Текст книги "Глаза земли. Корабельная чаща"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
– Есть у каждого на родине что-нибудь такое дорогое, такое заветное, о чем хочется сказать вслух на весь мир, а сказать отчего-то совестно.
Так, правда, совестно об этом сказать! Кажется, все равно, что срубить заповедный лес.
Отчего это?
Не оттого ли совестно, что родина у всякого чужестранца есть, и каждый про себя думает, будто его родина лучше всех, и если каждый из нас перед другим будет выхваляться своей родиной, то будет раздор ни для чего.
И оттого, если кто-нибудь любит свою родину по-настоящему, то об этом не мечет бисер слов перед людьми, а молчит.
Мы же сейчас об этом самом дорогом на родине скажем не для того, чтобы хвалиться, а чтобы понять этих двух больных в госпитале за номером 231.
Такой вышел случай в этом полевом госпитале, что раненый сержант Веселкин, не имея возможности поглядеть на собеседника, узнавая его душу только по голосу, вдруг соединился душой вот с тем самым заветным, дорогим, о чем вслух говорить не хочется, и, наверно, оно и не надо говорить.
Вот это самое дорогое на родине и есть то, что в какую бы трущобу ты ни попал, нигде на родине ты не будешь один, как на чужбине, везде найдется понимающий тебя друг, и кажется тогда при душевной беседе, что вся родина, огромная страна со всеми своими веками жизни сейчас является в двух лицах: ты, как представитель одной стороны, и твой друг – представитель другой, и вы с ним советуетесь.
И такая она вся – советская Русь.
Вот это и есть нам самое дорогое: наша родина есть родина нашего друга.
Так оно, конечно, и есть: в этом чувстве друга и состоит главное богатство нашей родины.
Так оно и было: одного раненого привезли в госпиталь с поля сражения, другого, ушибленного деревом, принесли и положили рядом.
И оба они, каждый отдельно, стали думать, молча, об одном и том же: «Что это со мной случилось такое?»
Веселкин думал по-своему, Мануйло по-своему о чем-то близком тому и другому: один стоял за всех с одной стороны, другой – тоже за всех с другой, оба уверенные – если сойдется, то это и будет правдой.
Трудно было сержанту слышать голос близкого душой человека и не видеть его лица. Уже несколько раз он порывался повернуть голову и поглядеть на лицо своего друга, но каждый раз приближение боли его останавливало..
И только уж когда из разговора вдруг вышло, что идти к Калинину со своим путиком, это значит за правдой идти. Веселкин не выдержал, резко, повернулся…
Ничего не удалось ему увидеть: от боли все замутилось в глазах и вырвался крик.
Как раз тут проходила Клава с теплой водой и бинтами. Услыхав стон, сестра поставила на табуретку тазе кувшином и принялась разбинтовывать плечо у больного сержанта.
Сестра, наверное, поторопилась и что-то сделала неправильно.
– Что вы делаете? – остановил ее старый врач. Эти добрые люди, старые земские врачи, закалялись в строгости, и сейчас, конечно, голос прозвучал так, что сестра опомнилась:
– Как вы не видите, что бинт присох! Вам ли, медицинской сестре, мне говорить, что надо размочить теплой водой, а потом уже и снимать бинт.
Услыхав недовольный голос врача, тут же явилась и старшая сестра Махова и тоже на Клавдию:
– Вы все мечтаете, все ищете и забываете, а что возле – ничего не видите…
Смущенная Клава отмочила бинт, и он легко снялся.
Осмотрев рану, доктор поморщился, и, больной понял – руку ему скорей всего придется отнять. Как и многие больные, он, конечно, не знал того, что знают врачи, но тоже и чувствовал нечто такое, о чем врачи знать не могут: так он чувствовал сейчас, что рука его жива, что она не мертвая и еще может ему пригодиться.
– Прошу вас, доктор, – сказал он, – руку мне эту не отнимать: ведь это правая моя рука и на что-нибудь мне еще и пригодится.
– Что вы говорите! – ответил врач. – На что она вам такая годна? А отнимать, мы сделаем, будет совсем нечувствительно.
– Какие уж тут чувства! – ответил больной.
От этих слов доктор, как это с ними бывает, вдруг направил внимание свое не к болезни, а к самому больному. Так бывает у них.
– Будьте рассудительны, сержант, – сказал он, – если так оставить, то вам все время придется только тем и заниматься, что следить за рукой. Вам ничего нельзя будет делать.
«Делать!» – повторил про себя Веселкин.
И в одно мгновение пронеслось у него в голове что-то очень хорошее, пережитое вот только-только, сию же минуту. И это хорошее тут же и определилось: с рукой своей, по правде говоря, он уже про себя простился, и как-то стало ему не жалко руки. Но до того хорошо ему что-то сейчас пришлось по мысли: какая там рука, если потеря миллионов живых людей находила себе оправдание: наша страна скажет миру новое слово!
В один миг это все пронеслось у него в голове, и на слова доктора о том, что без правой руки ему ничего нельзя будет делать, он ответил:
– Не все же, доктор, делать и делать!
Доктор очень обрадованный, что нашелся больной с признаками самостоятельной мысли, улыбнулся и спросил:
– Ну, а что же останется, если сидеть инвалидом и ничего не делать?
– Подумать можно, – ответил Веселкин. – Вот я сейчас в отрывном календаре прочитал: Россия за то и терпит так много, что в конце концов должна сказать всему миру новое слово.
– Это верно, – сказал доктор, – Россия между востоком и западом столько терпела и от Востока и от Запада, что наконец должна же понять, из-за чего и за что она – все терпела. И если она после всего скажет какое-то слово, то это будет словом правды.
– Словом правды! – повторил Веселкин. И чему-то улыбнулся.
Доктор вопросительно поглядел на больного. И Веселкин сказал:
– Почему-то бывает часто, подумаешь о чем-то великом, а тут же из-под рук и маленькое показывается. Мне подумалось, что если бы на руке хотя бы два пальца могли работать, и то можно бы папироску свернуть.
И показал доктору, как он этими своими двумя пальцами правой руки мог себе из календарного листика скрутить козью ножку.
Доктор очень смутился, он никак не думал, что при оборванной «аксилярис» и разбитых плечевых сочленениях пальцы все-таки могли бы действовать.
В раздумье он развернул козью ножку и увидел портрет Белинского и под ним прочитал его слова о том, что Россия скажет на весь мир новое слово.
Веселкину очень бы хотелось сказать доктору что-то совсем от души, но вдруг почему-то ему стало неловко, и он заставил себя от лишних слов отказаться.
А как ему хотелось бы сказать, что не только от Белинского он узнал о великом свете человеческой правды. Он хотел бы в этом раскрыть самый смысл слов: служу Советскому Союзу. И потом хотел бы рассказать об угнетенной елочке, как бросился на нее свет великий, могучий и страшный, как юна ослепла в этом свете и долгое столетие неподвижная стояла на всем свету, оставаясь ростом в человека с поднятой рукой. И как она потом расцвела красно-фиолетовыми цветами-шишками, осыпаемая золотой пыльцой.
И как он, прочитав Белинского, вспомнил, как елочку, всю родину свою в свете великом, могучем и страшном.
Если бы Василий решился своими словами сказать это доктору и он, старый земский, врач, отдавший всю жизнь свою на службу народу, узнал бы себя самого в этой елочке, как бы он тут же обнял солдата этого!
Сына так не обнимешь!
Но так уж почему-то у нас всюду хорошим людям о самом главном стыдно бывает сказать.
Доктор, прочитав листик, старательно расправил его и передал обратно больному.
После нового осмотра правую руку Веселкину оставили, а здоровую левую доктор от всего сердца пожал.
Глава одиннадцатаяВеселкин часами лежал с закрытыми глазами, стараясь вспомнить то хорошее, что связывалось у него в памяти с Пинегой. И вот однажды, перебирая в памяти далекое прошлое, он вспомнил рассказы Антипыча о какой-то заповедной Корабельной Чаще, такой чудесной, на какой-то горе, третьей от речного берега.
И тут ему, как молния, сверкнуло:
«Эта Корабельная Чаща была где-то за Пинегой».
Выхватив это из памяти, Веселкин сейчас же обратился к своему теперь дорогому товарищу и спросил его:
– Вот, Мануйло, в детстве наши мне лесники сказывали о какой-то удивительной Корабельной Чаще за Пинегой: что будто бы в этой сосновой чаще дерево к дереву стоят так часто, что старому и свалиться некуда: падая, облокотится о близкое дерево и, стоит, как живое.
На какой реке эта Чаща, я не запомню, а только так понимаю: у этой реки берег поднимается тремя горами, на первой горе лес прижался ко второй скале еловый, на второй горе какой-то лес – не запомню, кажется березовый, а на третьей горе стоит Корабельная Чаща.
И в этой чаще так часто – стяга не вырубишь, и мох белый, как скатерть лежит. В этой чаще и тебя самого деревья всем миром поднимают, и тебе кажется, будто ты прямо к солнцу летишь.
– Скажи, Мануйло, ты слышал когда-нибудь эту сказку?
– Это не сказка, – ответил Мануйло, – Корабельная Чаща стоит за Пинегой верст на сто подальше в сузем в немеряных лесах. Это не сказка.
– А разве за Пинегой еще сохранились немеряные леса? – спросил Веселкин.
– Мало здесь, но там в области Коми такие леса еще есть, и Корабельная Чаща – совсем не сказка: Корабельная Чаща вся на правде стоит.
Бывало, старики начинают манить, вот и думаешь, сам еще маленький, – это они нас, ребят, заманивают в царство Коми.
Речки Кода и Лода, по их словам, будто бы там и начинались, в царстве Коми. И там протекала большая река, всем тамошним рекам река, Мезень.
А мы думали, ничего этого нет, ни Корабельной Чащи, ни Коми.
Бывало, слушаешь, слушаешь, да и спросишь:
– А где это, царство Коми?
Бабушка всегда отвечает на это:.
– В немеряных лесах, дитятко.
– А разве, – спросишь, – есть леса немеряные?
– В Коми все леса немеряные!
Так мы и думали с детства – нет на свете никакого царства Коми и нет немеряных лесов и Мезень-реки, и все это держится только на сказках для нас, маленьких, а по правде ничего этого нет, даже и реки Мезени нет, а есть только наши Кода и Лода.
Тоже так говорили нам о каком-то некотором царстве и некотором государстве при каком-то царе Горохе.
И вдруг однажды оказывается, что и Коми есть, и леса немеряные там, и на третьей горе у реки стоит Корабельная Чаща.
Так зачем же, думаю, нужно все запутывать в сказки, если можно о правде говорить, и оно будет лучше сказки? Так я с этого начал в сказках правду искать, и у меня это дело бойко пошло, люди стали ко мне ходить – слушать меня. На своих сказках для людей сколько я в своем самоваре воды выпарил!
Было однажды – я уж начал тогда полесовать, – пришли мы, полесники, из далекого промысла…
Было как у всех: мы прибрали свою пушнину, бабы прибрались, поставили на стол всякую снедь, вино. Тут мой друг Кузьма достал из своей сумки палочку, и это было ушкало, на чем мы расправляем и высушиваем беличьи шкурки. Ушкало было не нашей работы, и Кузьма захватил его скорей всего на потеху ребятишкам.
Вот как раз в то время, как Кузьма достал ушкало и положил на стол, постучись к нам неизвестный человек и попроси у нас ночлега.
По нашему северному обычаю гостя впустили, приняли, как своего, и, не спрашивая даже имени, – усадили за стол.
И он, спустя малое время, сам говорит о себе:
– Я из Коми иду.
Ребятишки на печке зашевелились. По себе их понимаю: сам тоже долго думал, что Коми – это в сказках и что в Коми леса немеряные и цепь землемерная, цепь врага рода человеческого, тех лесов не касалась.
Сказки это о враге рода человеческого – Антихристе передавались старухами из рода в род.
И на вот! из этих сказочных немеряных лесов приходит живой человек!
Ребятишки головки подняли, локотками подперлись и замерли.
Гость был нестарый, со светлой бородкой, ясными, светло-голубыми, небного цвета, глазами.
По-русски говорил он, как и мы сами говорим, только все-таки можно было понять – не русский был человек, – а тутошний: из Коми. Долго он отказывался от вина и все не спускал глаз с той палочки, принесенной полесниками с промысла…
Было очень похоже, гость все собирается спросить об этой палочке или взять ее в руки, но все не решается. Когда же стало ему неловко отказываться от вина, и он стакан свой налитый выпил, то осмелился, протянул руку к палочке, осмотрел ее и спросил особливо почтительно и робко:
– А могу я узнать, мои добрые хозяева, где вы нашли это ушкало?
– Это ушкало, – отвечаю я, – не нашей работы, так делают их только у вас, мы из ваших краев принесли ее показать нашим ребятишкам.
Тут гость в чем-то своем уверился и заволновался.
– Это, – говорит, – мое личное ушкало, своими руками я его вырезал. Скажите, где вы его нашли?
– В суземе, – говорю, – нашли и подивились, И показал гостю, как у нас делают ушкала.
– Это я знаю, – говорит гость, – как у вас делают. Мне бы охота узнать, в каком суземе вы нашли его: сами знаете, какой наш сузем.
– Да, – говорю, – сузем наш велик.
– Велик-то велик, – говорит гость, – но зато же он чуткий. Человек, зверь, даже птица пролетит бывало – и то чутко. Сузем наш, как море, один человек пройдет – и во все стороны побегут от него вести. Десять лет в прошлом я потерял в суземе это ушкало, а вы пришли и его увидали. Я даже точно скажу теперь, где вы нашли мое ушкало: нашли вы его в наших немеряных лесах на путике Воронья пята.
Тут не выдержали и ребятишки на печке и все там зашептали:
– В немеряных лесах!
– Скажу, Вася, я даже и оробел и по привычке своей говорю:
– Живые помочи! Да как же ты знаешь, где мы нашли твое ушкало?
– Воронья пята, – сказал гость, – это наш родовой путик и достался нам от прадеда, и наш прадед вырубил там везде наше знамя: два коротких рубыша – это два пальчика вороньей пяты, третий же – пальчик и ногу в один длинный рубыш… А какое вы сами ставите на своем путике знамя, можно сказать?
– Да отчего же нельзя, – говорим, – конечно, можно. Наше знамя – Волчий зуб – мы ставим одним рубышом.
– Волчий зуб! – говорит. – Знаю и знал его с малолетства. Ну, теперь я вам точно все расскажу, где вы нашли мое ушкало.
Тут полесники наши все затихли: понимаю их, боятся чужого человека.
– Все, все расскажу, – говорит гость, – как у вас вышло на промысле. На вашем путике была вам незадача: дичь попадается, но ее обирает медведь.
– Живые помочи! – говорю, – да как же ты это узнал?
– Медведя этого, – говорит, – вы скорее всего чем-то отпугнули, но дальше стало еще хуже медведя: вас ворон одолил.
– Живые помочи! да как же ты знаешь? – спрашиваю.
А он смеется и говорит:
– Что ты на мои правдивые слова твердишь все свои «Живые помочи». Я не колдун.
И перекрестился по-нашему.
А я, Вася, в колдунов и сам не верю, только отцы, деды, прадеды этим оборонялись в лесах, и я за ними по привычке говорю постоянно: живые помочи. А оно вроде как бы и помогает.
Так вот, говорю я этому чудному человеку:
– Имя твое наше, христианское?
– Имя мое, – отвечает, – Сидор.
– Скажи, – говорю, – Сидор, как это могло быть, чтобы узнал все наши пути?
– Подожди, Мануйло, – отвечает он мне, – я еще больше вас удивлю, а потом ты сам поймешь, как я понял ваши пути. Медведя вы прогнали, а после из-за ворона бросили свои лесами перешли в наши немеряные.
– Так, – говорим, – в точности было.
– На границе ваших лесов и наших немеряных стоит часовенька старая, забытая, вся в зеленом мху, вся зеленая. Креста на ней нет, и заместо креста стоит скворешник. Видели эту часовенку?
– Видели, – отвечают все наши полесники.
– А видели, – спрашивает, – как там скворец выходит из дырочки и начинает служить свою обедню, раздувается, бормочет, – это видели?
Смеются полесники: все они это видели и на скворца на том месте дивились и много смеялись.
– От этой часовенки, – продолжает Сидор, – вы шли долго по общей тропе и вот видите: общую тропу пересекает путик, мой путик Воронья пята. Вы тут увидели: хозяйство охотничье давно заброшено, петли порваны, дичь давно выбрана вороньем и медведями. Вы тут-то решили взяться за дело и попробовать счастья на Вороньей пяте.
– Верно! – отвечаю. – Так оно и было: мы никого обижать не хотели – видим, все брошено, взяли путик и пошли к становой избе.
– Цела ли, – спрашивает гость, – становая избушка?
– Все, – говорю, – там цело, избушка и беседка: два бревна, одно посидеть, к другому прислонить спину. Прудик тут вырыт, вода чистая, вокруг растет кукушкин лен, и во льну плиця [6]6
Плиця – ковшик из бересты. (Прим. автора)
[Закрыть]лежит.
– Это моя собственная плиця, – говорит гость.
– Каждый камешек, – говорю, – на дне прудика виден, и возле камушков жмутся две рыбки.
– Вьюн и карась? – спросил гость, и когда мы ему ответили, что своими глазами видели: вьюн там был и карась, – он нам весело так говорит:
– Ну, вот, друзья мои, тут где-нибудь возле прудика вы и нашли мое ушкало.
Тут все мы обрадовались, все поняли, что были на путике у старого хозяина, и никакого нет в этом колдовства. Стали мы тут, как товарищи и друзья, просто пить вино, закусывать. Гость больше нас не стеснялся ничем, был как свой, но только заметно было: хотя он и пил, но ничуть не хмелел.
– Ты что-то таишь – сказал наконец гостю один, откровенный охотник.
И гость ему ответил:
– Ты это верно сказал: я таю.
После такого ответа как будто все сразу стали трезвыми, и гость, собравшись весь в себя, спросил вполголоса:
– А вы дошли до того места, где Лода – уходит под землю, а Кода одна бежит?
– Дошли!
– Тут берег высокий горой поднимается, как стена, и к этой стене деревья как бы ветром прибиты, и на этой стене, отступя, стоит вторая стена. Вы туда поднимались?
– Поднимались.
– И как поднимешься и пройдешь немного, то увидишь – третья речная стена горой поднимается выше всех, вы и туда поднимались, и что вы там видели или не видели?
– Видели мы там, – говорю, – Сосновую Чащу – великое чудо в наших лесах: каждое дерево в четыре обхвата и до верху чистое, и ни одного сучка. Дерево стоит к дереву часто – стяга не вырубишь, и если срубишь одно дерево, оно не упадет, прислонится к другому и будет стоять.
– Ну, вот, друзья мои, – сказал гость, – эту Сосновую Чащу в немеряных лесах мы и таим, и весь народ наш таит. И вас я прошу, не показывайте этот лес никому из начальства: мы в Коми с этой тайной все растем.
– Мы это слышали, – ответил я. После этих слов я понял все, повеселел и налил всем по стаканчику.
– Чего ты смеешься? – спросил меня гость.
– Не смеюсь, – отвечаю, – а жалею вас. Кто хочет молиться – на каждом месте, к чему только захочется, может обратить свое сердце. Зачем же для этого назначать лес? Сколько ни молись в лесу, он, рано ли, поздно ли, без пользы пропадет для людей от червя или пожара.
Больше охотники в этот раз ничего не говорили, а все улеглись спать. Утром, расставаясь с гостем, спросил я:
– Ты нам имя свой оставишь или так уйдешь?
– Да я ж вам вчера сказал, – ответил гость, – имя мое Сидор.
Стало тогда в лице этого человека не по-прежнему, пришло что-то в него не свое. И я это заметил и говорю:
– Нет, это неправда, тебя не Сидором зовут.
А он глубоко вгляделся в меня, как будто что-то нашел во мне. И улыбнулся.
– Ты, – сказал он, – Мануйло, ясный человек, я тебе верю и открою тебе: я не Сидор, настоящее мое имя Онисим.
Тут я спросил этого человека:
– Скажи мне, Онисим, для чего ты о себе неправду сказал?
– О себе, – ответил Онисим, – часто человеку ради истинной правды надо неправду сказать, ты разве этого не знал? Человеку часто в наших лесах надо таиться, чтобы только жизнь свою сохранить.
Так мы расстались тогда хорошо с этим человеком, и с тех пор я еще больше стал понимать, что сама правда прямая, как ствол дерева, а мы сами, как сучки поневоле все кривые.
И так я веду свои слова: кажется – сказка, а я веду к правде!
Может быть, всякая настоящая хорошая и всем нужная сказка является попыткой каждого из нас по-своему сказать правду, найти свое собственное слово правды?
Как хорошо, если так!
Но во всяком случае мы-то это знаем наверно, что Мануйло из-за этого только всем и рассказывал о всем по-своему, чтобы какую-то смутную, но существующую правду сказать.
И когда, случалось, на его слова сердца других людей раскрывались, и вдруг все понимали свободно, весело и радостно и одинаково его слова, его сказку, он знал тогда: это правда, это он сумел правду сказать.
Сколько сказок, похожих на правду, и сколько правды, похожей на сказку, пробежало между, солдатом и полесником, когда перед весной под тяжелым ледяным одеялом дремала вода!
– Так неужели же это правда, – спросил Веселкин, – что Сосновая Чаща и сейчас еще стоит на том месте, где ты сказал. Точь-в-точь и в тех же самых словах я слышал о ней от старого лесника Антипыча. Чаща эта сосновая, деревья в четыре обхвата, и что деревья такие так часто стоят, что не могут упасть?
– Как же им упасть в такой чаще?
– И что там только одни великаны, и между ними стяга не вырубишь?
– Только белый мох.
– Неужели же и это правда, – спросил Веселкин, – что на пути в Чащу старая часовня, и в ней скворец играет?
– Видел своими глазами.
– А как это может быть, что сколько-то лет вьюн с карасем в одной луже дружат? Может, они и сейчас там?
– А что им там делается! люди проходят по общей тропе, возле прудика скамеечка, тут все отдыхают, все наслышаны, все ищут глазами, где вьюн, где карась. Все видят – все радуются. Что же им сделается?… Эх, Вася, вижу и ты мою правду тоже, как все, за сказку хочешь принять, а я только о правде и думаю.
– Нет! – решительно ответил Василий. – Я тебе во всем верю, только сам в себе не могу скоро увериться: как-то кажется, не бывает все вместе: и Чаща Сосновая, и скворец за дьякона, и вьюн, и карась…
– Все бывает! – сказал великан, расставаясь со своим новым другом и любовно его оглаживая. – И бывает, и было! и что было, и чего не было – нам с тобой на стороне никогда-не разобраться. Только верно одно, что нас с тобой, двух таких чудаков, на свете еще не было.
Так из госпиталя Мануйло и отправился прямо к Калинину правду искать, и очень скоро после того и Веселкин вышел с твердой решимостью найти Корабельную Чащу.
Сержанту даже и в голову не приходило, чтобы могла быть помеха какая-нибудь на пути необходимости победы в этой войне, он ни на мгновение не сомневался, что люди, укрывающие Корабельную Чащу, поймут его с первых слов и отдадут сокровище свое на дело спасения родины.
Он был уверен, что как только он откроет, как нужна теперь для авиации фанера высокого качества, так все за ним и пойдут.
С большим трудом левой рукой он написал домой письмо о себе, наскоро в районе по начальству оформился в своем начинании, и весь, со своей найденной на пути к выздоровлению великой мыслью о новом Слове для всего мира, обратился к исполнению военного долга: служить Советскому Союзу.