Текст книги "Глаза земли. Корабельная чаща"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)
Вот чему не надо учить никого и что есть тайна – это обращать всерьез жизнь свою в слово.
Зимнее утро
Утро белое, пушистое и радостно светлеет. На заре в далеком высоком здании окна горят, и не можешь сказать: от зари этот свет или свой, домашний остался, забытый.
Трава
В моей борьбе вынесли меня народность моя, язык мой материнский, чувство родины. Я расту из земли, как трава, цвету, как трава, меня косят, меня едят лошади, а я опять с весной зеленею и летом к Петрову дню цвету.
Ничего с этим не сделаешь, и меня уничтожат только, если русский народ кончится, но он не кончается, а может быть, только что начинается.
Раны деревьев
Профессор из Тимирязевки прислал поздравление, в котором между прочими прекрасными словами было сказано о том, что природа в первой моей молодости улыбнулась мне и – я об этой улыбке все и пишу.
Так ли?
Помню – смертельные какие-то, кровавые следы в душе оставались от первой любви. И потом я – в природе, и эти кровавые человеческие следы постепенно заменяются следами голубыми каких-то зверушек на снегу весной света. Вот эту боль, переходящую в радость, я и описываю. А когда друг мой пришел на склоне лет, та самая в точности женщина, которую ждал я в юности…
Хорошо помню, что когда она пришла, и я, еще не поняв ее, но с мыслью о ней, пришел в лес и смотрел на милые, мне следы на снегу, то вдруг застал себя на следах, что не о них думаю, а о ней, и что следы как бы отделяются от меня и становятся вовсе не тем, чем были раньше.
Значит, ясно, что радость от природы мне приходила, как бальзам приходит к сосне, когда ее поранишь, что вся красота была для меня, как бальзам у сосны.
Так вот и вы, любители природы, когда в лесу рассеянно берете в руки кусочек смолы и наслаждаетесь ароматом целебного бальзама, то помните, этим бальзамом лечатся деревья, вся жизнь у которых есть постоянное стремление к свету, а у человека есть свой бальзам: поэзия.
Моя борьба
Если я остаюсь, это потому, что я действительно в писаниях своих отдаю свою душу, а не помыслы. И борьба – моя на всем протяжении моего писательства была борьбой за мысль путем-жертвы своей душой. И оттого я остаюсь неистощимым, несмотря на свои годы.
Художественный образ
Предложили выступить на вечере Арсеньева, и как только я принял это предложение, так все завертелось в голове и весь мой хмель стал обвивать ствол умершего Арсеньева.
У Толстого дядя Ерошка получеловек, полузверь, эпизодическая фигура, приближающая к нам природу Кавказа. Арсеньев бессознательно применил тот же образ в лице Дерсу Узала для изображения дальневосточной тайги. То же самое чувство природы с концентрацией его в получеловеке было и во мне при изображении севера («Колобок»).
Мне вспомнилось, как N. доказывал мне, что герои мои в этнографических очерках «В краю непуганых птиц» в действительности не такие, какими я их дал, как поэт севера. Меня тогда это потрясло и, наверно, сыграло свою роль в моем освобождении от этнографического груза и в самоутверждении как художника.
Совершенствуясь все больше и больше, я мало-помалу добился признания и права на утверждение создаваемого мною мира образов. На чем же основано признание этих образов? На том, что я извлек их, как мастер, из действительной жизни, то есть что без действительной жизни нет моих образов. И без меня их тоже нет. В моих образах мои близкие, ближние узнают эту жизнь, понимают и оглядывают, себя самих.
Вероятно, так и весь русский «мужик» во всей русской литературе был в таком же соотношении к действительному, как у Толстого Ерошка, у Арсеньева Дерсу, у меня мой помор в «Колобке» и, наверно, много других…
Может быть, это чувство природы в более утонченной форме и ведет меня до сих пор. И я мало-помалу дохожу до его философских корней.
Неведомый друг
Случается каждому писателю на склоне лет среди своих писаний, убегающих в Лету, найти одну страницу необыкновенную. Как будто весенний поток выбросил эту мысль, заключенную в железную форму, как льдину на берег. И вот вода, выбрасывающая льдину, давно уже в море исчезла, а льдина все лежит, лежит и тратится только по капельке.
Когда я у себя в радостный день встречаю такую страницу, я всегда изумляюсь, как это я, ленивый, легкомысленный и вообще недостойный, мог написать такую страницу? После раздумья я отвечаю себе, что это не совсем я писал, что со мной сотрудничали неведомые мои друзья, и оттого у нас вместе получилась такая страница, что совестно становится отнести только к себе одному.
Бессмертие
Сколько раз нужно было дворникам поскрести своими лопатами, пока наконец этот чудесный звук в тишине предрассветного часа не проник в мою душу?
Сколько солнечных лучей пало на землю, пока наконец один не проник в душу человека и зажег в ней любовь?
Сколько умирало людей, один, другой, тысячный, миллионный, пока наконец какой-то следующий так восхотел жить, что заговорил о необходимости человеку добиться бессмертия.
Тоска
Смертельная тоска иногда, очень изредка, навещает меня: хочется или разрядиться в безумном бешенстве, или же уничтожить себя. Так я еще мальчиком разрядился в Елецкой гимназии на Розанова и вылетел из гимназии. А разрядка в себе кончается вот этой смертельной тоской.
Ио меня от безобразной выходки всегда удерживает память о прошлом: я знаю по опыту, что смертельная тоска кончается ликующей радостью жизни.
В этой борьбе и рождается мой теперь известный всем «оптимизм».
Колодец души
До того я привык иметь дело со своею душой и прямо доставать из нее все, как ведром из колодца, что, когда начинается моральный спор возле меня с учеными ссылками на авторитет, я теряюсь и умолкаю, чувствую себя необразованным.
Путем такого молчания, скромности и работы черпания ведром из своей собственной души я и достиг себе долголетия.
Праздник
Стали блестеть, как мокрые, на солнце клейкие листики тополей. Белеют почки вновь посаженных яблонь, груш, вишен. Зацвела черемуха. На такие праздники у нас, людей озабоченных, духу не хватает, и потому в такие дни мы хватаемся за работу.
Вместить такие праздники могут только дети.
Впрочем, у меня еще кое-что сохранилось от детства, и я могу превратить эту радость праздника в слово.
Увы, увы, милые мои почитатели, видящие во мне Великого Пана, – в такие дни, говорят, Фет, чуткий к природе, завешивал окна своей рабочей комнаты и принимался за свою поэтическую работу.
И каждый художник, чем больше он чувствует праздник, тем больше работает.
Одиночество
Сегодня мысль моя вертится вокруг той силы души человека, которая развивается и раскрывается в борьбе с одиночеством: иду с человеком по тропе и говорю ему. Человек ушел – я один на тропе, мне не хватает слушателя, я вынимаю книжку и записываю.
Одиночество неестественно, и человек, царь природы, тем он и царь, что вступает в борьбу со своим одиночеством и, преодолев в себе природу свою, живет со всеми и всем царь.
Люди естественные – это люди семейные, и есть люди, лишенные этого «счастья», люди холостые, и есть люди, преодолевающие зависимость свою от природы (одиночество), люди-цари.
Есть животный путь спасения – борьба за существование, и чисто человеческий – борьба с одиночеством, с природой своей отдельности за всего человека.
Итак, я хочу сказать, что человек делается царем, имеющим власть над природой, в борьбе со своим одиночеством.
Кукушка
Было раз в мае – прилетела кукушка и крикнула:
– Ку?
С другой стороны леса отозвалась другая кукушка, тоже на «ку», и крикнула свое «ку». И пошло у них на весь лес очень живо и весело:
– Ку-ку!
Но пришел другой май, прилетела эта кукушка, крикнула:
– Ку?
И другая ей не ответила.
Еще крикнула, и опять нет, и еще, и еще. Печально стала звать «ку» и «ку» и – нечего делать – сама себе отвечать, и с тех пор у кукушки стало печальное:
– Ку-ку!
Говорят, вся семейная жизнь у кукушки расстроилась, зовет, кукует о своей паре, а яйца свои кладет в чужие гнезда.
Сигналы природы
У меня под окном всю ночь пел соловей, и я думал о соловье и жаворонке у Шекспира в «Ромео»: человечество после Шекспира все повторяет и повторяет эти сигналы природы и о ночи (соловей) и об утре (жаворонок).
И я думал под песню соловья, что у Шекспира этот взяток поэзии из природы был случайным, а я превратил его в свой путь.
Роскошное утро выходило из густого тумана сначала звуками: пели соловьи, кукушки, потом мало-помалу стали выходить ели, и рябина вышла седая от росы, вся как будто в паутине.
Лучше всего
Бывало, очень любил хвастаться тем, что весна для меня хороша: март – весна света и апрель – весна воды, а цвет мая пусть достается дачникам. Теперь нет. Пришло, что лучше всего май – весна цветов.
Рожь колосится
Рожь колосится. Три дня уже появились грибы под-колосники. Далеко еще до цвета, но уже желтенький листик явился, и ветер сейчас же нашел его, и он желтенькой бабочкой по ветру спустился к моему окну. А мне довольно одного желтого листика, чтобы струна моей души попросила настройки на осень! Как ни хорошо в июне, а осень придет…
В смертный час
Теперь моя работа в таком положении, что нестрашно остановиться и заболеть. А то, бывало, чуть насморк – и сейчас же тревога: не умереть бы, не кончив работы. Но придет время, работа от меня оторвется, и, умирая, может быть и скорее всего! я о ней даже не вспомню.
Вот, наверное, в этом смысле моего перехода к людям в положении книги и состоялась моя частичная смерть: я живой перешел в книги людям, и мертвая моя часть, книжный труп, остался таять и тлеть, пока я не буду совсем равнодушен к бывшей когда-то во мне книге.
А разве не так происходит ежедневно со всеми людьми? Мы бессмертную часть свою отдаем людям, и оттого человек, идущий впереди, бессмертен, а смерть – это личное ощущение упадка в том случае, если, закончив какую-нибудь работу, отдал себя и не успел взяться за другую. Я желал бы в последний момент жизни схватиться за новую жизнь, пхнуть ногой в доктора так, чтобы он улетел от меня вместе с бинтами и пузырьками. И это будет воистину: смертью смерть поправ.
И я свидетельствую, что в существе своем мы все бессмертны и беспокоиться об этом нам совсем не стоит. Все же к чему надо готовиться, о чем серьезно беспокоиться – это чтобы тебе в смертный час схватиться за новую мысль и пхнуть ногой в доктора.
Мой друг
В душе и мечте нет времени, но мечта в полете своем встречает препятствия, и их периодическое повторение создает то, что мы называет временем и пространством.
Но не все из души уходит навстречу препятствиям. Есть, как мы говорим, что-то «за душой» у человека, лежащее вне пространства и времени. И это – то самое, на что мы глядим и равняемся, с кем советуемся в глубине нашей и о ком каждый из нас может сказать:
– Это ты, мой друг.
Складываюсь
Если Мою вещь забьют, начну энергичнее складываться. Об этом я уже писал, в начале юбилейного года: складываться – значит, перед отходом своим засыпать в закром зерно свое, сложить в омет солому, отнести мякину (халуй) в половень (елецкое слово), вымести все начисто на гумно воробьям и голубям, а что не успел обмолотить, сложить в скирды, это обмолотят после меня.
Опять начал читать дневник – начало выполнения большого дела: все перечитать и отобрать. Одна из работ, составляющих решение «складываться».
За чтением Тютчева
Вчера с Л. начитались стихов Тютчева о сумраке и хаосе и заговорили о том, что наша смерть для себя – только путь, но для других это «я» свое, как дитя, бегущее с ревом безумным за исчезнувшей матерью: ей-то ничего, она на базар, но ребенок один, и это ему ужасно.
Мы так знаем о себе в отношении смерти – это и не больно, и не трудно, и просто. Некоторые даже для себя этого с рождения ждут. Но близкие люди остаются как заложники: за счет их мук смерть одного сопровождается горем других. Так вот почему самоубийцу осуждают люди: он не считается с горем близких. Вот почему самоубийцу и не хоронят на кладбище, а где-нибудь в стороне.
Обида
Многие, зная свое доброе намерение, полезное для других, обижаются. Вот почему нельзя вообще обижаться и надо считать это в себе пороком и слабостью. В обиде человек чувствует себя исключительным: обида есть маска себялюбия.
Это чувство, подобно смерти, свойственно всем, и каждый из нас обязан одиночество свое преодолеть и, обернувшись в какую-нибудь полезную вещь, распределиться по людям.
Так я, например, обращаясь в книги огромными тиражами, распространил себя всего, после выхода своего оставаясь снова в одиночестве, и опять выхожу, и опять остаюсь.
Знаю, что может выйти мне и такой день, когда после выхода сил не хватит у меня, чтобы начать новую борьбу с обидой. Но, может быть, хватит? Если же нет, тогда и подумаю, как выйти мне из общего положения. Вперед же готовиться и страховать себя от непереносимой обиды не хочу: это мешает мне, ослабляет борьбу мою средствами творчества.
Чистое сердце
В поликлинике М. Шагинян спросила Л.:
– Скажите откровенно, М. М. пьет женьшень?
– Нет, – ответила Л., – у нас была бутылка, но во время войны ее кто-то выпил.
– Так отчего же он в свои годы выглядит таким молодцом?
– Потому что, – ответила Л., – у него чистое сердце.
Этот ответ она взяла из моей книги «Женьшень», где Лувен требует от искателей корня жизни чистого сердца.
– Чистое сердце! – повторила Мариэтта. И села задумчиво в кресло. – Да, – сказала она, – чистое сердце для здоровья тоже имеет некоторое значение.
Жулька очень больна, боюсь, что не выживет.
Но если Жулька – такая собака! – умрет, охота моя будет же продолжаться, и я буду делать себе новую собаку, и с ней на охоте возрождаться душой. На одной стороне позади будет вечная память моей чудесной собаки, на другой – вечная жизнь.
Так мы все и живем, и так всегда будет. Только не надо бы слушать тех, кто в рождении человека встречает забвение прошлого и кто мертвым поручает управление живыми людьми.
Золотой фонд
Звонил дирижер Мравинский и, совсем незнакомый мне, выражал свое признание меня как писателя, сказал даже, что «Лесная капель» его «подподушечная книга». Такие читатели являются моим золотым фондом и даже больше – золотым без содержания лигатуры – и ложатся на душу, как сама правда природы.
Каким счастьем является для меня не полное признание моего творчества, не премии, не большой орден, не даже полноценная статья, а вот такое медленное стекание моих читателей куда-то в большею воду вечности. Вот этот огонек радостной надежды на будущее воскресение из мертвых и приносит мне в душу каждый большой мой читатель, сокровище моего золотого фонда.
Неведомый друг
Как это выходит, что человек бросает всех своих близких, родных, друзей и всю свою душу открывает совсем незнакомому человеку с ясной верой в то, что с близким жизнь изживается, а начинается настоящая жизнь за пределами нашего повседневного опыта и связей?
Искусство как поведение
Итак, в науке – метод, в морали – поведение, а что в искусстве? Умом тут ничего не сделаешь. Добром? Как и в любви, тут добром не возьмешь. А может быть, в науке – метод, в нравственности поведение, а в искусстве – любовь?
Моя жизнь так проста: женщина от меня ускользнула, я собрал в себе всю свою мужскую силу (соловей запел) – и она вернулась ко мне. Вот этот голос жизни, этот зов и заменяет и метод и поведение в искусстве.
И вот именно зов сам по себе, и человек такой родится для зова (поэт), а не для семьи.
Описать свою жизнь как доведение с вытекающим из этого искусством.
1949 годПоэзия – это душа подвига, обращающего красоту в добро.
Шоссе
Я шел по шоссе, пронеслась машина, а за ней мчался, догоняя ее, сухой березовый листик, темный, такой заметный на белом. Я соединился душой с этим листиком и подумал о себе, что я тоже такой, когда мне хорошо пишется: как будто весь мир летит, как эта машина, и я мчусь, как листик, в ею поднятом вихре.
Больная зима
Снежку чуточку и повыпало, а мороз опять опустился к нулю, и если не поддержит что-нибудь слабенькую больную зиму, то опять все сбежит.
Слегка подморозило, и утром горела заря, еще пока жёлтая, и ветром из-под шапки дружок поглядел.
Смотрите! вот [еще] февраль, а [почти] март на дворе: солнце, голубые снега и капель. Вчера таяло. Облако апрельское, зеленеет осиновая кора, и удивляют розовые веточки каких-то кустов.
Жулька едва поднимается и на ходу падает с грохотом костей на полу… У нее грустные глазки, она безотказна в наших требованиях: сама не ест, но если в рот кладем – жует и проглатывает. В ней совершенно отсутствует эгоизм умирающих. Она прекрасна в умирании, как поздняя осень.
Я долго сижу возле нее, она глядит, и если я улыбнусь и скажу весело: «Жулька!» – она еле заметно ответит хвостом.
Думали, что Жулька безнадежна и ей остается жить день, два. Но пришел ветеринар, усложнил наш уход за больной, и, делая, мы обрели надежду на то, что сделаем, и собака будет жива.
Вот почему дело является источником надежды и любви. И весь секрет, лечения человека – это заставить его забыться в какой-то работе, заставить его выйти из себя.
Жульку спасаем: чем ей хуже, тем больше вкладываем труда в ее спасение. День за днем проходит, и когда придет день поворота, туда или сюда, то если сюда – мы будем счастливы, если туда – мы не будем страдать: мы же все сделали со своей стороны.
Прощание
С Жулькой простился, сохранив навсегда в памяти ее прощальный вид. Поняв по моим шагам в сапогах, что я собираюсь, она заволновалась, забилась и с большим трудом подняла голову, но держать прямо ее не могла и качала мне головой вверх и вниз, то поднимая ее, то опуская, глаза же были расширены, насколько это было возможно, отчего получалось выражение как бы дружеского ужаса, каким любящий, побеждая на мгновение смерть, глядит на любимого.
Как только я к ней подошел, она уронила голову на подушку и смотрела на меня снизу одним полузакрытым глазом, вспоминающим, все помнящим, и я его вижу сейчас, и он останется со мной навсегда.
Было столько сказано нами друг другу в этот миг, что потом перед самым – отъездом я и не зашел даже к ней: мы простились.
Итак, Жулька страдала за близость свою к человеку.
Мартин Иден
Жизненные мысли, в которых растет человек, обращаются, как кометы: придут, почешутся и опять уйдут дозревать. Вчера в разговоре почесалась постоянная моя тема о женщине, сознающей, что поэты любят не ее, а свою мечту.
Прочитал Лондона «Мартин Иден». Был вовлечен в чтение, вспоминал и сравнивал свой роман с В. П. Измалковой.
Меня волновала большая любовь к Рут, совершенно похожая на мою любовь как стимул поэзии и соответствующая поведению.
Мне бы надо написать тоже личный роман в этом духе. Я увидел себя, как в зеркале, как я тогда в Париже тоже влюбился в призрак и потом, стремясь достигнуть этот призрак, стал делать к нему себе путь.
Самое интересное в этом романе было то, что даже в момент разгара моей безумной страсти я сознавал, что простое обладание женщиной, брак и т. п. невозможен и не удовлетворяет меня, что эта женщина – только повод к моему полету.
И только теперь наконец я стал видеть себя самого, как необразованного парня вроде Мартина с нераскрытым и самобытным талантом в душе. Я очень хорошо помню, что стремление напечататься исходило из стремления «выйти в люди», сделаться «как все». И недаром потом я, когда вышел в писатели, свою первую повесть послал «призраку» в Лондон. Теперь я так ясно вижу свое писательство, как лучи народной наивной души моей матери.
Постепенно захватывая душу мою в течение суток, обняла меня тоска и, мало того! – чего со мной никогда не бывало, – скука. Вероятно, это сделала непрерывная жизнь на людях.
Мое состояние было такое, будто я накануне тяжелого заболевания. Каким счастьем казалась мне жизнь где-нибудь в Лунине, у себя в доме, без людей!
Умыслы
Люди воспитываются быть недоверчивыми, но ведь доверие, свойственное детям, ценится, как лучшее качество человеческой души, и говорится даже: «Будьте, как дети».
То же самое в отношении умысла: надо бы мыслить, значит, вызывать мысль и у других, а жизнь учит умыслу.
И так далее в отношении любви, правды, истины.
Все это я припомнил, раздумывая о своей неспособности в «умысле», т. е. в том, чтобы, мысля, не открывать людям свои находки и затаивать их для ограниченного пользования, что равняется, например, в отношении леса: входя в него думать только о кубометрах древесины.
Помню, у Горького за столом был разговор, я что-то отметил в его поступках несообразное, и он мне на это сказал: «Да я же ведь хитрый». На это я, подумав, ответил: «Ничего, это хорошо, я тоже хитрый». А Горький на это улыбнулся мелкой улыбкой и сказал: «Ну, какой вы хитрый!»
И так всю жизнь среди политиков я хожу дураком, а когда напишу – удивляются и признают во мне мудреца.
Хмель
Сыро и тепло, выше нуля, но ходить в валенках еще можно. Я спустился вниз к Вертушинке и решил пробить себе берегом речки дорогу в глуши зарослей между этими горами, едва расступившимися, чтобы пропустить речушку. Глушь обняла меня, и вдруг где-то за горами, за снегом, за лесом закричал петух. Радовал меня когда-то давным-давно крик петуха, и теперь мне было так, что не за снегами, лесами, горами кричит петух, а за моими годами: оттуда, перелистывая все пережитое, еще мог все-таки пробиться ко мне радостный крик моего детства.
Тогда открылось мое сердце, и мне захотелось поискать чего-нибудь возле себя, не найдется ли и тут чего-нибудь такого веселого.
Вот вижу, как хмель плотно обхватил ольху; и я стал думать, оттого ли это дерево стало сохнуть, что хмель его засушил, или же, наоборот, хмель и явился только потому, что дерево стало сохнуть.
Не имея возможности понять причину и стать на сторону то ли дерева, то ли хмеля, я представил их на суд людей. И воображаемые люди мои разделились: одни стали на сторону дерева и говорили о хмеле:
– Ах, какой паразит, засушил такое славное дерево!
Другие напротив:
– Молодец хмель! сколько бы горя внес в человеческий мир вид умирающего дерева, но явился хмель, взял себе остатки жизни и отдал их на радость людям, и, может быть, оттого-то у иного юноши и вьются теперь хмелем кудри.
Я колебался, куда мне стать: за хмель или за дерево. Я уже решил было так, что по человечеству нельзя мне оставить умирающее дерево, я даже взялся было рукой за пучок хмеля, чтобы его отодрать, но тут вдруг опять этот петух моего детства из-за гор, и снегов, и лесов, и годов моих закричал. Я обрадовался, вспомнил далекие радости прошлого, – и забыл спор, и оставил хмель подниматься на засыхающем дереве.
Пьер и Люс
За весь вчерашний день прочитал только Роллана «Пьер и Люс». Роман был совершенно такой же, как у меня, и в том же Люксембургском саду, тоже в марте и с теми же воробьями. Но, конечно, я не чувствовал (а ведь в семьдесят пять лет!) прежней боли: место это в себе, конечно, было очень знакомо, ощутимо, но уже не болело, как бывало в снах…
И уж, конечно, в своей «природе» я это свое чувство только и описываю, все собрание моих сочинений есть раскрытие одного этого чувства…
Я в этом мартовском переживании не один, в этом чувстве рождается человек, и оно значительней успехов Цезаря и Александра Македонского: оно есть свет вечности в настоящей минуте, в этом свете зарождается все искусство и еще больше – весь человек.
И вот почему когда это чувство заключено в себе и светит из себя на жизнь неугасимым фонариком, то на всякие великие события, великие дела у человека такого имеется своя спокойная точка зрения, независимая ни от людей, ни от книг и газет.
К этому нужно сказать, что этот свет в настоящей минуте бывает у всех и, наверное, это и называется любовью. Только не все отдаются вполне служению этому свету, служению, называемому творческим трудом.
– Сущность жизни, – сказала она, – есть любовь, а борьба – только средство: борьба за любовь. Но пусть останется так: на первом месте, в словесном выражении, будет стоять борьба, а в невыразимом молчании будет любовь.
Утренняя мысль о том, что соединяет в человеке дела его и мысли.
Не то ли мы называем любовью, что соединяет в единство дела и мысль человека?
Чем дальше от человека в природу, тем сильнее размножение, – чего стоят рыбы с их икрой, осинки с их пухом! А человек чем дальше совершенствуется в существе человеческом, тем труднее ему множиться, и, наконец, рождается в своем идеале. Когда это еще знал Рафаэль, – вон когда! а я только теперь… И это узнать можно только в редчайшем, труднейшем для мужчин опыте любви.
Светло и тихо
Таких чудесных дней даже и в этом чудесном феврале не было. Вот как светло, вот как тихо, вот как вкусен и ароматен воздух, соединяющий в себе огонь и мороз!
Ну, сегодня-то, наверно, уедем из этого сытного рая, и начнется жизнь, исполненная тревог, забот и, может быть, нечаянных радостей.
Мое желание
Я буду желать в последние мои дни такого сознания, чтобы в болезни и смерти своей видеть свой личный грех и его и скуплять благословением всего живущего.
Я бы желал перед смертью от себя отказаться для утверждения радости жизни: я не могу, а вы, друзья, царствуйте!
Боже мой! Как трудно быть писателем! Такая Голгофа!
Завещание
Верно судить о писателе можно только по семенам его, понять надо, что с семенами делается, а для этого время нужно и время.
Так скажу о себе (уже пятьдесят лет пишу!), что прямого успеха не имею, и меньше славен даже, чем средний писатель. Но семена мои всхожие, и цветочки из них вырастают с золотым солнышком в голубых лепестках, те самые, что люди называют незабудками. Итак, если представить себе, что человек, распадаясь после конца, становится основанием видов животных, растений и цветов, то окажется, что от Пришвина остались незабудки.
Милый друг, если ты переживешь меня, собери из листков этих букет и книжечку назови: «Незабудки».
Малиновое пятно
Солнце садилось за березами, а березы поднимались к облакам белым, весенним, принимающим форму кучевых. Было в лесу от солнца малиновое пятно на сосне, солнце садилось, а оно поднималось и гасло.
Я смотрел на пятно и думал о себе, что вот так надо бы тоже себе: погаснуть когда-нибудь непременно на подъеме.
Пиковая дама
Мой взгляд на современную литературу начинает приближаться к тому, как Пиковая дама перед смертью смотрела на изменение нравов светского общества.
Вот я сейчас обижаюсь, а чем оно было хорошо перед революцией? Романы Брюсова очень скучные, Ремизова, Белого, Мережковского, Андреева, Сологуба, – ничего из всего этого сейчас нельзя взять для себя, как берем мы сейчас Чехова, Бунина…
А теперь как широко разрослось писательство, еще немного – и будут писать все, а настоящими художниками останутся по-прежнему несколько человек.
Значит, все хорошо, и если сам себя считаешь «настоящим», то настоящим писателям никогда не жилось хорошо, начиная с самого Пушкина.
Ясно вижу себя, корявеньким, неладным топориком, определившим все мои отношения с литераторами.
Мое отношение к некоторым вещам, как у моей собаки к ягодам: если ягода в рот попадет – проглотит, а если мимо, то не наклонится, чтобы с земли поднять.
Страшно…
Плохо спал ночь а; проходив по-вчерашнему четыре часа, ужасно устал.
Р. Н. Зелинская приходила сегодня и сказала, что отцу ее восемьдесят восемь лет. Только в лес уже не может ходить. А мне еще страшно подумать, что когда-нибудь и мне будет невозможно в лес ходить.
И это «страшно» – признак молодости, потому что старение происходит без боли об утраченном: вместо утраченного приходит нечто более ценное. Так вот разве я отдал бы теперь свою нынешнюю способность за мою прежнюю резвость?
Струны бытия
Вот что меня немного смущает в моей печали и моей радости. Если печаль придет, я чувствую не предмет печали, а будто около сердца у меня натягивают, подвигая, колки туже и туже, особую струну печали. И вот она уже поет свою песню… А что приходит в голову под эту песню, то как снопы в молотилку – все обращается в горе: любовь моя, слава, Россия.
И наоборот, если натянуты струны радости, то если погода и плохая, сделаю себе на бумаге хорошую; если в природе хорошо, я иду бродить, и на каждом шагу мне чудеса открываются.
Утром я встаю и чувствую: поет струна радости.
– Встал с правой ноги! – говорит Ириша за дверью.
Или чувствую струну печали.
– Встал с левой ноги, – понимает Ириша.
И так в продолжение дня это бытие определяет мое сознание.
Но я не хочу, нет, нет! я ищу в себе сознание, определяющее мое бытие, я хочу сам распоряжаться струнами бытия, я хочу, чтобы искусство мое стало моим поведением, а не прихотью моего бытия.
С высоты
Март и апрель проходят, как будто спускаются с горной высоты. Я спускался с высоты, повторяя про себя: не хочу высоты, хочу близости и в этом всем близком не хочу тесноты, хочу дружбы.
Вот я сейчас спустился вниз из своего горного марта, и так тут в мае сегодня чудесно: такие сучки в лесу зеленеют, о каких даже и леший забыл и счета им не ведет.
И тут-то вот на одетый лес прилетела кукушка, и каждый теперь ей радуется: кукушка прилетела на одетый лес – по народным приметам, все люди в этом году оденутся.
…И вот полоснуло по сердцу, – как ничтожно и гнусно сопротивление во имя всего такого личного, когда поставлен вопрос о добре для всего человека, – вдруг захотелось стать на его сторону. И тогда вспомнилась горная высота с ледниками, и все нежно-зеленое внизу.
…Что же это? или только во свидетельство, что высота побеждает? высокое дерево, высокий человек, высокий дух, ледяной холод, инструменты, логический ум, математика, обобщение…