355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Незабудки » Текст книги (страница 3)
Незабудки
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:26

Текст книги "Незабудки"


Автор книги: Михаил Пришвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)

Глава 6
Искусство как поведение

Трудность писателя не в том, чтобы набрать материалу, а сохранить при этом набирании свою личность.

Мне вспомнился при этом один старик, засыпанный при взрыве какого-то дома. Он очнулся под развалинами и, нащупав уцелевший термос с чаем, стал пить по глотку, экономя до последней возможности целебную жидкость. Через четыре дня его откопали, и он остался живым.

Так и писатель теперь засыпан материалами, как кирпичами, и не собирать ему надо под материалами, а сохранять под их тяжестью свою живую душу.

В том-то и дело, друзья мои, что при всех своих добрых намерениях нельзя просто деловым отношением выполнить свой жизненный долг. Надо какое-то время оставить и той силе, которую называют «жизнь», а самому отойти, поразмыслить. Надо в эти минуты, часы или дни даже прямо отказаться от самой желанной своей цели. Как это сделать – отказаться? Тут нужна целая школа жизни: не так нужно отказываться, чтоб из гордости оборвать связь с жизнью. Так надо отказаться самому, чтобы дело продолжало делаться само собою, пока ты отдыхал. Тогда ты, возвращаясь к делу, получаешь готовое и радостно доделываешь, и приходишь к желанной цели.

* * *

Всю жизнь своего сознания имел смутную потребность в постоянном источнике неизменного радостного, бодрого и умного питания духа. С этим я в свое время занимался самообразованием и того же я ждал себе от писательства. И я нашел в поэзии действительно источник радости.

Но это источник непостоянный, то покажется, то спрячется, в зависимости от каких-то внешних причин. Поэт – зависимый человек и свободен лишь когда «божественный глагол до уха чуткого коснется». А то, чего я ищу – постоянного источника радости, – находится на пути подвига.

И тема моя «искусство как поведение» есть попытка сделать поэзию подвигом, превратить ее в «святое ремесло».

Далеко позади себя я оставил гордые попытки управлять своим творчеством, как механизмом. Но я хорошо изучил, при каких условиях мне удаются прочные вещи: только при условии цельности своей личности.

И вот это узнавание и оберегание условий бытия цельной личности стало моим поведением в отношении творчества. Я не управляю творчеством, как механизмом, но я веду себя так, чтобы выходили у меня прочные вещи: мое искусство слова стало мне как поведение.

* * *

Рано встал и росистым утром под звонкую песнь соловья собирал в себя сладость бытия. Вот как отчетливо теперь вижу происхождение тревоги своей и слабости: это бывает, когда забываешь собраться

Способность собирать себя самого и есть вот именно обретение свободы и, конечно, силы. Для этого нечего жалеть времени, потому что собранный в себе человек меньше подвергается случайностям, отнимающим время.

Чем тише едешь, тем больше видишь движение жизни. Даже после велосипеда не сразу придешь в себя и начнешь понимать жизнь.

Машину освоить – это не баранку вертеть, а научиться, сходя с машины, быстро приходить в себя.

Голова наполнена смутными мыслями, глаз увидел предмет, и то, что было смутно в себе, вдруг отчетливо разобралось на предмете, и в сердце радость: «Так вот оно что!»

Тогда опишешь этот предмет, и окажется он в вашем описании для других как бы вновь открытым, выкопанным из-под пепла забвенья.

Но если вы просто будете подходить к предметам без себя самого, то будете описывать всем известное и скучное.

* * *

Спрашивать писателя о «тайнах творчества», мне кажется, все равно, что требовать от козла молока. Дело козла – полюбить козу, дело козы – давать молоко.

Так и о творчестве – надо спрашивать жизнь, нужно самому жить, а не спрашивать художника, влюбленного в жизнь, «каким способом мне тоже влюбиться?».

Надо выйти из себя и отдаться тому огню, в котором сгорает жизнь.

Наблюдать же можно со всех сторон одинаково, откуда ни подойди, потому что жизнь круглая и горит, как солнце, везде одинаково.

* * *

Что остается надолго, то рождается от цельной личности в муках и радости, совершенно так же, как в природе рождается жизнь. Добраться бы в себе до этого синтеза рождения личности, как ученые добираются до синтеза белка, – вот соблазнительный и опасный путь творчества!

Соблазнительно потому, что хочется власти над этим, хочется занять первое место в природе и управлять этим творчеством, как механизмом. И в то же время это очень опасно, потому что рассудок становится врагом твоей личности.

Мне кажется, величайшую радость жизни, какая только есть на свете, испытывает женщина, встречая своего младенца после мук рождения. Я думаю – эта радость включает в себя ту радость, какую частично испытываем и все мы в своем счастье. Так вот и хочется мысль, найденную для своего обихода в искусстве о поведении, распространить на всех.

Но я могу быть цельным только на восходе солнца, когда все еще спит, а другой утром спит и цельным бывает глубокой ночью. И мне скажут, что Сальери был в поведении, но у него ничего не выходило в сравнении с Моцартом – человеком без поведения.

В том-то и дело, что поведение в моем смысле не есть школьное поведение, измеряемое отметками. Мое поведение измеряется прочностью создаваемых вещей, и с этой точки зрения Моцарт вел себя как следует, как творец цельной личности, и не подменял ее рассудочным действием.

Так вот я хотел бы сказать и о себе, что моя поэзия есть акт моей дружбы с человеком, и отсюда все мое поведение: пишу – значит люблю.

Приходил некий молодой писатель. «Пишите, как живете, – сказал я ему. – Представьте себя самого: вы идете и что-то думаете. Вы думаете о себе самом, о своем деле и каким вам показаться среди людей. Вот так и пишите, о своей душе, о своем деле и как вам выйти на люди».

* * *

Вот что меня немного смущает в моей печали и моей радости. Если печаль придет, я чувствую не предмет печали, а будто около сердца у меня натягивают, подвигая колки туже и туже, особую струну печали. И вот она уже поет свою песню… А что приходит в голову под эту песню, то как снопы в молотилку: все обращается в горе – любовь моя, слава, Россия.

И наоборот, если натянуты струны радости, то, если погода и плохая, сделаю себе на бумаге хорошую, если в природе хорошо, я иду бродить, и на каждом шагу мне чудеса открываются.

Утром я встаю и чувствую: поет струна радости.

– Встал с правой ноги! – говорит Ирина [соседка] за дверью. Или чувствую струну печали.

– Встал с левой ноги! – понимает Ирина.

И так в продолжении дня это бытие определяет мое сознание.

Но я не хочу, нет, нет! Я ищу в себе такое сознание, определяющее мое бытие, я хочу сам распоряжаться струнами бытия, я хочу, чтобы искусство мое стало моим поведением, а не прихотью моего бытия.

Я пропустил первую порошу, но не раскаиваюсь, потому что перед светом явился мне во сне белый голубь, и когда я потом открыл глаза, я понял такую радость от белого снега и утренней звезды, какую не всегда узнаешь на охоте.

Вот как нежно, провеяв крылом, обнял лицо теплый воздух пролетающей птицы, и встает обрадованный человек при свете утренней звезды, и просит, как маленький ребенок: звезды, месяц, белый свет, станьте на место улетевшего белого голубя! И такое же в этот заутренний час было прикосновение понимания моей любви, как источника всякого света, всех звезд, луны, солнца и всех освещенных цветов, трав, детей, всего живого на земле.

А потом я увидел ясно черным по белому все немудрые проделки с людьми Кащея и задумался над самим собой: как же мне-то все-таки удалось сбросить с себя Кащееву цепь?

Мелькнул в памяти один поэт: он свои действительно драгоценные стихи понял не как дар жизни, а свою собственную жизнь заменил этими стихами. Так он забыл свой священный родник.

В конце концов его погубило «положение» поэта.

Но, с другой-то стороны, как же быть? Если творчество есть сила освобождения от цепей: то это же самое творчество может и сковать цепь: как сохранить силу творчества до решимости схватиться с самой смертью?

Раздумывая об этом, приходят к мысли, что сила творчества сохраняется теми же самыми запасами, какими сохраняется на земле вечное детство жизни во всех его видах. И тут опять простота: иной, сознательно облегчив бремя жизни сокращением детей, погибает, другой, размножаясь, безгранично счастлив в своем муравейнике.

Весь секрет в обеспечении себе такой простоты, такой нивы, которую сладко пахать, и другой этому не завидует: у него под ногой тоже нива, в руке такая же соха, такая же веревочка к лошади, все то же, да вот я иду бороздой и песни пою, а он идет и ругается.

Тайну творчества надо искать в любви. Все мы помним, что когда в юности кто из нас влюблялся, то, бывало, и все люди на свете хороши. Так в творчестве есть мысль – не мысль, а что-то единое сердца, ума и воли.

Писать можно, чувствуя себя образованным и отчеканенным человеком, как Анатоль Франс пишет; или же как русские пишут, будто поднимают какой-то вопрос, для обсуждения с другом.

* * *

Беллетристику, как таковую, нельзя перечитывать, а можно повторять лишь поэзию и мудрость. Но читается беллетристика и пишется легче всего.

Беллетристика – это поэзия легкого поведения. Настоящее искусство диктуется внутренним глубоким поведением, и это поведение состоит в устремленности человека к бессмертию.

Река питается скрытыми родниками: все ею пользуются, а за рекой родники. Так и у писателя пишется. А пишется тем, что у него за душой. И все мы потихоньку спрашиваем: а что у него за душой?

Очень часто: писатель блестящий, а за душой ничего. И еще я сравниваю поэзию с невестой, у которой бывало раньше приданое: что за невестой, что за поэзией, что у писателя за душой?

Все знают, что за душой у Пушкина, Лермонтова, Фета, Блока, и все мы знаем тоже поэта, – стоит его назвать сейчас, и все скажут в один голос: «Пишет очень легко и забавно, только у него нет ничего за душой».

Можно самому быть пьяницей и вообще с собой можно делать, что только заблагорассудится, но если рядом с этим рождается поэзия, мы прощаем поэту его поведение. Есть поведение, невозможное для поэзии, и есть поведение, как путь в поэзию.

Талант сам по себе, как сила природы, не ценится, и тот писатель, у которого только талант, обыкновенно живет короткое время для современников. Важно, через какие препятствия пробился талант.

Самое главное препятствие для выявления таланта – интеллект со своей логикой и нравственность со своей стыдливостью, целомудрием. Правда, ведь талант – сила природы, действует вопреки логике и вопреки морали, как живая текучая вода подземного родника.

Только, если ей удалось пробиться между камнями и через множество других препятствий, [она] становится рекой. И мы любуемся в реке ведь не так водой, как берегами.

Так и в художественных произведениях талант автора интересен нам главным образом тем, как он разворотил, в какие сочетания поставил горы человеческого интеллекта и общественных чувств.

Спящая голова творит свободно такие вещи, каких наяву никто не создаст, и бред сумасшедших иногда полон музыки и красок природы, бесконечно талантлив, но не ценится.

Обтяпал двадцать кустов черной смородины, и когда устал, то почувствовал обман мечты, завлекающей делать сад. Будь у меня земля в то время, когда зарождалась эта мечта, и выйди я тогда на эту работу, я был бы отличным садовником. Но сада у меня не было, я стал работать над словом и вырастил сад из слов такой большой, что в нем тысячи гуляют и миллионы пройдут в нем.

Теперь вся эта работа тяпкой в сравнении с тем, как я работаю над словами возле той же мечты, представляется ничтожной. Дивный пример какого-то поведения.

Взял бы и сказал людям и дал бы им простое средство в руки, а вот пойди и скажи! Нужно целую вселенную в себе самом открыть, чтобы сказать эти простые слова. Чувствуешь про себя мысль, знаешь, а сказать не можешь.

И такая вся природа: все знает, а сказать должен человек.

Глава 7
Свобода и необходимость

Посмотрите на птиц небесных: вы думаете, легко им жить?

Летят – шишки под крыльями, повеселятся денек весной – ив гнездо, сиди, не шевелись, а потом вывели – таскай весь день червей. Выкормили – опять в дорогу, опять шишки под крыльями. И попить и поесть ей не радость, кругом враги: клюнет и оглянется, клюнет и оглянется.

А после всего этого посмотришь на птицу – и нет краше ее ничего на земле, и нет ничего свободнее: свобода, говорят, как птица.

Свобода – просто избитое слово, оно стало похоже на огромный хомут… не всякое животное может пролезть через этот хомут, и воз остается на месте.

В истинной свободе этот хомут по шее всякому животному и воз по силам, так что не слышишь – везешь воз или не везешь. И эта свобода есть лишь другое название любви… Нет, свобода это еще не любовь. Свобода – это путь любви. Или: свобода – это свет любви на кремнистом пути жизни.

Моя свободная с виду охотничья жизнь для многих молодых служит соблазном, и я часто получаю письма в таком роде:

«Научите меня так устроиться, чтобы тоже, как вы, постоянно ездить, охотиться, писать сказки, чтобы такая свободная жизнь признавалась за большое, хорошее дело».

Мой ответ на эти письма:

«Есть такой час в жизни почти каждого человека, когда ему предоставляется возможность выбрать себе по шее хомут. Если такой час в собственной жизни вы пропустили, то прощайтесь навсегда со свободой, если же он у вас впереди, ждите его с трепетом и непременно воспользуйтесь. Наденете хомут сами на себя – и будете свободны, пропустите свой дорогой час – и на вас наденут хомут, какой придется.

Свобода – это когда хомут хорошо приходится по шее, необходимость – когда он шею натирает. Успейте же выбрать себе хомут по шее и будете свободны так же, как я».

В состав свободы входит способность служить: я служу свободе, я не потребляю ее, и моя служба приходит к накоплению моей свободы в том смысле, что если я захочу чего-нибудь, то и могу достать. И так точно жил скупой рыцарь, только у него в сундуках было золото, а у меня в моих папках слова.

Если воздух давить – он твердеет, и нам известно вещество – твердый воздух. Так, если и человека заставить рассчитывать свое время и дорожить свободной минутой, он в эту минуту свободную будет давать совсем новое, чего в мире еще не было.

У воздуха – твердость, у человека – свобода. Воздух под давлением становится твердым, а человек, понявший необходимость ограничения, становится свободным.

* * *

Привезли вчера для удобрения клубники птичий навоз, такой вонючий, что он испортил майский воздух, из-за которого я, может быть, здесь и живу. Но что делать? Как ни люби майский воздух, все равно, чтобы наслаждаться клубникой, приходится в мае нюхать птичий навоз.

Без навоза не вырастишь розу, но поэт все-таки будет славить розу, а не навоз, то есть удобрение. Надо показывать самую розу и оставить немного навозу, перегнившего, осоломленного, чтобы показать рядом с красотой добро, рядом со свободой и необходимость, из которой она выбралась.

Нет большей тайны жизни, как то, что из навоза вырастают цветы. И ты, художник, помни всегда, что и у людей навоз необходим и тоже тем пахнет: ты зажми себе нос и выращивай благоуханные цветы.

…Итак, исход этому моменту – трагический.

А есть в душе еще момент восстания на эту систему борьбы, осуждающую каждого из нас отдавать свою жизнь в заем будущему.

Не хочу быть удобрением, хочу жить, радоваться, благодарить за жизнь и тем самым, что я живу, радуюсь, благодарю, я без всяких усилий создаю для будущего больше, чем стал бы приносить ее непосредственно в жертву будущему.

Вот я, как художник слова, это чувствую, – живу и даю жизнь другим, и мое тайное убеждение такое, что если бы у человека превозмогало чувство благодарности за жизнь и радость, как превозмогает оно у рожающей женщины, и если бы… Но это невозможно, и этим невозможным для всех – поэты живут…

* * *

Если жить красотой и строить мир красоты, то какая-то этика должна сама попутно явиться. И наоборот, если человек любит и поступает по любви, то наверно это будет красиво, и будет красивая жизнь, и красота будет живой.

…а было раз, что ранней весной билась, билась зеленая трава из-под листьев и хвои – не выбилась, и закисла, запрела листва, покрылась мошком, и по моху брусника взялась под елками, черника…

Восточные люди крах личного усилия объясняют судьбой: судьба! У социалистов судьба – экономическая необходимость, у моралистов – долг, у художников – скука. Больше всех личное начало развито у художников, и потому у них отчетливее определилась эта надличная сила под именем скуки.

Мы знаем, например, в творчестве природы чудесные дни, но их мало: серых дней больше. И знаменитая весна в действительности проходит больше в томительном ожидании. Хорош золотой дождь семян при посеве ржи, хороши всходы, хороши земля, и цветение, и наливание, и созревание, и жатва, но все это только моментами, а захотите посмотреть в действительности: две недели колосится, две недели цветет, две наливается, две созревает – какая скука! И в конце концов художник борет скуку обыденности личной волей – в этом и есть чудо искусства и подвиг художника.

Художник своей творческой властью преображает жизнь так, что в ней нет как будто ни судьбы, ни экономической необходимости, ни долга, ни скуки. Каждый под влиянием искусства поднимает голову повыше, разделяя с автором чувство победителя скуки: в этом и состоит мораль искусства и его полезность.

Можно восхищаться выходной древесиной: какая чудесная и сколько ее вышло из леса! Но можно восхищаться лесом и без мысли о полезности для наших печей.

Вот и поэзия подобна лесу: сложена в строфы, как древесина в кубометры. Но она может быть и поэзией, которая живет в нас и образует нашу душу.

Что меня в свое время не бросило в искусство декадентов? Что-то близкое к М. Горькому. А что не увело к Горькому? Что-то близкое во мне к декадентам, отстаивающим искусство для искусства.

Само по себе искусство для искусства – нелепость, как нелепость – искусство на пользу.

Искусство есть движение, современное жизни, с постоянным качанием руля то вправо – за людей, им на пользу, то влево – за себя. Само искусство без всякой мысли о непосредственной пользе.

В мое время (декадентское) писатели открыли секрет писания, что надо писать о себе. В наше время, наоборот, пишут не о себе. То и другое неверно: писание о себе приводит к пороку, писание о другом – к добродетели вне искусства, к пропаганде.

В искусстве же слова необходимо познать себя и это самое представить как узнанное в другом.

Наши пишут теперь о другом, не зная себя, а в мое время писали о себе, не видя другого. Я тем спасся от декадентства, что стал писать о природе.

* * *

Ярки и велики весенние звезды, только редко из-за дождя и туманов приходится видеть их весной. В эту ночь ярко доходила луна последний свой четвертак, все звезды выкатились, и мороз сделал последнее усилие в борьбе своей с весной воды.

Разве не силен мороз? Но и этой силе приходит конец, и поутру при восходе солнца, звеня тонкими льдинками в белых цветах, смеясь, разбегаются ручьи в разные стороны.

Как прекрасны эти белые цветы на тонком льду, под которым бурлит, и бубнит, и звенит, и цедит свою воду ручей. Я часто думаю о морозе, разглядывая эти белые цветы – эти как будто никому не нужные в природе белые знаки над бурлящей водой. Бесполезные знаки, зачем они?

Но вот приходит человек, склонился и разбирает, рисует, догадывается и бесполезное и ненужное опять пускает в природу, как ее же величайшую силу искусства и красоты, перед которой само солнце кажется лишь круглой красной печкой земли…

По выходе из музея античной скульптуры. Всякая человеческая голова на улице была значительна и скульптурна, как будто вынес с собой луч художественного прожектора. Вот если бы это всегда нести внутри себя, и с этим ходить по улицам!.. Так что есть и красота бесполезности… Чем, кому полезен был юноша Антиной, утонувший в 130 году на двадцатом году своей жизни? И вот – его статуя… Но когда я вышел из музея и головы людей на улице предстали мне скульптурно, у меня поднялось сочувствие к человеку, – музей потому оказался полезным, что «чувство доброе он…».

Бесполезная красота! Но только так всегда в природе: красота не в труде и не для труда; она бесполезна сама по себе, но почему-то всегда встречается около того места, где совершается общая необходимая, неумолимая работа. (Так Г. Успенский нашел свою поэзию в беспощадном труде крестьянина.)

Трутни. Наша классическая литература, как, наверное, и всякое искусство во всем мире, рождалась, но не творилась. Ночью, наполовину проснувшись, представил себе писателей, разделенных на творящих, то есть трутней, существующих для забавы или отдыха, и рождающих, тех, кому надлежит оплодотворить пчелиную матку.

Совершенно как на трутней, смотрело общество на артистов и держало их и кормило только для своего оплодотворения, называемого «пользой». Иногда, в борьбе своей за рождаемое, ревнуя о нем, общество бросалось, разъяренное, на своих творцов, как пчелы на трутня, и даже проглатывало, как паучиха проглатывает или убивает не успевшего скрыться оплодотворившего ее паучка.

А если заглянуть в историю поглубже, то с каких это времен у нас эта «польза» противопоставлялась «игре»! С каких это времен эту пользу артист на Руси чувствовал как смерть свою личную в деле избиения трутней! С каких времен этот единственный оплодотворяющий (вроде Пушкина, Гоголя, Толстого) собирает в себе могучую силу в борьбе за игру (Моцарт) против пользы (Сальери) и так, все-таки играя, делается единственным оплодотворителем самки.

Так, среди тысяч и тысяч погибающих в творчестве трутней один какой-то единственный, играя, рождает новое и потом признается полезным.

Остается и входит в состав культуры только рождаемое.

* * *

Игра со свободой. Вечером в постели, желая, по обыкновению, почитать ей на сон грядущий стихи, я взял Пушкина, и мне открылась «Гавриилиада». К моему удивлению, она нисколько не смутилась этой кощунственной поэмой: то, что когда-то пугало царя и митрополитов, не оставило на нее никакого впечатления. Прочитав в жизни множество всяких стихов, она привыкла понимать, что и у величайших поэтов вполне хороших стихов очень немного, и, читая книгу, на плохое не обращает внимания.

Это и понятно, иначе было бы невозможно сохранить целомудренное отношение к жизни.

А когда мы перешли к чтению других, чудесных стихов, то вдруг, как никогда, стало понятно, что стихи Пушкина были – свобода и смелость, каких не было ни у одного русского поэта, и что сама «Гавриилиада» явилась не из кощунства, а из этой игры со свободой.

Последний момент творчества совершается всегда без труда, и этот момент, собственно, и есть творчество, это: дух веет, где хочет. Трудом тут не возьмешь одним, но нельзя ни на что рассчитывать и без труда.

Если талант у тебя и ты делаешь все без труда – это значит, множество людей работало для твоего освобождения. Пользуйся свободой, не угашай духа, не зарывай талант в землю, но помни, что ты произошел от тех, кто в поте лица добывал свой хлеб на земле, и ты несешь в своем таланте их поручение.

Есть целый мир, как великое данное, получаемое мной без труда. Мой личный труд есть только средство добиться права на обладание этим наследством: одному это легче дается, другому труднее. Есть, наверное, счастливцы вроде Моцарта, кому это право дается одним вдохновением, другой, как осел, идет в гору с тяжестью и до снежной вершины никогда не дойдет.

Альпинист и осел. Альпинист поднимается в гору, и с каждым шагом вперед под ним раскрывается новая картина, каждое усилие вперед тут же и вознаграждается. И рядом же по другой тропе поднимается осел, навьюченный палаткой со съестными припасами альпиниста. Альпинист учится у осла, как надо ступать, как экономить свои силы. И это именно осел освободил его, осел несет его бремя, а альпинист восхищается видами и создает поэтические образы гор. Конечно, благодаря ослу альпинист может сочинять стихи, но в то же время альпинист знает еще, что ослу стихов не сочинить, он же сам, если возьмется за ослиное дело, то, может быть, не так много, как теперь, а что-нибудь и сочинит. И это передается ослу, несущему бремя: так-то, конечно, так, благодаря ослиному труду поэт легко и приятно поднимается в гору, но все-таки есть задняя мысль у осла за ушами, что, сколько ни нагружай на него, осла, тяжестей, хоть до смерти перегрузи, стихов он никогда не напишет.

Это очень злая мысль у осла за ушами, и не может у него расшириться душа навстречу красоте, и никакие стихи, никакие пейзажи не обрадуют его так, чтобы он забыл свою заднюю мысль.

Осел презрительно называется ослом не за ум: у него довольно ума, вообще – осел умное животное. Нет, того человека презрительно называют ослом, кто несет свое жизненное бремя не свободно, а имеет за своими ослиными ушами какую-то злую, заднюю мысль с непременной претензией за свой ослиный труд получить признание, как за творчество.

Без ослиного труда не обойтись и Моцарту, но Моцарт прячет свой ослиный труд, как ничтожный, в сравнении с тем благом, которое получено им даром. Возможно, что в этом «даром» скрывается труд миллионов, но не миллионы, а Моцарт остается в истории.

Итак, какой же смысл этой притчи? Я думаю, тот простой смысл, что ослиное бремя необходимо для человека, как смерть, но человек, свободно берущий на себя бремя, должен брать его бескорыстно и не рассчитывать, что он за ослиный подвиг рано или поздно получит способность жить без труда и сочинять стихи.

В творчестве при всяком повелительном Надо! необходимо рядом с этим спросить– А может быть, и Не надо? Вот силой борьбы этого Надо и Не надо в личности автора и оценивается созданная вещь: это валюта вещи.

Но иногда созданное дается кому-то очень легко, силой просто таланта. Тогда это значит: до него боролись другие за Надо и Не надо. Значит, талант – это способность лично выразить то самое, за что боролись многие бессознательно. И оттого личность является двигателем сознания и культуры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю