355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Незабудки » Текст книги (страница 7)
Незабудки
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:26

Текст книги "Незабудки"


Автор книги: Михаил Пришвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

Глава 16
Поэзия прозы

Благодарил свою судьбу, что вошел со своей поэзией в прозу, потому что поэзия может двигать не только прозу, но самую серую жизнь делать солнечной. Этот великий подвиг и несут наши поэты-прозаики, подобные Чехову.

Чувствую себя в этом отношении очень малым, но что путь мой правильный и воистину русский – народный, это несомненный факт. (Свидетельство почти ежедневное моих читателей.)

* * *

Вчера мы услышали песенку, поглядели на дерево, а там поползень, эта деловая, вечно занятая птичка, сидел на сучке неподвижно и пел.

Да! Подумать только – поползень пел!

Сегодня поползень на том же сучке сидел с небольшим сухим сучком в носу: вчера пел, а сегодня уже вьет гнездо. Но я был счастлив, что подслушал вчера его песенку.

«Значит, – подумал я, – даже самая суровая, самая строгая правда жизни таит в себе песню или сказку», – и как захотелось тут, чтобы рассказать или спеть ее пал жребий на меня!

Мечта есть вестник прекрасного мира, и этот мир находится в самой серой действительности, преодоленной в себе самом и преображенной.

Дело исследователя – расставить людей и вещи, сдвинутые случаем, на свои места… Художник должен войти внутрь самой жизни, как бы в творческий зародыш в глубине яйца, а не расписывать по белой известковой скорлупе красками.

Нужно посмотреть на вещь своим глазом и как будто встретиться с нею в первый раз: пробил скорлупу интеллекта и просунул свой носик в мир.

Это узнает художник, и первое слово его – сказка.

Раздумывая о том, есть ли в природе и вообще в жизни начало искусству или же оно зачинается в самом человеке, я сейчас понимаю, что все начинается в этой вере человека, что оно есть. И уверовав, он говорит: «И да будет!»

Так в этих берегах и движется все искусство: на одном берегу художник отдается жизни, восклицая: «Есть!» Другой берег – это искусство его: «Да будет!»

И от берега к берегу белеются бесчисленные белые тропинки, проложенные людьми с их верой в то, что прекрасное есть на земле, и с их действием в сторону прекрасного: да будет!

* * *

Как это объяснить, что я, когда пишу рассказ или делаю снимок, то я показываю такое, чего никто еще не видел? Словом, как мне известно, что я не открываю второй раз Америку? Обычный ответ будет такой: я образованный человек и могу просто знать. Но нет, я и не так образован, и мало слежу за новостями века, да и никакому образованному невозможно все знать. Мое знание неповторяемости создаваемого мной всегда находится в знании себя внутреннего: там внутри меня есть такой глаз личности, которого нет у другого; я им увижу, назову это словом, и люди будут это понимать, потому что я увидел и назвал такое, чем они живут повседневно, а не видят.

В метро я спускался по эскалатору, вспоминая то время, когда я увидал это метро в первый раз; тогда я видел метро и думал о метро. Теперь я думаю о другом, а метро – это не входит в сознание. И

мне было так, что в собственном смысле живут люди только те, кто живет в удивлении и не могут наглядеться на мир… остальные же люди живут в бессознательном повторении. И вот это бессознательное повторение, возведенное в принцип, и есть так называемая «цивилизация».

Какая-то страшная эпидемия охватила род человеческий… Болезнь состоит в повальной зависимости людей от вещей. Спасение же рода человеческого, его выздоровление начнется удивленностъю.

Красота далеких стран непрочная, потому что всякая далекая страна рано или поздно должна выдержать испытание на близость. Потому истинную прочную красоту художник должен открывать в близком и повседневном.

Люблю я эти мелодии больше всякой музыки. Многое множество людей надо перебрать, чтобы найти такого, кто променял бы концерты Бетховена на мелодию пастушечьего рожка в лесу на утренней заре. Но я готов отвечать чем угодно, что сегодняшнего пастуха до солнышка пришел бы послушать сам Бетховен…

Я сегодня на вечерней заре взял рожок, и вдруг тайная прелесть этой музыки для меня открылась, простейшая грустная мелодия с последующей вариацией, изображающей веселье и радость коровьего шага, – вот и все искусство!

Тут все в простоте, чтобы деревня была, коровы, лес, солнце и звук выходил бы из коровьего рога, волчьего дерева и тростника.

* * *

Поэзия – это чем люди живут и чего они хотят, но не знают, не ведают, и что надо им показать, как слепым.

Повесть моя зарастает, и я думаю: не больше ли всякой повести эти записи о жизни, как я их веду?

Это «превосходство» я отношу не к таланту своему, а к особой моей вере в жизнь, вере, может быть, простака, в то, что в жизни содержится все.

Если бы не эта вера, я бы мог сделаться поэтом и романистом, но эта вера приковала меня исключительно к своим личным переживаниям: я работал по своему дарованию как художник, а по вере и честности – как ученый. Очень возможно, что эти записи в том виде, как они есть, ценней, чем если бы взять их как материал для поэмы: никто не может создать такой поэмы, которая могла бы убедить в ценности жизни человеческой, как эти записи.

* * *

Слова мудрые часто называют простыми, потому что такие у многих простых людей возбуждают собственную мысль. Услышав эти слова, говорит простец: «Вот и я тоже так думал всегда».

Слова мудрости, как осенние листья, падают без всяких усилий.

Целиком вопросы жизни решаются только у мальчиков, мудрец их имеет в виду, а решает только частности.

Думать надо обо всем, а писать хорошо можно только о самом простом, чем вся жизнь наполнена, этого простого надо искать и на это простое все думы променять. Жалеть нечего мысли, они сами собой потом скажутся и запрячутся в образы так, что не всякий до них доберется. Кажется, эти образы складываются, уважая и призывая каждый человеческий ум, как большой, так и маленький: большому – так, маленькому – иначе. Если образ правдив, он всем понятен, и тем он и правдив, что для всех.

* * *

Соломон. Две сватьи судиться пришли. Одна сватья, мать мужа, стояла за сына, другая – за дочь свою. Судья разбирал целый день и не мог.

– Устал, – говорит, – и разобрать не могу, подавайте в другой суд: я не могу. И, скорее всего, никакой судья вас не рассудит, – лучше помиритесь.

Сватьи подумали, подумали и помирились.

– Ну вот то-то, – сказал обрадованный судья, – вышло вроде как бы и я недаром работал.

Обе сватьи благодарили судью.

Толстовское творчество так близко к органическому целостному процессу творчества жизни, что его произведения кажутся нам почти как сама жизнь…

Я бы желал, чтобы современная литература заимствовала у Толстого его близость к самой жизни и через это обрела бы естественную правдивость, подвижность, свободу.

Как писатель, я отличаюсь от многих писателей тем, что завоевал себе свободу в отношении к материалам: мне совсем не нужно ни книг, ни быта, – все это приходит само собой в помощь чему-то главному.

Быт и книги, в моем понимании, это ответы, а ценное – это рождающиеся в себе вопросы.

…Сознание, что никакая книга, никакой мудрец, никакая среда не прибавит тебе ничего, если внутри тебя не поставлен вопрос; убеждение, что на всяком месте можешь найти ты ответ.

Так, мало-помалу, я стал вместо библиотеки посещать поле и лес, и оказалось, что там читать можно так же, как и в библиотеке.

Бывает перед тобой нечто, кажется, незначительное, но ты обращаешь его в слово. И тогда это ничтожное «что-то» делается значительным и многие восхищаются, как чему-то небывалому. Выходит какое-то творчество из ничего.

* * *

Мост от поэзии в жизнь – это благоговейный ритм, и отсюда возникает удивление. Но бойся, поэт, делать себе из этого правило и ему подчиняться: ты слушайся только данного тебе музыкального ритма и старайся в согласии с ним расположить свою жизнь.

1928 год. Есть поэзия образов – поэзия, есть поэзия понятия – философия, есть поэзия рабочего труда – социализм… Источник поэзии – чувство ритма жизни, который воспринимается как смысл ее, как то, из-за чего стоит жить, трудиться и достигать.

Ранним утром сверкающие капельки росы на всходах овса, на таком молоденьком листочке, что удивляешься, как он не гнется под тяжестью тяжелой капли росы, – это удивление вдруг может дать радость труда и понимание его смысла.

Стремление к простоте детского рассказа явилось из моего убеждения, что писать нужно хорошо не потому, что на свете все неважно, был бы мастер слова, а как раз наоборот-, писать надо обо всем потому, что на свете все важно. Эта формула мне годится для борьбы с эстетами, я скажу им: «Все важно, а я выберу из всего этого то, что мне милей».

С другой стороны, если придут плохие мастера с важными вопросами, я скажу им: «Бросьте грандио-манию, пишите хорошо о малых вещах, потому что на свете все важно».

У каждого мастера, однако, в материалах есть своя «суженая», и вне этой родственной связи с предметом описания писатель не художник, а беллетрист. И это, конечно, от удачных и талантливых беллетристов пошло тоже циничное суждение: «Неважно о чем, а важно – как написать».

Вот и пишут обо всем безразлично, вводя в заблуждение начинающих. Отсюда, по всей вероятности, и началась эта жалкая беднота претендентов на творчество, представляющих себе словесное делание писателей каким-то жреческим заговором молчания о тайнах творчества, и если раскрыть этот заговор, то для всех, не имеющих таланта, откроется путь творчества.

Взгляните на жизнь бессловесных, прислушайтесь к перекличке журавлей, улетающих в теплые страны: по одному нечленораздельному звуку их вожака вся стая повертывается, – какая сила в том звуке, каким он кажется нам прекрасным! Так неужели же мне становиться на колени перед журавлями и просить: «Журавли, раскройте мне тайну своего творчества!»

Зачем спрашивать мне, если и так видно: для вожака звук сам собой родился из необходимости действовать. Зато и знобит от восторга, когда слышишь этот повелительный звук.

Не очень давно шевельнулось во мне особое чувство перехода от поэзии к жизни, как будто долго, долго я шел по берегу реки, и на моем берегу была поэзия, а на том жизнь. Так я дошел до мостика, незаметно перебрался на ту сторону, и там оказалось, что сущность жизни есть тоже поэзия, или, вернее, что, конечно, поэзия есть поэзия, а жизнь есть жизнь, но поэзию человеку можно сгустить в жизнь, то есть что сущность поэзии и жизни одна, как сущность летучего и сгущенного твердого воздуха.

Отсюда вспомнился «Портрет» Гоголя: художник сгустил зло, и оно стало жить. Но ведь так художник может сгустить и добро! Гоголь и это попробовал сделать и не мог.

А я в какой-то, может быть, микроскопической дозе это делаю, это содержится в моем творчестве, и это есть в природе русского человека, в его наивном жизнеощущении, что «добро перемогает зло».

Глава 17
Глубже искусства

Сказать от души, от себя самого и полным голосом – вот единственная мораль писателя.

Но все-таки большими и великими артистов делает их встреча с человеческой этикой.

Поэзия – это душа подвига, обращающего красоту в добро.

* * *

В художественной вещи красота красотой, но сила ее заключается в правде: может быть бессильная красота (эстетизм), но правда бессильная не бывает.

Были люди сильные и смелые, и великие артисты были, и великие художники, но суть русского человека – не в красоте, не в силе, а в правде. Если же весь даже люд, вся видимость пропитается ложью, то для основного человека культуры это не будет основой, и он знает, что эта ложь есть дело врага и непременно пройдет.

Не в красоте, а только в правде великие художники черпали силу для своих великих произведений, и это наивно-младенческое преклонение перед правдой, бесконечное смирение художника перед величием правды создало в нашей литературе наш реализм; да, в этом и есть сущность нашего реализма: это подвижническое смирение художника перед правдой.

Шегаль замечательный пейзажист, он рассказывал о том, как дорого ему досталось его искусство. «Оно, – сказал он, – мне слишком дорого досталось, чтобы я теперь стал приспособлять его к чьим-то требованиям». И я к этому прибавил: «Может быть, настоящее искусство тем и держится, что дорого достается своим хозяевам».

В добро или во зло было творчество, пойдет созданное на жизнь или на смерть, – остается неизвестным до последнего звена в творчестве: нравственного синтеза, образующего поведение. До сих пор наука в отношении нравственного синтеза слова своего не сказала. Но искусство… сколько великих примеров!

* * *

Делай правильно – и красота сама придет.

Красота избегает тех, кто за ней гоняется: человек любит свое что-нибудь, трудится, и из-за любви, бывает, появится красота. Она вырастает даром, как рожь или как счастье. Мы не можем сделать красоту, а посеять и удобрить землю для этого мы можем.

Некоторые думают, будто можно делать силой красоту: невозможно, как нельзя «сделать» живого человека.

Красота на добро и не смотрит, но люди от нее делаются добрее. Красота не всегда бывает добрая, но добро без красоты – это скорее всего и есть именно зло.

Не о добре думаешь, когда вспомнишь начало нашей борьбы за лучший порядок на земле. И красота у людей рождалась, конечно, не в благоденствии. И первый человек в первый раз на небо взглянул, конечно же, в глубочайшей тоске от омерзения на земле. И когда он увидел, что там хорошо и вернулся на землю, то и тут на земле увидел небесное, и этим стал жить, и этим стал спасаться от убийственной тоски и грусти своей.

Во время окопки яблонь. Добродетель есть дело рук человеческих, красоту же не делают, а служат ей. Люди, однако, часто подменивают красоту добром, как это делал Лев Толстой.

Правда, цвет яблони зависит от удобрения (добра), и можно применять даже удобрение искусственное, но искусственного цвета быть не может. И это значит, что добро есть дело рук человека, а красота – нерукотворна.

* * *

Смотрю на лесную дорожку, любуюсь, как зеленая щетка травы скрывает старую листву и заключает ее в себе, как удобрение.

И так во мне самом, в моей душе, как в сосуде, радость вином поднимается, и разливается это мое вино по всему человеку, скрывая в себе всякое зло.

Мать-природа, когда поливала наши огурцы, верно, не думала о том, что завтра на восходе ее водица на листьях блеснет росой и восхитит всех, кто выглянет на свет Божий. Она делала просто добро и никак не предусматривала красоту: из ее добра сама собой красота выходила. Да и мы тоже так работаем – красота выходит сама собой, если у нас делается добро.

Не красота спасет мир, а добро. А кто гонится за красотой, тому-то и открывается вид на поле, где Бог с дьяволом борется, а ты себя чувствуешь, как корреспондент газетный на поле сражения.

Так что ты думай просто о добре, и если ты поэт, то природа откроет тебе красоту в своем материнском прикосновении к тварям, потому что поэзия и есть материнское прикосновение.

Писать нужно так, чтобы забывался весь труд мастерства, чем больше забудешься, тем выйдет очаровательней (то есть и читатель забудется); а самое уже лучшее пишется так, чтобы и сама красота мира забылась, тайно присутствуя, и всему душа – красота бы исчезла из сознания, как и мастерство, и все произведение писалось бы только из побуждения любви к людям и миру.

Добро – это цветок, выросший на удобрении. Добро, любовь, красота не составляют в душе человека особой области, а венчают путь каждого из нас, если мы шли правильно.

* * *

Древние придавали человеку божественные черты. Мы же теперь часто в неправильных чертах лица больше находим человека, чем в его красоте.

Лицо человека постоянно меняется, и красота его в переменах, стоит на мгновенье представить, чтобы поток красоты остановился, как и всякое, самое красивое лицо сделается неприятной маской. Вот и надо сделать лицо из мрамора или кристалла, чтобы оно, неподвижное в линиях и цвете, было подвижно изнутри, было источником красоты, а не просто красивости.

Стал зарисовывать в лесу и удивился себе, зачем я столько лет таскал за собой фотоаппарат. Но, подумав о слове своем, понял, что, может быть, и слово мое тоже переходное искусство, и как-то можно легче и лучше выразить то, что я хочу выразить своим тяжелым искусством

И может быть, всякое искусство является только ступенькой по лестнице: за верхней ступенькой искусство вовсе не нужно.

* * *

Почему я до сих пор не собрался описать речку Вексу? Мне кажется, потому, что она меня так обрадовала, – это было больше желания писать; я долго не мог просто догадаться, что об этом можно писать.

Да, слава Богу, есть еще на свете для меня некоторые такие прекрасные вещи, о которых мне и в голову не приходит, что их можно описывать.

Поэзия бросает лучи света во все стороны, и один из них проходит сквозь правду и освещает ее изнутри. Такая правда редкая светит для всех наравне со светилами, а искусство такого художника является личным его поведением.

…Быть самим собой. Если я певец, например, далеко не значит, что я должен петь только и в пении своем выражать, раскрывать сокровеннейший и желанный всем идеал, пусть как Пушкин. Даже если я Пушкин или Шаляпин, и то ведь придется и таким перекопать душу железной лопатой и открыть себя самого где-то глубже, чем в стихах и пении. В таких пластах души, где Хочется сменяется на Надо.

…Если бы все написанное мною значило для всех, как написанное Толстым, то все равно это не было бы тем ответом на какой-то великий вопрос, таящийся в душе каждого мыслящего, на который должно ответить живое существо

Пишу оттого, что не могу удержать в голове и сложить, соединяя, проходящие отблески жизни какой-то единой, большой. С пером в руке, как с костылем…

Сложив все удачное, мне кажется, я могу ощущать свою долю мира, отданного мною на пользу людей.

Не это ли только одно и остается потом от писателя? Но что это Шекспир? Тоже мир душевный или игра?

Боже мой, ничего я не знаю и всем осеняюсь…

Когда я из тепла выхожу ночью в засыпанный снегом лес, слышу, как даже деревья громко трескаются от мороза, как на тропу мою со скрипом от тяжести спускает свою перегруженную ветвь любимая моя сосна, я, так мало сумевший дать людям из своих внутренних богатств, теперь смотрю на все эти богатства неподвижных при луне белых фигур и понимаю их всех, как мои же мечты за всю жизнь бесчисленные, те, которые я не сумел довести до людей.

Были на свете и Лютер, и Толстой, и Шекспир, и Гете, и мало ли кто! И все они всю свою жизнь по внутренней необходимости, как лошади за молотильными водилами, ходили по кругу за своей мыслью-водилом.

Это были великие люди, а я – какой я великий! А тоже за тем же водилом иду и знаю хорошо, что только за то и называют меня большим писателем, что я за тем же большим водилом иду.

* * *

«Кащеева цепь». Я долго думал раньше, что вещи, созданные мною, и есть продолжение творчества, которым создавался весь мир природы и человека. И я старался вникнуть в свое дело, чтобы понять его природу… и открыть людям. Но я убедился, что творить можно прекрасное одинаково в силе добра и зла

Тогда я стал искать истоков для утверждения в творчестве, не в самом творчестве, а глубже его. И мне тогда захотелось написать о тех хороших людях, которые были возле меня, когда я рос.

Нестеров из того же чувства природы вывел своих святых людей – я это сделать не посмел, а, может быть, мне это и несвойственно Я бы хотел эту же святость увидеть не в монахах с нимбами, а в живых людях; изобразить их не как свечение природы, а как волю божественной природы человека.

Не это ли самое привело Нестерова к попытке писать портреты великих людей?

Красота светит всем, но не каждому: не каждый в состоянии встретить ее. Но бывает – не красота, а что-то другое лучится в улыбке, в глазах, и в этом каждый оживает. Русская литература, конечно, в красоте вырастает, как всякое искусство, но ее поддерживает вот это нечто, существующее в жизни вне красоты. Что это? Вот «Война и мир», и в ней лучатся глаза некрасивой княжны Марьи.

1921 год. Что такое идея? Идея – это усиление человеческой воли. Исключительное внимание на чем-нибудь ограничивает натуру, дает стремление вперед и – крик. Это атака с криком.

Что остается делать после неудачных атак? Остается прислушаться к голосу природы и делать то же самое дело в стыдливом молчании.

Вот откуда выходят и Руссо, и Толстой, и славянофилы.

Крупные русские писатели не пером пишут, а плугом пашут по бумаге, пробивая ее, вывертывая на белом черную землю. Вот почему легкое писание, беллетристика, русскому кажется пошлостью, и русский писатель кончал свой путь непременно той или другой формой учительства и объявлял дело своей прошлой жизни «художественной болтовней».

И если иные и не кончают учительством, а остаются художниками до конца, то это художество не совсем свободно, в нем какой-то безумный загад смотреть и радоваться солнышку, когда голова будет отрублена. Не знаю, кого бы назвать из таких писателей?

Вероятно, если ничего не переменится, я сам буду такой…

И Толстой, и Гоголь, и Байрон, и, наверно, многие другие гениальные люди к концу жизни относились к своему творчеству, как не к самому главному делу своей жизни. Для всех них творчество было боевым путем к новому рождению в новой материи, к преодолению смерти. Этот порыв к вечности, преодолевающей наше обычное чувство времени, и является тем, что мы называем искусством.

* * *

1921–1927 годы. Разговор с самим собой.

– Я боюсь, что не успею высказаться в художественном произведении.

– Истинное художественное творчество должно знать свое место и не становиться на место действия самой жизни, не становиться тем, что делает одна религия (дело жизни, как у Ницше, Гоголя, Толстого). Дело совершенно безнадежное для художника ставить на разрешение проблемы морально-общественного характера, потому что все они разрешаются только жизнью, а жизнь есть некая тайна, стоящая в иной плоскости, чем искусство.

Художник должен быть скромен, потому что свет его, как лунный, только исходит от солнца, но сам он – не солнце.

Сознание, что делаешь свое дело – вот счастье и награда художника, и это есть добро, а не свое дело – несчастье, зло.

– Выходить за пределы своего дарования под конец жизни свойственно всем русским большим писателям. Это происходит оттого, что посредством художества кажется нельзя сказать «всего». Вот в этом и ошибка, потому что «всего» сказать невозможно никакими средствами, и если бы кто-нибудь сумел сказать «все», то жизнь человека на земле бы окончилась

Претензия на учительство – это склероз великого искусства. Торопливость, стремление высказать всего себя за свою жизнь является от неверия в свою будущую жизнь, то есть что другой непременно придет, и если ты не докончишь свою мысль, то он докончит, и все тебе дорогое объявится в другом.

Этого чувства, обыкновенно, не хватает людям, и, держась за свою индивидуальность, как за свой дом, который непременно будет разрушен, они выходят из себя, из своей меры.

Вот источник претензии на учительство у художника.

Наука, – я понимаю науку в отношении к жизни против художества, – вроде того как законный брак и свободные отношения. Ведь как же делают ученые: раз получив от жизни какое-нибудь сильное впечатление, они остаются с ним навсегда и тащат сюда, как ломовые кони, возы чужих мыслей, впихивая таким образом свою находку в общее дело познания мира.

Художник, напротив, никогда не вступает с жизнью в законный брак. Он – как сама жизнь и, прожив одно, переходит к другому, заполняя промежутки «беспутством».

Утомительная и неверная жизнь, почти как акробата!

И пусть, утомленный, он прислонится к науке, морали или религии – это не остановит его: он и науку, и мораль, и религию сделает своей любовницей. И если они, все поняв, начнут давить его, – вдруг бросит их всех и уйдет сам с собой в пространство жизни, как ушел Лев Толстой из Ясной Поляны и умер на глухой станции, окруженный международными корреспондентами.

Да, невозможно жить и вечно иметь дело только с началами: всякое начало таит конец. Но нельзя и концами жить, как ученые, только в концах, – заниматься холодными кратерами мертвой планеты и не обрадоваться просто месяцу или звездам, ангельским душкам

* * *

Получил письмо, в котором называют меня очень добрым человеком, пытающимся все примирить. Интересно, что этот упрек в «доброте» исходит из того же источника, что и у тех, кто упрекает меня в «бесчеловечности». На самом деле я не так-то «добр» и не так-то бесчеловечен. Я пишу о зверях, деревьях, птицах, вообще – о природе от лица такого человека, который в жизни своей вовсе не был оскорблен, или преодолел свое оскорбление, вызывающее злобу. Я не беру такого человека из головы, не выдумываю, это я сам, поместивший с первых шагов занятие свое искусством слова в ту часть своего существа, которая осталась неоскорбленной.

Впрочем, я тогда не думал о себе, мне думалось, что вся поэзия вытекает из этой части человеческого существа, и я взялся за нее, как за якорь личного спасения. Вот отчего в книгах я оптимист и совсем неисправимый… Если бы я ошибался, то, вероятно, давно бы попал в дом умалишенных, но выходит напротив, у меня появляются друзья все больше и больше… Я даже теперь настолько убедился в реальности своего поведения, что считаю себя первым настоящим коммунистом, потому что действительно новый мир можно построить только из неоскорбленного существа человека: «Красота спасет мир», – сказал Достоевский.

Сегодня я думал о своем серьезном занятии тем, что для всех служит забавой, отдыхом, потехой. Останусь ли я для потомства обычным русским чудаком, каким-то веселым отшельником, или это мое до смешного малое дело выведет мысль мою на широкий путь, и я останусь пионером-предтечей нового пути постижения «мира в себе»?

Что, если вдруг окажется, что накопленные человечеством материалы знания столь велики, что их охватить никакому уму невозможно; что в этих накопленных полубогатствах полу-ума заключается главная причина нашей современной растерянности, разброда и что людям от всего этого аналитического опыта надо отойти для простейших синтетических исследований; что на этом пути и надо ожидать гениального человека, который охватит весь окончательный опыт человечества?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю