Текст книги "Незабудки"
Автор книги: Михаил Пришвин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Глава 29
О мертвой и живой воде
Две силы формируют мир, действуя одна в сходстве, другая в различии. То, что в сходстве идет, мы сознаем как законы. То, что в различии, – как личности.
Умирая, все идет в сходство, рождаясь – в различие. И все это высказано в сказке о живой и мертвой воде.
* * *
Моя тема. Сделаем предположение, что в мире природы все неповторимо, и самодержавно, и незаменимо и что обобщение начинается человеком.
Одна из моих тем: то, что называется грех, есть пропуск жизненных единиц при обобщении, как при пахоте поля непропаханные частицы поля, огрехи.
С этой темой неповторяемости и незаменимости жизненных единиц я родился, как другие родятся с неудержимым стремлением обобщения и замены одной единицы другой.
У всякого принципа нет лица и внимания к лицам. Вот почему все принципиальное безжалостно.
Принцип есть средство, но не цель человека.
Сказать всем, это значит – сказать Никому.
Профессоры в Доме ученых наверху даже иногда барышень принимали, как следует принимать знаменитость, но швейцару внизу все профессоры различались между собой лишь номерками, которые он всем одинаково выдавал с вешалки: для него нумера от калош были разные, но профессоры, как для нас калоши, были все одинаковы. И вот когда этот самый знаменитый в Москве человек потерял номерок и назвал свое имя, швейцар невежливо отказался выдать калоши.
Вот в этом незнании, невежестве и зарождается необходимость закона, для которого люди – есть человек, профессоры – профессор, в том же смысле, как ржаные зерна есть рожь, капли воды – вода.
Высшая нравственность – это жертва своей личности в пользу коллектива. Высшая безнравственность – это когда коллектив жертвует личностью в пользу себя самого (например, смерть Сократа, не говоря уже о Христе).
Природа вся личная: каждое семечко, каждый листик имеют свою отдельную судьбу. Человек отличается от природы способностью сделать обобщение и тем самым выйти из обычных персональных законов природы. Обобщение тем самым, конечно, должно быть и убийством, и не случайным, как в природе, а принципиальным. (Каин убил Авеля, конечно, принципиально.)
Истоки науки, искусства все персональны, но силой обобщения присоединяются к общему делу, становятся тоже полезными в том смысле, как атомная бомба одинаково «полезна» в сторону добра и зла.
Всякий может приказать стричь овец под одну гребенку. Хороший хозяин в каждой овечке видит свое, как будто он любит всех, но каждую больше.
* * *
Скачок авторов. Фауст под конец задумал устроить земной рай, и в высший момент восторга («прекрасное мгновение, остановись!») его мечта о канале превращается в факт могилы: творчество и действительность распадаются.
Однако, несмотря на положение Филемона и Бавкиды, Фауст находит себе высшее оправдание, точно такое же, как в «Медном всаднике» находит себе оправдание Петр: «Красуйся, град Петров!»
Тут и там проблема личности и общества разрешается в пользу общества, причем исключительно благодаря скачку авторов: Гете скачет через Филемона и Бавкиду, Пушкин – через Евгения.
Медный всадник сказал бы Евгению: «Ты мелко мыслишь!»
Так образуется сила обобщения, путем уничтожения, убийства случайного.
…Еще я чувствовал ночью властолюбцев, как нечто чуждое бесспорно, что-то вроде черных скал, на которых и мох не растет.
Через тысячи лет, может быть, и отмоет вода от них и унесет в поля плодородные пески, но сейчас они стоят, погруженные в воду, и ничего нет у них с водой, и у воды – с ними.
На высоких горах ничего не растет, но зато оттуда далеко видно.
Все хорошее в человеке почему-то наивно, и даже величайший философ наивен в своем стремлении до чего-то просто додуматься… Серьезна и не наивна в человеке только мощь, могу – вот и все.
Как мог Пушкин, заступаясь за Евгения, возвеличить Петра? Как это можно так разделить себя? Наверно, надо быть очень богатым душой и мудрым…
Разум бывает прекрасен, когда показывается людям своими далекими границами, обнимающими огромный простор. Это – как выходишь из темного леса на берег, и открывается море. Или как Пушкин, замученный мыслью о судьбе бедного Евгения, вдруг как будто на берег океана выходит и говорит: «Красуйся, град Петров, и стой!»
«Я» – это душа всего, это Евгений, который пережил свой страх и свой гнев на Медного всадника и ему довольно смотреть на цветок через щелку забора, чтобы участвовать в этом великом существенном, перед чем Медный всадник кажется чем-то вовсе даже и не мешающим: медь и медь!
Несколько смешна только с душевной точки зрения фигурная чопорность Медного всадника: сущности нет – одна форма. А между тем сколько гонора вздыбилось… чуждое искусство! В существе нашей жизни ничего нет такого.
Евгений из «Медного всадника» – это сам человек, мой «обыватель», а Петр – это всадник медной необходимости перемен.
То, что я в себе называл «оправданием обывателя» и «смирением», – это было признанием непосредственной очевидности, то есть жизнью, противопоставленной интеллекту.
Медного всадника и Евгения можно понимать как спор между горделивой формой и смиренной материей, за счет которой эта форма создается.
Отвлеченная мысль уходит, а частности остаются в отчаянии и страданиях оттого, что их не взяли с собой. Почему же и вправду их не взяли? Почему отвлеченная мысль никогда не берет с собой всего и непременно оставляет малых, обойденных, обиженных? Не та ли самая обида, какую испытывают в творчестве природы миллионы брошенных и не имеющих возможности прорасти всяких семян? Не есть ли и адская борьба за существование последствие такого творчества?
А когда поезд начинает двигаться вперед, мы видим из окна, как близкие предметы уходят назад и только очень далекие, как звезды, остаются наравне с нами: все близкое, только близкое от нас отрывается!
Что же нам остается делать в утешение близких: не мыслить, не ездить, не двигаться? А мысль есть непременно движение…
Когда я читаю о рыцаре печального образа, как он с копьем наперевес мчится, я всегда вхожу в положение мельницы: ведь это случайность, каприз автора пустить ее в ход как раз в то время, когда мчался на нее Дон-Кихот. Если бы дело происходило в безветренный день, то ведь очень возможно, что рыцарь поломал бы ей крылья и лишил бы на некоторое время население возможности обмолоть свое зерно.
Я живо вхожу в положение мирной беззащитной мельницы, и всей душой в эту минуту ненавижу я рыцаря, наделенного всеми хорошими качествами, и только смешного, но не страшного.
А он страшен…
…Мы теперь хорошо научились (и спасибо учителям) не делать заключений о целом по частному случаю. Встречаясь с какой-нибудь гадостью, мы обходим ее, как навоз, предоставляя времени обратить его в полезное удобрение, и говорим: «Это надо пережить!»
…«А вообще…» – и делается вывод.
Нет, будьте осторожны, подождите делать вывод, помните, что, сделав вывод, вы с чем-то кончаете, что вывод в отношении нашего внимания к чему-то, нашего ожидания от чего-то, нашей веры, надежды, любви есть то же, что смерть.
В живой творческой жизни по пути к бессмертию нет никаких «вообще», и даже у мертвых появляется лицо, и так мертвецы воскресают.
Сделав вывод, человек кончает с вниманием к частному; как творческое существо он прекращает себя и делается орудием. Но дерево жизни производит все новые и новые слои древесины, и в этом прогресс.
Нужно победить войну, и это должно совершиться, как в древе жизни: образуется новый слой древесины.
* * *
Запись во время войны. Три дня осторожно разбирали кирпичи разрушенного дома над бомбоубежищем. Тут где-то в толпе таился и Евгений, тот самый неумирающий Евгений, которого Пушкин изобразил в «Медном всаднике». Три дня, проезжая этим местом, я отрывался от руля, озираясь на страшное место: десятки людей, осторожно работая, разбирали кирпичи над похороненными людьми… «Ужо тебе!» – повторяли мы про себя, как Евгений в «Медном всаднике». И тут же искали виновника, кому хотелось бы бросить эти слова. Мы не были так просты, чтобы все отнести к Гитлеру. Нет, дело было не в Гитлере, а в идее чьей-то, падающей на людей гораздо ужаснее, чем фугасные бомбы… Ужасная идея рождалась не как рождается на земле вся жизнь – в муках, а выходила из спокойного вычисления Среднего посредством арифметической пропорции: среднего несуществующего, которое должно существовать.
В этом должном, выведенном арифметически, и состояла ужасная идея, собравшая над городом самолеты, нагруженные фугасными и зажигательными бомбами.
А Евгений, который стучал кулаком по фанерному забору и грозил кому-то: «Ужо тебе», – это была живая личность человека, пропущенная при арифметическом вычислении должного. Безумец грозил безликому математику цивилизации, а Пушкин заключал: «Да умирится же с тобой и покоренная стихия». Стихия умирится, но мысль? Никогда!
Друг мой, больше, больше укрепляйся в силе родственного внимания, обращенного к тварям земным, вглядывайся в каждую мелочь отдельно, и различай одну от другой, узнавая личности в каждом мельчайшем даже существе, выходя из общего, показывай, собирай миллионы их, и весь этот величайший собор живых выводи на борьбу против среднего должного.
Ссорьтесь, друзья, даже и деритесь, только не делайте выводов.
Мои выводы – образы, и самый большой вывод, самый большой образ – это мир, как целое, и смысл весь в отношении к этому целому.
Глава 30
Загадка истории
Люди не любят объяснять явления общественной жизни глубокими причинами, но глубокие причины действуют, и вот отчего все выходит как-то не совсем по-нашему.
Мысль прикована к загадке истории: скоро, знаем мы все теперь, что очень скоро прочитаем разгадку, и с трепетом ждем.
1917 год. После дней революции я еще не напечатал ни одного своего слова, и мне радостно, что я еще ничего не сказал: как будто передо мной лежит огромное невспаханное поле девственной земли, и я, как многие пахари теперь, в марте, осматриваю перед началом работ свою соху и потом выхожу на пригорок осматривать поле.
Прошлое, как большая низина болотная, и я в муках ищу высокое место, откуда можно бы оглянуться на себя и на все.
1921 год. Обломов. В этом романе внутренне прославляется русская лень, и внешне она же порицается изображением мертво-деятельных людей (Ольга и Штольц).
Никакая «положительная» деятельность в России не может выдержать критики Обломова: его покой таит в себе запрос на высшую ценность, на такую деятельность, из-за которой стоило бы лишиться покоя. Это своего рода толстовское «неделание».
Иначе и быть не может в стране, где всякая деятельность, направленная на улучшение своего существования, сопровождается чувством неправоты, а только деятельность, в которой личное совершенно сливается с делом для других, может быть противопоставлена обломовскому покою.
В романе есть только чисто внешнее касание огромного русского факта, и потому только роман стал знаменит.
Антипод Обломова не Штольц, а Максималист, с которым Обломов действительно мог бы дружить, спорить по существу и как бы сливаться временами, как слито это в Илье Муромце: сидел-сидел, и вдруг пошел, и да как пошел!.. Вне обломовщины и максимализма не было морального существования в России, разве только приблизительное…Устраиваться можно было только «под шумок», прикрываясь лучше всего просветительной деятельностью или европеизмом… Не могут все быть Обломовыми, не могут все быть Максималистами…
1923 год. Остановись на минуту, присядь записать свои мысли, свои чувства, и этот стул или пень, куда ты присел, уже есть твой дом: ты сидишь, ты – оседлый, а та мысль, те чувства, которые ты записал, уже покоятся на основании том самом, где ты присел, будь это стул или пень…
И вот почему источником искусства бывает прошлое: ведь каждого из нас судьба ведет в конце концов в свой дом.
Вот когда бегущий остановился, оглянулся – в этот момент он стал поэтом и судьба повела его в свой дом.
И пусть он будет славить революцию, движение – все это ему уже прошлое, сам он сидит на табуретке или на пне и сочиняет стихи.
* * *
Кончается Вторая Отечественная война. Так понимаю себя, что кончается время жизни моей, когда я питался верой в природу, «все во мне и я во всем». Этим ключом я открывал соответствие того, что во мне, с тем, что во всем. Этим открытием я потом и жил. Теперь же я знаю: все во мне! Но я знаю также, что там во всем чего-то и нет моего, и на это небывалое во всем мире устремлен мой интерес.
– Откуда они ума набрались?
– Это, дорогая моя, не ум, а история; между нами есть умные и дураки, и так, что один чуть-чуть поумней, другой чуть-чуть поглупей, а в истории ум один и его люди получают не от природы, а входят в него.
Вот мы с тобой сейчас ничего не знаем в политике, живем глупенькие, а войдем в тот ум и какие еще будем умные-разумные.
Нас, стариков, разделяет от молодых завеса прошлого, которая так висит, как, бывает, кисейная занавеска в комнате.
От нас изнутри к ним наружу видно, а от них к нам в комнату ничего видеть нельзя.
Задача моя в романе[5]5
Роман «Осударева дорога»
[Закрыть] – найти оправдание современности в необходимости человека взять на себя грех и вину обобщения, чтобы взять власть над природой, и эту власть сделать добром, и воспользоваться им как удобрением почвы для выращивания из человечины личностей…
…Не в поэзии, не в искусстве дело, даже не в личности, а все – в народе, в нации, в социализме, в новой грядущей жизни всего человека.
Вот тропинка возле большой дороги. Валом валит по большаку народ, лошади, машины. А ты по тропинке спокойно иди себе, не торопясь. Пусть обгоняют – не ускоряй шага, не суйся туда, на большак, и не тужи, если все пройдут, а ты останешься, медленный, на своей тропе.
Возможно, к тебе кто-нибудь подойдет еще отставший, спросит тебя, и ты укажешь путь, куда все прошли. Учись же теперь держаться своего пути.
Шел по берегу реки до Крымского моста, и редко плывущие льдины, как все равно вчера зяблики в лесу, поднимали во мне знакомое остро радостное чувство природы, в котором душа освобождается от боли и становится большой, как мир, великой душой.
В темноте мне светила благовещенская зорька и громадные дома с огоньками по окнам.
В таком состоянии великодушия я ставил мысленно на место этих домов прежние береговые березки и елки (их нет, но я-то их помню!) и дивился трудной судьбе этих великанов – домов.
Так шел я по набережной, понимая и принимая к сердцу весь труд управления водой. Я сравнивал эту быстро бегущую воду весны с потоками нашего сознания и берега реки сравнивал с делом тех, кто управляет потоками и строит берега, чтобы сделать полезным движение потока.
«Какие великие дела берут на себя эти люди!» – думал я. И в великой глубине своей предстала мне детская сказка о золотой рыбке.
– Так растите же, – говорил я береговым домам, – выше и выше!
Золотая рыбка вам положила их вознести хоть до небес. Но только будьте мудры и скромны, не посягайте на свободу самой золотой рыбки.
Неизменного идеала, как и неизменного плана быть не может, но, чтобы следить за его изменениями, надо не изменять ему, а самому изменяться. Двигаться вперед можно, только изменяясь вместе со своими идеалами.
Есть, однако, кто падает в прах, изменяя своему идеалу, и есть, кто мумифицируется в верности ему.
Идеал живет, изменяясь, и я в нем живу, и нет неподвижной идеи. Величайший долг человека – это изменяться (как идеал – так и я!), изменяясь же, не соблазняться временем: не за временем идти, а за Истиной, идущей во времени. (Истина – Правда.)
Нужны ценности положительные, чувства небывалые, мысли – подчиненные великому целому, – вот что должен теперь давать писатель.
Если мы видим трудный переход земледельца от сохи к трактору, то ведь еще труднее переход его к новому механизму государства. Везде родственная личная связь заменяется знанием: не сученой ниткой, как раньше, сшивается наше государство, а машиной…
1 Роман «Осударева дорога» Тысячи лет учились жить люди для себя, как живут в природе хищники. Но в то же время в той же самой природе есть животные, которые живут не для себя и мед собирают и складывают в запас будущего.
Социалистический процесс обобществления нам кажется похожим на возвращение человека в улей.
Приходил пчеловод Саня, предложил перевести моих пчел на веранду – теперь уже не замерзнут.
– Мы теперь, – сказал я, – скоро сами будем как пчелы.
– И доведут! – живо ответил Саня.
Я думал, он в недобром смысле сказал, а он, оказалось, думал о пчеле совсем по-другому.
– Собственность, – сказал Саня, – теперь уже, можно сказать, исчезла. Еще немного, и мы тоже, как пчелы, будем за взяток стоять, не собственность будет нашей целью, а «взяток».
С этим я не мог не согласиться и не пожелать от души, чтобы у людей на первом месте была не собственность, а «взяток», то есть личное участие в создании общественного блага.
Между тем в те годы, когда все началось, я не раз содрогался от мысли, что со временем мы будем как пчелы. Наверное, это происходило от страха перед тем, что заставят для «взятка» бросить свой талант: я смешивал талант свой с собственностью, и оттого был заодно с собственниками и боялся общественного улья.
Не то интересует, чем я отличаюсь, а то, чем я, отличник, соединяюсь с другими: вот «взяток»!
Когда человек берется за дело, то он непременно прячет свою мысль от другого, и так он охраняет свое первенство, как необходимое условие своего творчества.
Вероятнее всего, это живое первенство при падении человека каменеет и превращается в собственность.
Преступная собственность образуется в краже человеком у Бога времени по формуле: «Время есть деньги». Тут начало греха, имеющего последствием войны.
А вот и такое еще может быть понимание нынешнего могущества России: весь мир увидал по двум мировым войнам, на каком пустом месте (частная собственность!) воздвигнут карточный дворец современной общественной нравственности.
Большевики успевали и успевают потому, что некому и нечем им возразить и никто не может указать на святость ее основ.
Похоже все на какой-то дырявый сосуд, в который наливается и опять из него выливается народная жизнь, и опять и опять подхватывается черпаком, и опять наливается и выливается…
Так совершается в мире борьба двух творческих начал в человеке: частной инициативы и социализма – силы первенства и силы всего человека в его необходимости или послушании.
Голос борьбы за первенство, за лицо говорит: хочу быть самим собой; голос борца за организм всего человека говорит: слушаться надо. Вот и вся тема моего «Царя»[6]6
«Царь природы, или Осударева дорога».
[Закрыть].
Почему же тридцать лет, Михаил, ты мог жить собачьей жизнью со своими собачьими рассказами и отгонять от себя мысль о борьбе чечевичной похлебки против борьбы человека за его первенство? Потому, что ты очень веришь в русский народ, что он выйдет на широкий путь борьбы всего человечества за его первенство в природе! И сейчас я в это верю. И если даже погибнет Россия в борьбе за чечевицу, то какие-то плодородные берега будут созданы движением человечества на пути его к первенству…
Как ясно теперь, чего я боялся: я боялся, что умиренность стихии с человеком, то есть гармонию, победу я подменю сдачей первенства за похлебку, что я предам этим наше первенство. Начал опять думать о «Царе», что борьба за первенство должна в нем сплестись с борьбой за организм (общественность), противопоставляемой борьбе за существование.
«Царь природы, или Осударева дорога». Завет, преподанный Марксом, состоял в философии действия (изменения среды) – это самое главное. Требуется от человека усвоение лучшего в прошлом с целью посева его в будущее.
Роль человека – очистка семян истории.
Ленин гениален потому, что перешел черту, которую всякий другой не смел перейти (нажал гашетку взведенного народом курка). В этом действии Ленина народ узнает свое дело, спуск гашетки – момент превращения народного дела в личное, и в этот момент личность делается вождем народа.
Решение Ленина – взять власть, то есть то, что всякому интеллигенту было ненавистно, – есть решение гения.
Он шел против всех и в этом был прост, как ребенок.
Все время теперь думаю о простоте Ленина, о полном разрушении всякой позы и иллюзии (кстати, иллюзия и поза – нерусские слова, а хорошо!).
Слова Белинского, что Россия скажет миру новое слово, – эта тема моей повести[7]7
Последняя повесть М. М. Пришвина «Корабельная чаща».
[Закрыть].
Моя родная страна скажет новое слово и им укажет путь всему миру.
А разве немец не так же думал, англичанин, француз? Путь веры в миссию своей страны кончается непременно войной. Значит, слова Белинского сами по себе еще ничего не значат и нужен к этому плюс: коммунизм.
Значит, Белинский предчувствовал слово, но не знал его, а Ленин это слово сказал для всего мира, это слово – коммуна.
Русская интеллигенция взялась, конечно же, от самого народа и только простые народные хождения к святым местам и сектантские искания заменила хождением в народ и «в люди», исканием идейным в области культуры, – хождением к местам культурных достижений человечества.
Ленин всю эту творческую тревогу интеллигенции и народа воплощал в себе, в нем собрались все начала и все концы искания и зарождения, но он единственный из всех сказал: «Довольно исканий и хождений, давайте делом займемся!» И всю скопленную тревогу превратил в дело.
В голову приходит мысль о том, что Толстой своим непротивлением все подготовил к тому, чтобы кто-то пришел и одним решительным ударом (как Ленин) рассек гордиев узел русского народного непротивления.
Входя в колею жизни, слабеющие люди и народы падающие получают веру в инертность человеческой природы и убеждают себя в этом ссылками из истории и на «суету сует» Соломона.
Нужен приход молодых народов, чтобы загорелась вера в небывалое.
– Не бывает? – А мы попробуем!
Нет никаких сомнений, что наши дипломаты, как собаки, идут по свежему следу истории.
* * *
Все пережитое смотрится в наше время, как в зеркало. И прямо скажу: мы не другими стали, как любят теперь говорить, мы те же самые, только впервые увидели себя в зеркале и стали прибираться, поправляться, как делают все, увидев себя в зеркале.
Мы потому современны, что нас всех соединяет какая-то мысль. Во всяком времени проходит особая мысль, и в этой мысли содержится путь, по которому в это время надлежит нам идти.
Можно ли знать эту мысль? – это вопрос, но чувствовать сердцем эту мысль, как наш путь, может каждый, кто хочет заглянуть в свою совесть, и это чувство истинного нашего пути совестливые люди называют правдой.
Впрочем, конечно, есть и бессовестные… Но у кого совести нет, у того, скорей всего, нет и правды.
Христос и Пилат. Христос как производитель жизни, Пилат – как потребитель. Христу – палач, Пилату – повар.
– Ты, Михаил, только представь себе людей, как они сейчас нам показываются, и ты сразу узнаешь и Христа со своими мучителями (палачами), и Пилата с его поварами.
– Вижу, – говорит Михаил, – необъятный подбородок на лошадиной челюсти и весь шар головы, и я трепещу, как осиновый листик, боюсь, как бы он не обратил на меня внимание… И вот он обратил внимание, и палец его, короткий и жирный, тянется к моему стебельку.
Противоречия такие, что одно исключает другое, встречаются постоянно и в человеческом обществе, и в природе: они указывают яснее ясного на то, что ни у людей, ни в природе нет правды, а что она делается всеми существами в мире с надеждой на будущий какой-то хороший конец…
* * *
Мне кажется, что если принципы нашего времени свести в единство, то желанный свет нашего времени – это радость матери в первый момент после освобождения от мук рождения, как будто свет только сейчас и начинается. Это и есть жизнерадостность.
Я думаю, что вот такого рода жизнерадостность и есть основная черта нашего русского народа: радость рождения, и очень может быть, что эта жизнерадостность внутренняя народа стоит к его страданьям в том же отношении, как радость матери к перенесенным мукам.
А ребенок, рождаясь, тоже кричит, и смолкает, только встречаясь с грудью матери.
Мы знаем, что чувствует рождающая мать, но мы ничего не можем знать, что чувствует рождаемый.
Итак, коммунисты – это акушеры, призванные к операции при тяжелых родах. Россия – это мать рождающая, а я – «рождаемое…» Что это, символ? Да! Но это не символ «символического искусства», а символ веры русского человека.
Сущность материнства – это концентрация материи в себе: все «на пользу».
На этом зиждется мораль коммунизма, вернее, мораль рождения, возникновения. Материализм есть дело твоего отношения ко всему телу человечества, как к своему собственному.
Человек, умирая, какое-то слово сказал. И умер человек, и то слово его было услышано. И с этим словом стал жить другой человек из года в год, вспоминая его и к смыслу его прибавляя свой новый смысл.
И когда состарился этот человек, то, умирая, сказал это слово, полное смысла, и третий человек услышал это слово и стал жить по этому слову, наполняя его новым смыслом.
Вот и я пришел к этому слову и начал жить им, как будто только родился с ним. Слова этого я не назову, пока не наполню его своим смыслом.
Правда – это общая совесть людей, а вымысел – это за что я стою, это новое, небывалое.
Вы думаете о правде, как о неподвижной скале или как о корове молочной? Живая правда живет и пробивает, как все живое, себе путь, как весенний зеленый росток среди хлама.
Дон-Кихот вбил себе правду в голову, как гвоздь, а правда, как зеленый росток среди весеннего хлама: страшно смотреть, какая борьба! А пройдет время, и все станет зеленым: правда победит, и наступит век правды.
Слово правды делается всеми человеческими и нечеловеческими правдами и неправдами, а не тобой одним.
В детстве нам называли лучших людей умными. И когда, бывало, скажут о ком-нибудь «умный», мы такого человека уважаем… Но если бы среди великих имен: Канта, Спинозы, Дарвина или еще кого-нибудь, стали искать «умного» человека в нашем детском понимании, то и среди великих ученых «умного» мы, может быть, и не нашли б.
Понимаем теперь, что в наше время умным человеком назывался человек, обращенный сердечным вниманием к другому человеку. И это не просто добрый, а как бы умеющий делать добро, и не просто добродушный, а знающий, в какие именно руки направить добро.
Нечего, нечего загадывать, выкладывать кирпичные домики будущего, будущее само о себе позаботится. Надо чувствовать и ловить в себе прафеномен нашей русской нравственной жизни, и я думаю, что его можно назвать: это друг, в этом все. Только друг! И тем самым определяется и недруг.
Друг наш придет не за страх о своем роду-племени, а по решению нашей совести, не за страх придет, а за совесть.
Читаю взасос Маяковского. Считаю, что поэзия – не главное в его поэмах. Главное то, о чем я пишу каждый день, чтобы день пришпилить к бумаге. Потомки, может быть, и будут ругаться, но дело сделано – день пришпилен.
И это пришитое есть правда, которой, оказалось, служил Маяковский.
* * *
Бессильный человек ничего не может сказать о правде и чувствует ее где-то очень далеко от себя: «А ведь есть же где-то правда на свете!»
Правда приближается к человеку в чувстве силы и является в момент решения бороться: бороться за правду, стоять за правду. Не всякая сила стоит за правду, но всегда правда о себе докладывает силой.
Слово не рождается, а образуется в деле из маленьких слов: подай, помоги, передай!
И так, образуясь, слово венчает в конце всякое дело, полезное для рода человеческого, и открывает нам смысл вещей, из-за чего на свете все делается.
Правда истинная – а разве есть еще какая-нибудь правда? А как же! Вот гуси на перелете летят, одни машут крыльями, а другие дают направление: «га-га».
Вот это «га-га» у гусей и есть их правда гусиная. А у человека своя правда, единственная правда, истинная: летит вперед и путь нам указывает человеческий.
Ты думаешь, правда складывается и лежит кладом, кто нашел клад – богат и перешагнул? Нет! Истинная правда не лежит, а летит.
Не рыба мне нужна, а сама мысль и чувство, которые сопровождают лов рыбы, из-за чего, сами того не зная, сидят днями любители-рыбаки Я до того это понял, что часами могу сидеть, не забрасывая удочки.
Но бывает что-то вроде вины от этого, и тогда спохватишься – и за удочку. И когда выхватишь рыбу, то опять можно думать. Так что в конце концов, чтобы думать о рыбе, нужно ее и поймать.
Мыслить – значит, как синичка, бегать по стволу дерева и вверх и вниз головой и прыгать туда и сюда с веточки на веточку.
Движение во все стороны есть одно из необходимых условий существа мысли. И если все-таки ствол дерева един, если для совершения дела мысль должна остановиться на чем-то одном, то необходимое движение мысли надо искать в деле.
Чувствую всем народным своим существом, что когда-то где-то в нашей стране родилось или пришло небывалое слово, и мы теперь перешли от слова к делу жизни, и поэты наши должны дать не поэзию слова, как раньше, а поэзию дела.
Правда любит селиться в деле: не всякое дело есть правда, но правда живет всегда в деле, и если даже явится правда в красоте, то такая красота всегда бывает действенной.
* * *
Все и каждый. Есть книги для всех, и есть книги для каждого. Для всех учебники, хрестоматии, для каждого книга – это зеркало, в которое он смотрится и сам себя узнает и познает в истине.
Книга для всех учит нас, как нам надо за правду стоять. Книга для каждого освещает наше личное движение к истине.
Правда требует стойкости: за правду надо стоять или висеть на кресте, к истине человек движется.
Правды надо держаться – истину надо искать.
Истина и Правда. Деловое искусство есть пропаганда или искусство, подчиненное правде-делу. Правда века людьми еще не вполне усвоена и потому не стала еще истиной, которая не мешает свободе искусства. Так что оставаться свободным в искусстве можно только на основе истины, контролирующей время правды, так как правда расположена во времени, а истина от него не зависит. И еще «так что»: правда есть истина, ограниченная временем.
* * *
Хлеб наш насущный. Нет ни малейшего сомнения в том, что человек живет не о едином хлебе, но если кто-нибудь из последних сил добывает хлеб, то как сказать ему это «не о едином хлебе»?.. Напротив. Каждый из нас, испытавший крайнюю нужду, знает момент, когда сильное желание хлеба раскрывает его солнечную природу, в которой исчезает разделение жизни сытых людей на заботу о хлебе и еще о чем-то «высшем»…
Эти слова «не о едином хлебе» относятся к сытому человеку. Голодному почему-то это сказать так нельзя. Напротив, голодному надо сказать именно, что в хлебе единство солнца, земли и труда человека.
1942 год. Ах, как хочется жить! При этих словах мне мелькнуло из времени голодания первых лет революции, как однажды, достав кусочек черного хлеба, я обнюхал его, облизал и почувствовал в этом жалком кусочке черного хлеба благословенную творческую силу всего солнца…