Текст книги "Глаза земли. Корабельная чаща"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)
Их всех встречала самая хорошенькая птичка, вся ровно сизая, и на груди у ней черный галстук, сама узенькая, стройная, хвостик длинный, ножки тонкие; и все бегает, бегает и до того забегается по краю взад и вперед, что когда надо остановиться, то хоть и на одном месте стоит, но все равно движется и на тонких ножках своих раскачивается и трясет хвостиком. И вдруг – цап! носиком одного из прибывших гостей – цап! другого – цап! третьего, – много нацапается, нахватается, и себе на пользу, и им, такому множеству, никогда не в убыток. И опять примется бегать по краю вперед и назад, вперед и назад.
Такие уж, видно, и гости, что им от этого ничего не делается, на то так и множится вся эта мелочь, чтобы все ее кушали и чтоб хватало на всех..
Тут были с прилету и зяблики, и тоже клевали, но правильных следов на песке ни от каких птиц не оставалось: таких следов, чтобы по ним, как по следам трясогузки, можно было бы понимать движение прибывающей и убывающей воды на Двине.
С утра до ночи бегает трясогузка по песку у самой воды. И от лапок птички у самой воды, лапочка за лапочкой, складывается настоящая строчка.
Прибывает вода, строчка набеганная тонет, а птичка гонит новую и опять новая тонет: вода, прибывает.
Скоро тонет, скоро и птичка бегает, и, значит, очень, очень сильно вода прибывает.
А то и птички нет на берегу, а на глазах строчки выходят из-под воды, много или мало, скоро или медленно, смотря по тому, мало или много прибывает вода.
Какое множество рек больших и малых впадают в Двину, этого птичка не знает, ее дело только встречать гостей и брать от них свою долю. Птичке кажется, она работает только для себя, только, чтобы самой наклеваться, а выходит ее дело на всех. Ведь если повысится горизонт какой-нибудь речки, Двина это чувствует, и если понизится, тоже чувствует, и все это передается на песке через лапки бегающей птички трясогузки.
Мануйло дожил почти до старости, но все удивляется и старается всегда понять, зачем это и к чему. А когда сам поймет, то это самое и считает за правду и об этом на пользу хочет сказать. А вот какие-то они, вроде канадца, знать не хотят этой правды, слушают какого-то приказа, его же правду принимают за сказку, за птичью грамоту.
День как-то странно кончался, темнело больше чем темнеет в это время, чем оно может темнеть в это время года. Строчки тонули прямо даже из-под лапок птички.
И вдруг Мануйло понял все и до конца.
Это Вычегда, большая река, вся разом бросилась в Двину, теперь неминуемо запонь в эту ночь разлетится. Вот на глазах даже и птичка бросила бегать и улетела. Надо идти, бежать, готовиться к беде и самому с собой тоже укладываться: редко бывает, чтобы спасение леса обошлось без человеческой жизни.
Была тут минутка, когда Мануйло вспомнил, что детям он послал записку и все их ждал и их все почему-то не было.
Так он подумал сейчас, уходя к бурлакам на работу, что скорей всего детей тогда забрали охотники и увезли обратно в Вологду.
И он надолго перед наступлением темноты отвел свои глаза от Двины, и вот нужно же, что как раз в эти какие-то, может быть, два часа и случилось на Двине: подплывал какой-то маленький плот с огоньком.
Глава двадцать седьмаяВысокий берег на севере называется слудой. Вода, ударяясь о слуду, конечно, размывает ее и мельчайшие частицы переносит на другой, низменный берег.
Тот новый намытый берег называется Наволоком, и там бывает веселая, радостная, раззеленая травка. Весной рано, выйдя прямо из берлоги, медведь любит копаться у воды на зеленой травке.
Мы не раз бывали на высокой слуде ранней весной и смотрели, как там на другой стороне по наволоку бродил Мишка и долго на одном месте копался. Возле нас всегда люди делали свои догадки о том, чем в такое раннее время занимается медведь: добывает ли он после долгой берложной жизни себе сладкие корешки для питания или, может быть, лечится и очищает себе желудок травами?
Высокая слуда на Верхней Тойме была кругом выше всего, и еще к тому же на ней росла тоже очень высокая лиственница. Возле самой этой лиственницы в незапамятные времена вышел из-под земли большой камень, и рядом с этим камнем проходила постоянная тропа из Нижней Тоймы.
С этого высокого места далеко видно, и каждый прохожий, скинув с плеч сумку, садится на камень и, обрадованный отдыхом, куда-то глядит по разливу Двины и по-своему о чем-то думает.
Сейчас и под слудой и на той стороне по наволоку забиты в землю чугунные мертвяки с якорями, и ими-то на тросах и держится запонь, раскинутая по устью Верхней Тоймы. Запонь разделяет, воду бурной сбежистой реки от великой и с виду спокойной Двины.
Немало на свете великих рек, и что они многоводные и широкие – это, само собой, всех их делает и красивыми. Но Двина красива своими лесами.
А белая ночь!
Сквозь белый сумрак глядишь в эти леса, и почему-то тянет туда далеко в эти леса, как будто вышел когда-то из них давным-давно и никак не можешь вспомнить, что такое там свое самое дорогое когда-то забыл…
Мало ли у каждого из нас бывает разных причуд, и разве стал бы о них говорить, если бы касалось только себя одного. Но послушайте, что люди между собой говорят, раздумчиво глядя с высокой слуды на море лесов по Двине.
– Чего ты все глядишь туда, – спрашивает один отдыхающий прохожий, – что ты там потерял?
– Ты угадал, – отвечает спрошенный, – я чую сейчас, будто я там что-то оставил, забыл там самое мое дорогое.
И говорят люди между собой о том, что сильно порублены там, за Двиной, эти леса из-за этих великих войн между людьми. Но еще хорошо, что мы понимаем это и все жалеем леса. На всем же свете думают так, что с лесами надо кончать. И кончают везде, а потом, когда все размотают, опомнятся и давай их сажать.
– Понимаю, – говорит один, – леса можно посадить и вернуть, только чего-то все-таки и не вернешь.
– Ты угадал: вот это самое и мне чудится, будто я там свое что-то самое себе дорогое забыл и тревожусь теперь, как бы не срубили леса, не погубили бы то самое мое дорогое, чего уже никогда не вернешь. Понимаешь?
– Понимаю, друг, леса наши надо беречь.
Иногда кажется в тишине белой ночи на великом разливе Северной Двины, будто это не наши живые люди идут по тропе, а те, что прошли: они-то прошли, а сам еще здесь и теперь, сам живой еще, их всех вспоминаешь, и они от этого показываются, не они, какими были, а только их призраки.
Так белою ночью на Северной Двине все кажется призрачным.
Показалась древняя женщина, сгорбленная, с большой палкой и мешком за спиной. Тоже и она, как другие прохожие, села отдохнуть на большой камень и, устроившись, поглядела сначала в сторону Двины.
Вся-то большая вода сейчас была в паутинках. Такими с высоты слуды казались боны, приготовленные для распределения сортов выпускаемого из запони круглого леса.
Вдали в обход направляющих бонов старуха заметила движущийся огонек и старыми глазами остановилась на, нем.
«Плот идет! – подумала она. – Кашу варят бурлаки или уху».
И повернулась в другую сторону, где над водою Двины теперь висела стеной вода Верхней Тоймы, замкнутая в своем движении запоныо с пыжом желтого леса длиной в несколько верст и глубиной до самого дна.
По тропе же люди все проходили – какие с мешками, какие с корзинами, какие просто с палками. И уж ей-то, усталой старухе, конечно, казалось: это не здешние люди проходят, а те, что в ее жизни прошли.
Такая на севере всегда белая ночь: детишки, молодежь, конечно, спят, а кто постарше вспоминают и думают больше все о тех, кто прошел.
Не на все же разом смотреть! а было так, что попалось на глаза какое-то одно большое желтое шкуреное бревно круглого леса, и почему-то глаза так на нем и остались: одно только это бревно без всякого смысла торчит, а все другое, как было в жизни, так теперь и проходит в призраках.
Тут-то вот, белою ночью и показалось старухе, будто желтое большое бревно на ее глазах пошевелилось, легонечко вскочило, покачалось, кивнуло ей и опять легло.
Видно, старуха в жизни своей такого еще никогда не видала и подумала на себя, что это не там на реке делается, а у себя в голове мешается.
Медленно подняла старуха руку с двуперстным сложением и перекрестилась внимательным староверским крестом.
А там мертвое бревно не только не унялось от креста, а живенько прыгнуло вверх, погрозилось старухе и так осталось как бы с угрозой:
«Попробуй-ка еще перекрестись!»
И как только старуха попробовала занести руку, вдруг как прыгнет вверх другое мертвое дерево, как прыгнет другое, третье, как начнут везде во всех сторонах и концах мертвецы вставать и грозить, вставать и грозить…
Так вскоре и весь пыж на всем видимом пространстве замкнутой реки ощетинился.
Когда весь пыж, как одно существо, поднялся и ощетинился, старуха одумалась, твердо перекрестилась и стала слушать, как об этом всем люди говорят тут на камне возле нее.
Говорили, что скорей всего это наделала Вычегда, что это большая вода тронулась. Другие уверяли, будто это своя вода, здешняя, пришла из верхних сурадий, вырвалась из-под темных ельников и бросилась.
Кто-то позвал;
– Глядите, глядите сюда!
Все повернулись к Двине, и старуха, повернувшись со всеми лицом на ту сторону, узнала тот раньше замеченный огонек. Теперь было ясно видно – это был маленький плот с огоньком. Он плыл прямо на паутинку бона и остановился возле этой дорожки из двух связанных бревен. Двое детей, мальчик и девочка, – сошли с плота на бон и стали вытаскивать и вешать на себя какое-то имущество.
И вдруг в одну минуту потемнело и белая ночь стала темной. Тучи закрыли все небо, и дети исчезли из глаз.
Тут-то вот и случилось то самое, чего так боялись на лесной бирже, так боялись, так много говорили, так спорили.
Вдруг отчего-то чугунный мертвяк, глубоко врытый в землю, обвитый тросами толщиной в руку, закрепленный якорями, выскочил из-под земли и, как маленький, со своими якорями и тросами помчался к реке.
Тогда в один миг прорвало запонь, и все мертвецы, как по сигналу, мгновенно легли на воду и всей желтой массой понеслись в Двину.
Какие уж там направляющие и разделяющие боны! Все приготовленное, все, связанное и сшитое человеком, летело, как паутинка!
Пришли темные тучи, хлынул дождь, и белая ночь стала черной.
Все, кто видел, как вырвался из рук человеческих глубинный залом, теперь молчали и думали только о том, как бы самим благополучно добраться домой.
Нельзя сказать, чтобы никто не подумал о детях на паутинке, схваченных теперь, наверно, силой массы мертвого дерева. Что будет с этими детьми?
Нет, никак нельзя сказать, чтобы никто не подумал о детях, скорее напротив, про себя каждый подумал, каждого чуть-чуть царапнула за сердце мысленка о детях: нельзя ли хоть за что-нибудь ухватиться и помочь им?
Так и утопающий хватается за соломинку, но в темноте и соломинки нет. И никому больше не видно, где мчится и что разрушает и топит теперь желтый поток круглого леса. Может быть, и дети, как зверушки в половодье, уцепились за что-нибудь, прижались друг к другу и дрожат.
Нет, никак нельзя сказать, чтобы люди не думали. Но что же делать? Теперь каждый шел по мокрой скользкой тропе, рискуя каждый миг сам оборваться и полететь туда, где сейчас на глазах чугунный мертвяк, как детская игрушка, улетел со своими якорями.
Мало того! Совесть каждого спрашивала:
«А что ты сам сделал для спасения этих детей?»
И каждый на это, как бы в свое оправдание, вроде как бы обвинял самих детей такими словами: «Да откуда же вы взялись и кто вас пустил ходить по направляющим и разделяющим бонам: они же приготовлены для дела, а вас понесло в эту пропасть из баловства».
И так каждый, свалив всю беду на самих детей, очищал свою совесть и с каждым шагом приближался к своему дому, где в тепле сам уснет от забот и рядом с ним уснет его совесть.
Часть девятая
Сузем
Глава двадцать восьмаяПусть и наш лес велик, но если есть в нем хоть одна деревенька или село, это уже не сузем.
Так говорят на севере, проходя деревню на берегу зеленого моря сузема:
– Последнюю деревню проходим!
И это значит, что дальше будет только сузем, и в нем уже больше нет ни деревень, ни дорог и ничего человеческого, кроме общей тропы и охотничьих путиков с их маленькими курными избушками.
Мы когда проходили в первый раз в жизни последнюю деревню и вступали в сузем, то казалось нам, будто мы куда-то идем к началу человека и там, в глубине сузема, поймем, где же та самая граница в нас самих: по одну сторону ее леса, воды, деревья, животные, вся природа, а по другую начинается такое, чего нет в природе: начинается сам человек.
И когда мы прощались с последней деревней, то и правда в себе самом как бы отделялся человек с чем-то своим небывалым, и мы приходили в восторг, когда в диком суземе встречали начало чего-то небывалого в природе и своего собственного человеческого.
В стужу, в бурю с глазами, залепленными мокрым снегом, мы однажды пришли ночью в маленькую курную избушку после огромного перехода по общей тропе. Пошарив там руками по лавочке, мы нашли там спички и пучок лучинок сухих, заготовленных кем-то для другого неизвестного человека, странника вроде нас самих, замерзающего в стуже сузема.
А что это делается с собой, когда разгорятся дрова, распалится камень и начнет отдавать своё тепло человеку?
Не камень раскаленный причина радости, а что другой человек о тебе подумал и свое добро тебе же тут и отдает в этом тепле.
Дым, как черное небо, сверху садится ниже и ниже, делается все теплей и теплей и там вверху дым; а у себя на лавочке в себе самом – чувство великой благодарности тому, кто подумал вперед о тебе.
После, когда уходить, сам тоже заготовишь сухих лучинок для неизвестного, и тогда открывается тебе – душа самого сузема, как душа самого человека, и началом этой души кажется небольшое усилие заготовить дрова для подобного тебе человека.
Чем вот он нам и хорош, сузем, и, наверно, оттого и тянет в леса, что в населенных местах мы привыкли ко всему и не обращаем внимание на добро; тут же, в суземе, благодаришь за всякий пустяк и готовишься сам сделать что-нибудь из одной даже только благодарности за лучинку, за спички, за красный глаз горячего камня в темноте курной избушки..
Было в конце великой войны, в последней перед суземом деревне одна старушка помолилась богу, зажгла четверговую свечу и, прикрывая старой рукой огонек, обошла кругом всю деревню.
Возле старенького последнего домика начиналась общая тропа в сузем, и тут на тропе поджидал бабушку с огоньком неизвестный прохожий человек. Собираясь в сузем, этот пожилой человек с голубыми глазами и с большой бородой остановился, подивился на старушку и спросил ее, что случилось, почему она вздумала обойти кругом с огоньком всю деревню.
– Скажи мне, – ответила старушка, – как твое имечко-то святое?
– Имя мое, бабушка, – ответил прохожий, – Онисим.
– Так вот, добрый человек, Онисим, – сказала старушка, вместе и строго и ласково, – слух пришел к нам верный. Сними свою шапку и выслушай.
До того строго сказала старушка и до того ласково, что прохожий человек сразу послушался и снял свою шапку.
– Не то ли, – спросил он, – ты хочешь сказать, что и я слышал и теперь спешу вернуться с этим в сузем: я слышал, что война кончилась.
Старушка, ничего не сказав, медленно поклонилась прохожему, и он тоже по-старинному склонился до пояса и, надев шапку, пошел по тропе в сторону сузема.
Глава двадцать девятаяЧуткий, вот какой же он чуткий этот сузем!
Такой он чуткий, как и степь, великая степь-пустыня, где новость летит от одного каравана к другому, от всадника к всаднику.
Такой же чуткий сузем, как и море, и только в море одна волна, перекатываясь, говорит что-то другой, а в суземе одна веточка что-то перешептывает другой, и все дальше и дальше.
Как ветер по елочкам, так и весть о конце войны понеслась скоро по таежным местам, от Пинеги к Мезени, от Мезени к Печоре и дальше – по Тобольской неисходимой тайге.
Такой чуткий сузем, что один раз только олень копытом нажал на мох – и на бровке копытной ямки на другую весну вырастает другая какая-то сладкая травка, и другой олень, – завидев ее, по-своему понимает: тут прошлой весной был тоже олень.
Много убыло белых пятен в лесу, и хрусткий лед на общей тропе, черепок, почти совершенно исчез. Теперь только где-нибудь под множеством грудами наваленных, наломанных деревьев, в этих непроходимых ламах лежит по-настоящему снег и все-таки, подтаивая даже в ламах, питает весенние сбежистые реки.
Так бывает весенняя перемена в суземе, как и в наших обыкновенных лесах, но все же и так и не так.
У нас идешь по лесу, и тут же на ходу на глазах лесные породы меняются, кажется даже иногда, сам ты стоишь, а мимо тебя проходят елки, березки, сосны, осинки, дуб, липа, бузина, можжевельники.
А в суземе, как заладит елка, так и будешь елкой идти недели две: ты будешь тонуть ногой в долгомошнике, а в голове будет спеть мечта о сухой сосновой гриве, где нога больше не вязнет в долгих мхах, а идет по белому оленьему сухому мху, как по ковру. И там деревья Не впиваются, как в ельнике, друг в друга сухими суками, а чистые большие стоят тесно и не мешают друг другу, Там деревья вовсе даже и не падают, и если случится, какое-то дерево кончит свой жизненный путь, оно не падает: покачнется и, прислонясь к другому, стоит, как живое.
Так идешь по долгомолшику неделю, другую и все думаешь об этой какой-то чудесной Корабельной Чаще, где сам не тонешь, как в долгомошнике, а напротив, прямые высокие дружные деревья и тебя поднимают наверх…
И что всего удивительней: знаешь верно, что такая своя чудесная сказочная Корабельная Чаща существует в суземе и когда-нибудь ты к ней непременно придешь.
У нас в обжитых лесах прилетит по весне кукушка, и девушка будет считать, сколько лет ей еще остается жить до замужества.
Бедная девушка! Она думает только о себе и понимает весеннее время так, что кукушка только затем прилетает, чтобы поведать о девичьем счастье.
В суземных местах, в этой великой пустыне, голос кукушки гремит без помех с утра до ночи. И сколько ни иди в суземе, весной все будешь слышать кукушку.
Это оттого, что-на ходу одна кукушка другой передает голос и уводит все дальше, все глубже в сузем.
Шагом идешь трудным, размеренным и все время прислушиваешься к голосу кукушки: и кажется, не шаг это свой, а счет времени.
Какие тут соловьи, какие тут песни и девушки! Тут идет счет срока жизни самой земли, самой нашей планеты. Кукушка считает не для девушки, а для всей нашей земли: сколько лет остается еще жить всей нашей земле.
Глава тридцатаяРека Пинега начинается в суземе двумя речками: одна речка Белая, другая – Черная.
Белая речка рождается в глухом болоте, где растет мелкая хилая сосна. Такая местность с мелкой сосной по болоту называется светлой радой.
Белая речка вытекает из светлой рады.
Черная речка берется в темной раде, где по болоту растет корявая елка, похожая на какую-то злющую чертову тещу на метле, хотя и бывает – на добрую бабушку с подарками. Идешь по такой темной раде к той доброй бабушке, а земля под ногой ходуном ходит, и сам начинаешь понимать – не добрая бабушка впереди ожидает тебя с подарком, а все та же чертова теща притворяется доброй бабушкой. Вот из такой-то темной рады и вытекает Черная речка.
Светлая рада скорей всего названа по растущей на ней светолюбивой сосне, темная рада – по теневыносливой елке.
Вытекает ли речка своим первым ручьем из рады светлой или темной, все равно смешно смотреть, как этот бойкий ручей бросается к деревьям, подрывает их и тут же прямо и валит их на себя.
Смешно на это смотреть из-за того, что вспоминаешь себя самого в ранней молодости: тоже в свое время как бушевал и все думал, для хороших людей добро делаю, на самом же деле все валил на себя.
Чем дальше от матери рады удаляется ручей, тем деревья и коренастей, и толще, и выше, тем кажется ближе гибель ручья от навала на него вдоль и поперек крупных деревьев.
Но как бывает в горах, целая огромная скала, подточенная ручейком, валится на него. Кажется, ничего от ручья не останется, а вскоре глядишь, он снова мчится из-под скалы, и ты понимаешь, что и самая тяжелая гора не может задавить самого маленького живого ручья. Так и в суземе бывает с деревьями. И в лесах деревья заваливают речку, но она бежит и бежит себе под ними и все больше и больше валит их на себя.
Мало-помалу эта лама из поваленных деревьев как-то выравнивается, покрывается мохом, обрастает кустарником черной ольхи, а под ней глубоко невидимая речка журчит и ворчит.
Кто это знает, сколько лет прошло, нужных для зарастания ламы, чтобы какой-то умный прохожий нашелся и решился сойти с общей тропы и, сокращая себе путь, перебраться на ту сторону речки по ламе?
Сокращая себе далекий обход, этот неспокойный – человек очень недавно свернул с общей тропы и топором просек себе через густые кустарники путь на ту сторону, и перешел ламу.
После того неизвестного этот путь проходил тот знакомый нам человек с большой бородой и голубыми глазами, по имени Онисим. Он заметил новый просеченный путь через ламу, свернул на него и подумал:
«Вот неглупый человек – и сам себе сократил путь и сколько людям сделал добра: теперь общая тропа непременно завернет по его следу и пойдет по-над речкой через ламу».
Так Онисим перешел через ламу и вдруг заметил на мху чьи-то следы.
Тем-то вот и еще сузем не такой, как наши обжитые леса. Разве у нас кто станет обращать внимание свое и тратить его на чьи-то человеческие следы: мало ли ходит у нас по лесным дорожкам разных людей!
Какое дело самому себе до чужого следа. У нас идет человек по лесной дорожке и насвистывает и глядит на что-нибудь по сторонам. Зачем ему наклоняться и глядеть на чей-то след себе под ноги?
В суземе, если глядеть по сторонам, то разве только на просветлинки в пологе леса: не расступается ли это лес перед концом пути, не обещает ли просветлинка полянки с березами и скамьей для отдыха на общей тропе.
Человек больше всего по человеку скучает в суземе, он и боится недоброго, но жить так хочется, что часто забывает плохое…
Вот почему в суземе один человек не жалеет внимания на то, чтобы увидеть чей-то след на своем пути и, увидев, подумать, кто бы это мог идти перед ним и куда…
Так и Онисим стал с интересом разглядывать следы: на мху остались чьи-то следы, но разобрать, кто именно шел – один или двое, мужчина или женщина, – было невозможно.
Когда же прохожий перешел ламу, то у берега скрытой под ламой реки сказался хорошо намытый песочек и подальше кустик черной смородины, только что распускающей зеленые почки.
Вот как раз тут-то на песке возле ламы были две пары человеческих ног, одна побольше – догадывался Онисим – от мальчика и другая поменьше – от девочки.
Еще заметил Онисим, что если маленькая пара ног отвечала девочке, то это, конечно, она завернула по песчаной намоине к кусту смородины, сорвала с него веточку и, восхищенная ароматом почек, догнала своего спутника и передала ему веточку смородины. Тот же под влиянием девочки, может быть, на минуту отдался прелести аромата смородины, но вдруг увидел нечто более интересное для мальчика, прямой, как свеча, посошок из черемухи. Бросив на свой след ветку смородины, он вырубил себе топором посошок и некоторое время очищал его ножиком.
Онисим подумал – это скорей всего дети какого-нибудь охотника: что-нибудь случилось с матерью, и они отправились искать отца. В суземе так бывает, и эти – маленькие охотники иногда даже вырубают на деревьях свои особые заметки пониже других.
Обход через ламу сократил путь версты на три и вывел к обратному переходу через речку, через другую ламу к общей тропе. Тут опять на береговом песочке были отпечатки маленьких ног, и на дереве в четыре рубыша было вырублено знамя путика Воронья пята! Тут Онисим остановился и над этим известным знаменем задумался.