочки с телефоном из окошка он смотрел на береговую грамоту, написанную лапками птички, смотрел на свои собственные заметки на песке, на подплывающих паучков, соображал, думал, и правда – старый бурлак кое-что знал.

Он знал – это наступает последняя ночь нажима новых и новых деревьев на пыж: в эту ночь запонь больше не выдержит.

Что же ему было особенно трудно и отчего ему было так тяжело на душе: он знал, а людям сказать и их уверить не мог. Если бы он своими словами указал бы на разные признаки, вроде грамоты птички, все бы только посмеялись, полагая, что Мануйло заводит свою новую сказку о какой-то грамотной птичке.

И еще тяжелее было, что они знать того не хотели, что ему как главному бурлаку, вроде атамана, ему, заведующему запонью, так же, как и им там в конторе, хотелось бы пропустить Быстрова, и он по себе самому больше их понимал, какая – промысловым охотникам бывает нужда в продовольствии. У него даже сложился план в голове, как это сделать, чтобы и лес спустить и дать пройти пароходу. Им же было все дело только в приказе и в том, – что Мануйло приказа не хочет слушаться.

Не для себя же, не для своей какой-нибудь выгоды он не хочет слушаться приказа, тоже не для их и благополучия.

И вдруг вспомнилось ему, как лежали они вместе в больнице с тем сержантом.

«Как его звали?» – стал вспоминать Мануйло.

И вспомнилось – звали его Васей, и говорили они с ним о правде истинной.

«Вот куда надо смотреть, – сказал он себе, – вот кому надо служить».

И когда от этого разговора с Васей пришел к спору своему сейчас с начальником, вдруг ему стало все ясно: он будет слушаться и не будет нарушать приказа, но он приготовится на случай, если запонь полетит в эту ночь. Он распорядится сейчас всем бурлакам приготовиться и в эту ночь, не смыкая глаз, сидеть возле лодок: дело трудное, опасное, но бывалое: окружить на Двине бонами всю моль и запереть ее.

Теперь после решения веселей ему стало смотреть из своего окошка на крутой песчаный берег с грамотой птички.

Он видел, как пауки, растопырив ноги, пешком по воде прибывали на берег, видел, как всякие букашки подплывали на остров спасения, какие-то ничтожные блошки и вошки плыли, скакали, ехали, кто на чем, кто на ком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю