Текст книги "Лжесвидетель"
Автор книги: Михаил Левитин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
В эти минуты Шпе казалось, что в домах поют, а может быть, молятся, слов молитв он не слышал и как-то инстинктивно не прислушивался, но для песен над Мадагаскаром все уже было тоже готово, не хватало только исполнителей, но зато было столько любви и внимания даже к малейшим деталям обстановки, что песни должны были зазвучать в этих лесах, за этими домиками, и это будут хорошие песни.
Они могут быть даже и мадагаскарскими, не так уж счастье и печаль отличаются друг от друга, не хватало только исполнителей, но, как только фюрер вспомнит о Мадагаскаре, они появятся.
Фюрер вспомнил.
Он прилетел на остров усталый, отказался разговаривать о войне, сразу пошел по острову, загребая ногами пыль. Казалось, по сторонам не смотрел, а вглядывался в красную землю, чтоб не споткнуться, постоял внизу среди домов, прислушался, не услышал шума океана, удивился, взглянул из-под козырька ладони туда, в сторону холма, где возвышался белоснежный игрушечный храм, и сказал так негромко, чтобы его услышал только Шпе:
– Знаете, Шпе, я хотел бы здесь умереть.
Иерусалима я не помню. Мне его показывали то днем, сквозь яркое солнце, то ночью. Скрывали зачем-то. Помню только, что скрыть все равно не удалось. Что-то подсказывало мне, как двигаться по улицам
Старого города, куда идти.
И знание это изматывало меня.
Кораблей не было. Как не было моей жизни. Всего-всего. Но что-то все-таки было. Целая флотилия шла. Еще в Марселе попросили вести себя тише, и матросы старались. Что им до пассажиров, когда они сами еще не вполне освоились на чужих английских кораблях?
Осада была снята. Англия сдала свой торговый флот в аренду фюреру.
И вот он плыл.
Они шли мимо великих европейских портов, следовало заправиться, передохнуть, но была команда не подходить к берегу.
Корабли стояли в виду города, на рейде, и шлюпки плыли к ним из темноты. Свет с кораблей только затруднял возможность разглядеть новоприбывших. Он был лишен силы света. Висел светящимся блином над морем, декоративно.
Корабли трясло мелкой дрожью, и никто из тех, кто поднимался на борт, не подал капитанам руки. Так они и не дождались прикосновения человеческой ладони.
Все формальности происходили только на берегу, капитаны должны были развести людей по каютам, не вступая ни в какие расспросы.
Погрузка шла в полной тишине. Запах моря был вытеснен запахом людей.
Гросс-адмиралу Дену^26 казалось, что он сойдет с ума от этого непрекращающегося шествия в ночи. Будто он делает что-то нехорошее, а что еще можно делать, когда гости уже рядом и никто не произнес ни одного слова. И так на всех кораблях. Поздоровались хотя бы.
Но они поднимались на борт молча, боясь потревожить детей. Дети дремали под накидками, прижавшись к взрослым.
Это походило на эвакуацию контуженных, но все было спокойно на берегу, города светились, луч маяка иллюминировал море, и, казалось, поднявшиеся сами принесли с собой какую-то тихую музыку, под нее шла погрузка.
Затем шлюпки отчаливали и возвращались вновь.
«Когда все это кончится, – думал гросс-адмирал, – издеваются они, что ли?»
Задание было ему неприятно.
– Какая-то нееврейская тишина, – сказал он. – Я жил рядом с евреями много лет, я знаю, наступи им на мозоль, они кричат истошно.
– Может быть, нам так казалось? – спросил капитан Юнгер.^27 – Может быть, мы просто не вникали?
– Это само собой, – сказал гросс-адмирал. – Но они все время орали!
Вспомните, разве в вашем детстве вам не было жутко от этих постоянных еврейских криков и прицокиваний?
– Прицокиваний?
– Ну да, они так горестно прицокивали языком, когда у них что-то не получалось. А не получалось у них довольно часто.
– Не знаю, – сказал старший офицер Волланке, – я не прислушивался, что мне до них? Девушки еврейские мне не нравились, полное отсутствие скромности, а в остальном что мне за дело до евреев?
– Не скажите, – поправил второй помощник, – среди них попадались такие штучки. Конечно, они страстные, это верно, но и целомудрие наблюдается. Я всегда поражался, как они ухитряются воспитывать таких опрятных и умных девушек.
– Наши, что ли, неопрятные? – возмутился Юнгер.
– О наших речи не идет. Они сами себе хозяйки. Труднее в неволе.
– Вы считаете их невольниками?
– А вы нет?
– Хороши невольники! Владеют половиной мира!
– Ничем они не владеют.
– Однако владеют.
– Нет.
– Мистика какая-то!
Адмирал не вникал в их спор. За его спиной было несколько войн, и никогда почему-то он не задумывался о судьбе воюющих сторон, ему было жаль только женщин, не детей даже, а именно женщин, что с ними станется?
Эту свою слабость гросс-адмирал скрывал и даже дома со своими женщинами, женой и двумя дочерьми, вел себя нарочно грубовато.
– Оставьте их в покое. Не расспрашивайте ни о чем. Черт знает что на самом деле происходит.
А шлюпки все шли и шли, они шли со стороны Испании, они шли со стороны Марокко, со стороны Турции. Казалось, сомнут флотилию или их целиком придется втаскивать на борт.
Дрожали готовые отплыть корабли, дрожали дети. Разговаривать расхотелось, исчезло обычное корабельное гостеприимство, да и на каком языке разговаривать!
Однажды на одной из таких остановок капитан Рен подглядел в темноте настоящие эфиопские физиономии и тут же шарахнулся: какие, к черту, евреи? Но делиться своими сомнениями не стал, хорошо хоть молчат.
Какая-то жароповышающая покорность чувствовалась во всем.
Великое «всё равно» объединяло пассажиров.
Рестораны на судах пустовали, судки с едой ставились у дверей кают, и разносящий сконфуженно покашливал, чтобы его услышали, и так же сконфуженно удалялся. Большинство судков так и забирали потом оставшимися, покрытыми толстой коркой жира, и гросс-адмирал, памятуя наставления не тревожить пассажиров, велел сообщать по радио часы приема пищи.
Но и это нисколько не помогло. К судкам не притрагивались. Только однажды команда услышала женский крик из трюма: «Есть, я хочу есть, слышите!»
Но за этим ничего больше не последовало. Никто не появился. Тишина.
Флотилия шла гуськом, напоминая сама себе кормилиц, везущих по аллее парка детские коляски, в которых никого не было.
– Нам обещали совсем другое, – сказал капитан Ценкер, покачивая головой. – Что это за евреи, молчат и молчат?
– Вы надеялись, что они запоют?
– Никогда не видел таких евреев, – продолжал капитан. – Мои болтали, а эти прибитые какие-то.
– Кто это «мои»?
– Ну довоенные. Евреи вообще светские люди. Их появление в обществе всегда вызывало какое-то оживление. Хоть что-то произошло!
– Да, яркий народец, – сказал штурман Винцер. – Интересно, зачем все это.
– Народ шалит, – сказал боцман Момзен. – От народа увозят.
– От нас, немцев?
– Вообще народа, вообще.
Путь был неблизкий, и оставался шанс, что пассажиры все-таки обнаружат себя. Поднимутся наверх, хотя бы взглянуть, куда плывут.
Нет, не выходили.
Стучало в машинном отделении, день начинался, день уходил, и становилось неловко, что ты живешь, дышишь, а рядом с тобой молчат люди.
Будто стыдятся. Что же делать, что делать? Растерянность не могла длиться долго, апатия тоже. Тут было что-то другое. Возможно, изумление, возможно, желание остаться незамеченными, авось пронесет, а может быть, привычка к переездам. Их все время куда-то везли последние годы, и обсуждать происходящее как-то надоело. По прибытии разберемся. Неизвестно даже, интересно ли им, что за пункт назначения, – дай Бог просто добраться до места.
«Кому они мешали? – думал капитан Шварцбек. – Покорный народ».
Он как-то представил, что вернется домой народ, а евреев нет, то есть совсем нет! Не идут навстречу, недоверчиво тебя разглядывая, не смеются немножко громче, чем следует, не стоят у витрин магазинов, жадно обсуждая выставленное.
И дети не шалят. Очень непосредственные дети, совсем дети. Хотелось выловить одного из них, привести домой – пусть развлекает семью. А если перебьет посуду – ничего, еврею это простительно, тем более ребенку.
Капитан подумал, что он слишком уж развязно рассуждает о своих пассажирах. Он даже смутился немного, но потом решил, что они сами ведут себя не как люди – как груз. И успокоился.
Но с каждым днем путешествия матросы становились злее, тишину трудно было выдержать, служба не в радость, когда внутри корабля что-то угнетенное, покорное.
Хотелось винить самих себя или извлечь из нор и оглушить водой из брандспойтов. Слишком тягостно испытание тишиной.
Потом возникла мысль, что евреи так договорились: молчать взаперти, чтобы вывести команду из себя, – и матросы стали роптать.
Потом явилась депутация к гросс-адмиралу.
– Мы хотели бы на них посмотреть.
– Вам-то что за дело? – спросил гросс-адмирал. – Не вы придумали, не вам отвечать.
– Но нервы-то у нас есть, – возмутились матросы. – Все мы люди.
– Вот и оставьте их в покое, – сказал гросс-адмирал. – Море, тишина, спокойное плаванье, зачем досаждать тишине?
– А вдруг они просто не хотят с нами разговаривать, презирают.
– Вряд ли, – немного подумав, сказал гросс-адмирал. – Ну а если даже и так? Какая вам разница, о чем думают крысы, загнанные в свои норы.
Главное, чтобы не вылезали. Сойдут на берег – насмотритесь вдосталь.
– Значит, не волноваться, господин гросс-адмирал?
– Абсолютно, – сказал он, – абсолютно.
И вопросов больше не было, и беспокойство как отрезало. Иногда даже забывали, что вообще везут кого-то. Всплывало в сознании слово
«еврей», но как-то неловко, стыдно, и тут же исчезало.
И все продолжалось бы благополучно до самого острова. Но тут вышла одна и стала смотреть в туман. И так она стояла на верхней палубе одиноко, что опускались руки. И ничего не хотелось делать. Никто не осмелился подойти заговорить, так она стояла.
Может быть, спрашивала у кого-то там в тумане, какова цель этого путешествия, что их ждет.
А может быть, и это особенно беспокоило гросс-адмирала: хочет перемахнуть через борт – и в воду. Первая или единственная, он не знал.
Общим ли было это желание, и ее выслали разведать, или она придумала это сама, или выстояла решение в течение нескольких часов: в воду – и всё, и конец.
Но потом все разъяснилось. Она просто выходила покурить, выдержать не могла.
А они-то уж невесть что решили. Евреи тоже люди, надо было подойти познакомиться, она – красивая, но никто не подошел. Тишина предопределила все.
И тогда долгая неясная мысль стала мучить гросс-адмирала. А вдруг они действительно хотят нас доконать? Договорились доконать нас своим молчанием, евреи такой народ. Они не могут без умысла, сидят на кораблях живым укором, изводят, будто это мы виноваты, что они – евреи, и фюрер задумал весь этот Мадагаскар.
– А если устали? – неожиданно подумал гросс-адмирал. – Ведь бывает же – просто устали.
Недосягаемое, недосягаемое, сколько его еще осталось?
Часть вторая
МЕСТЕЧКО МАДАГАСКАР
Без ремешка, черепашкой, лежали отцовские ручные часы на столе.
Заведенные, они, казалось, двигались,
И нежно билось отцовское черепашье сердце.
Автор
Жара неприятно лупит в спину. Лучше отказаться от жары. Захар
Левитин спрятался под куст черт знает какого растения. Природа мешала ему.
Он все не понимал – зачем природа, если есть он? Неужели его одного недостаточно?
Была нужда в нем, не было, всё равно он опережал события. Раньше, чем дети спускались купаться, он уже был у воды, раньше, чем Роза
Пинхас^28 просыпалась, нарезанные для нее цветы уже лежали на крыльце, раньше, чем раввин и его семья захотели умыться, бочка во дворе уже была наполнена водой из канала, раньше…
Жаль, дня мало, сколько можно было еще успеть!
Никто не мог объяснить – зачем он все это делает? Даже он сам не мог. Просто у него разрывалось сердце, что он не успевал, не успеет.
К кому это относилось, к себе, к ним? Захар тоже не знал.
Он ничего не знал, не задумывался, просто шел, просто делал и этим не отличался от природы. Правда, процент глупости больше, но кто знает: какой процент положен на природу?
И еще он помнил, что не успел сделать всего для своих самых близких, они так и умерли без его забот. Нет, деньги он слал, уйдя из дома в двенадцать лет и устроившись на каменоломни. Деньги он им слал, но они же неразумные, куда у них уходили эти деньги?
Мама – как ее звали, он уже забыл… Женя, Хана? – еще при его рождении потеряла способность ходить, всегда сидела в кресле, что-то замкнуло в её позвоночнике, когда он родился, и он это помнил и всегда винил только себя.
А что врачи? Разве были в Могилеве врачи? Такие специалисты, как здесь, на острове? Нет, был один доктор – Могилевский, Семен
Израилевич. Но тоже куда-то делся. Здешние быстро поставили бы ее на ноги.
Сколько профессий он поменял, помогая им издалека, но приехать никак не мог, не успевал просто. Отец его, Моисей, – святой человек, все его любили – ничего не умел, прислуживал в синагоге, потом пристроился помощником провизора в аптеке, хорошо еще, что все благополучно кончилось для покупателей.
Иногда вдали от них Захару снилось, что дома забыли, как его зовут.
В письмах отец называл его просто «кормилец» и никогда по имени. Но потом пришло письмо, где он назвал его Зусенькой. «Бедный Зусенька,
– написал он, – мама умерла, не надрывайся, шли денег меньше, лекарства теперь не нужны, мы, слава Б-гу, здоровы».
Он вздрогнул. Хамелеон прополз по ветке и остановился на уровне его лица, смело заглядывая в глаза. Надо было спасаться, но Захар боялся пошевелиться, не зная, что может прийти хамелеону в голову.
Он никак не мог привыкнуть к появлению этих маленьких существ, никто не объяснил ему толком, кого на острове следовало бояться, кого нет.
Так они смотрели друг на друга довольно долго, пока хамелеон не хмыкнул и Захар не узнал в страшилище знакомые черты.
– Что вы всего боитесь? – презрительно спросил хамелеон, он же
ЯкобЭдельштейн,^29 председатель Совета старейшин. – Вы что, недавно родились? Или вы не еврей?
– Никак привыкнуть не могу к этим уродцам.
– Кого вы имеете в виду? Здесь кроме меня никого нет. Пора уже прекращать бояться, четыре месяца на острове, а вздрагивает при каждом шорохе. Самое страшное миновало.
– Вы думаете? – спросил Захар, чувствуя, что у него начинает болеть желудок, как всегда, когда разговор заходил об острове. Их появление здесь было выше его разумения.
– А вы не знаете, – презрительно улыбнулся Эдельштейн. – Для меня – так оно миновало давно. Мы здесь в раю, спасибо Гитлеру. Где вы родились?
– В Могилеве.
– Это в Белоруссии?
– Да.
– И как у вас там в Могилеве?
– Не знаю, я уехал давно.
– И не забрали родных? Хороший сын! Я не стану подавать вам руки.
– Эдельштейн, – жалобно сказал Захар, – я очень хороший сын, мои родители умерли.
Эдельштейн как-то подозрительно посмотрел на него. Видно было, что он что-то обдумывает.
– Не произносите при мне этого слова, – сказал он. – Пожалуйста. Я добьюсь у Совета старейшин запрета на это слово.
– Не буду, – сказал Захар. – Я и сам очень боюсь смерти. Все мои друзья были похоронены без меня, я никак не мог заставить себя проводить их на кладбище.
– Что вы плетете? – спросил Эдельштейн. – Откуда вы знаете, что такое «умерли»? Какой вы странный и бесполезный субъект. Что вы сидите? Вы же вечно бегаете! У вас были какие-то дела?
– Да, я хотел детям раздать жаворонков.
– Какие еще жаворонки? Откуда?
Захар достал из-под пиджака пакет с еще теплыми, недавно выпеченными жаворонками. Костюм он не снимал никогда, даже на острове он не мог обходиться без карманов.
– Дайте понюхать!
Эдельштейн вырвал из рук Захара пакет и поднес к носу. Нюхая, он снова становился похожим на хамелеона. Глаза его разъезжались от переносицы в стороны, губы становились тоньше от блаженства, проистекавшего в нем.
– Ах, каким печеньем торговали в Праге на Вышеграде, если б вы знали! – наконец сказал он, отрываясь от пакета. – Заберите, мне нельзя печеного. Наверное, вкусно?
– Очень. Лазарь умеет их делать.
– Ну так бегите к детям. Сколько их там у вас, в пакете?
– Я не считал, двадцать, двадцать пять.
– А детей в вашем секторе сто пятьдесят человек, – возмутился
Эдельштейн. – Кого вы намеревались обидеть?
– Я бы еще донес, – сказал Захар сконфуженно.
– Донес! Знаю я это ваше «донес»! Сами все съели бы по дороге!
– Я… – потрясенно произнес Захар… и заплакал.
– Да ну вас, – замахал на него рукой Эдельштейн. – Пошутить нельзя.
Бегите, бегите к детям.
Дети бежали к океану. Они бежали все вместе, сговорившись, длинной грядой. Они намеревались слиться с небольшими волнами и сразу стать для океана своими. Они бежали и орали нарочно громко, чтобы распугать акул.
– Здесь нет акул, – объяснял им еще вчера ЭгонРедлих.^30 – В этом заливе нет акул, коралловые рифы преграждают дорогу. Но все равно я рекомендую далеко не заплывать.
Дети ему не поверили, среди них уже были те, кто исчезал при купании, малыши визжали, обнаружив пропажу, но потом на берегу оказывалось, что акулы никого не тронули, все на месте. Так что они не верили Редлиху. Акулы здесь есть, конечно, только с ними, детьми, ничего не случится.
Океан был расположен к детям настолько, что казался игрушечным. Он рассыпался искрами, становился янтарным, рыбы всех цветов и оттенков подплывали к детям, задираясь. Дети опасались рыб, они боялись уколоться, пораниться. Их слишком оберегали с детства. Они боялись формы, то, что им показывали в детстве, было некрасивыми глухими предметами, безопасными игрушками, а тут свободные юркие существа.
Даже собак им не покупали. Родители очень радовались, что на острове нет собак.
И поэтому сейчас в воде они отпрыгивали, толкали друг друга, показывая в сторону взбрыкнувшей и ушедшей от шума рыбы, а иногда из вредности и любви гнали кого-то прямо к опасности.
– Я никого не боюсь, – кричал маленький мальчик с лишаем на голове.^31 – Я кит, я самая большая в мире рыба. Подбросьте меня, подбросьте.
Но с ним никто особенно играть не хотел, разве если случайно: его опасались. Он был слишком буйный. Никто не знал, где его родители.
Он бродил по местечку от дома к дому, и сердобольные выносили ему воды, а спать на острове можно был где угодно, даже в лесу. Немцы объяснили, что ни хищных зверей, ни ядовитых змей здесь нет.
Пока ребята резвились, Захар Левитин успел еще раз сбегать к пекарю и донести недостающих жаворонков. Теперь, заметив его на берегу, дети метались между радостью купания и счастьем демонстрировать друг другу, чем твое печенье лучше соседского и с каким наслаждением ты сейчас же начнешь его есть.
Побеждал голод. Океан был всегда, тесто же нужно взять горячим.
Захар Левитин, окруженный детьми, обливаясь потом в неизменном своем костюме, радовался их прожорливости, стараясь не ошибиться: дать жаворонка тому, кто еще не получил.
– Не торопитесь, – просил он. – Куда вы летите, я еще принесу, есть надо медленней.
Но они спешили, давясь жаворонком, а потом начинали шептаться, как им обмануть Редлиха и окунуться еще разок.
И только когда их все-таки удалось отвести домой, Захар Левитин, глядя им вслед, подумал, что так и не спросил Редлиха, что это за синеватые циферки у каждого из детей повыше локтя на левой руке.^32
Становилось страшновато за детей, когда их вот так уводили, скопом.
Наступала мертвая тишина, в которой Захар Левитин не знал, что делать.
В мертвой тишине, в тишине без детей, не было Захару места.
Поговаривали даже, что в его груди женское сердце. В нем, коренастом и лысом мужчине, – женское сердце. Он прислушивался, да, действительно материнское. А с чего ему быть другим? Ведь родила его женщина, и чем уж так отличались отец и мама?
Да, оно, это сердце, уходило в пятки, когда он понимал, что дети не накормлены, что они погонятся за этими длиннохвостыми зверьками, увлекутся и потеряются в лесу. Кому есть дело до детей? Последние люди!
Острову Захар Левитин не доверял. Он вообще не понимал, зачем этот остров и чем так уж плохо было на материке.
Как он позволил себе оказаться здесь, что его заставило? Он бы многое мог рассказать о своем переезде сюда, но книг читать не любил и слова складывались плохо.
Легче изобразить это каким-нибудь движением, руки вознести к небу, например. Но и этого было бы недостаточно. Его движение требовало таких усилий, что легче просто пожать недоуменно плечами.
– А! – вот что оно означало, это пожатие. – Не знаю – вот что. -
Будь что будет!
И это последнее становилось самым емким его содержанием.
Таким пожатием плеч Захар Левитин и ограничивался.
Райская немота природы длилась недолго. Со стороны острова пронесся шорох, глубокий вздох. Ему ответил океан. И молнии начали рвать небо. Оно было здесь близко-близко над головой.
А между океаном, островом и небом, тревожно озираясь, стоял Захар, зная, что за этим последует. О, как ненавидел Захар эти минуты! И не потому, что уж так хотелось жить, а потому, что сполохи молний были прицельными, молнии знали, что делали, раньше казалось – в кого попадет, в того попадет – полный хаос. А сейчас ты понимал – они целят в тебя. И, хотя до них можно было достать руками, Захар
Левитин не стал этого делать, а побежал.
А за ним погнался этот бесцеремонный дождь с крупными теплыми каплями. Чего Бог добивался этим дождем? Всем и без того ясно: дождь здесь хозяин, зачем доказывать каждую минуту?
Поначалу бежать от дождя даже нравилось ему, как когда-то по своей улице, за полквартала до дома, ты бежал, желая опередить дождь, но он уже попал тебе за шиворот, этот злодей, и теперь ты на всю жизнь запомнишь, когда и где он застал тебя.
Но такое не могло происходить слишком часто – чтобы начался дождь и мы бежали, взявшись за руки, натыкаясь на лужи, поскольку чудо, когда его слишком много, уже не чудо, а беда.
А здесь всегда жарко и всегда дождь. Здесь всё как-то устоялось миллионы лет назад. Они были голые в этом раю, приготовленном совсем не для них. И все-таки хорошо, что все вместе, вот что действительно хорошо. Да так ли это?
Что хорошего, когда в одном месте столько евреев сразу, целый народ?
Евреи привыкли жить среди других, им интересно, как живут другие, им интересно, как такое возможно – жить не так, как они сами живут!
Они привыкли отвечать за чужую жизнь. Кому, казалось бы, какое дело?
Но приходит дядя и спрашивает: кто разрешил вам, евреи, вмешиваться в чужие дела? Кто просил у вас помощи, совета, вы что, одни такие умные? Сами не справимся? И ты уже не знал, что ответить. Правильно.
Не суй свой нос куда не следует.
Ему никак не удавалось подняться до края обрыва. Песок стал сырым, и ноги застревали в песке. Он боялся потерять туфли. Там, куда он бежал, неловко появляться без них. Несколько раз он падал и всегда натыкался лицом на какого-нибудь крабика, тут же зарывающегося в песок, или моллюска, чуть-чуть приоткрывшего створки раковины, чтобы взглянуть на него, Захара, и еще какого-нибудь длинненького гада, прыскающего в лицо жидкость, от которой начинало тошнить.
Шум со стороны острова усилился, все потемнело настолько, что Захар скорее догадывался, чем видел, что волны вот-вот настигнут его. Ноги не гнулись. Он уже давно чувствовал какой-то разлад между желаниями своими и возможностями, но все же продолжал рваться на вершину холма.
Он должен быть молодым, молодым, иначе кто накормит этот остров?
– Я привез вам ягод, – говорил он, входя в дома. – Это съедобные ягоды, я узнавал. Только скоропортящиеся. Их надо съесть сразу.
Быстро ешьте, быстро.
– Мы сыты, – отвечали ему. – Мы уже ели.
– Откуда? – возмущался Захар, – Откуда вы могли есть, когда на этом острове ничего не продумано! Никто не позаботился даже о самом обыкновенном распределителе. Здесь даже хлеба нет! Хорошо, что я организовал пекарни и теперь можно печь лепешки из маиса, чтобы не умереть голодной смертью. Но вы ухитряетесь не есть даже лепешки.
Чем вы живы?
Перед ним просто закрывали дверь, не то чтобы презирали или гнали.
Просто закрывали дверь.
Он единственный, кто знал, где достать еду. Это был его талант – обнаружить еду в самом, казалось бы, безжизненном месте. Он был создан, чтобы не дать другим умереть. И сейчас он бежал к домам, спасая не себя, а свое умение.
Взмолившись, чтобы хватило сил сделать последний рывок, он взглянул беспомощно – за что бы ухватиться, ухватился за воздух и выбрался.
Потом он бежал между высокими деревьями, петляя, пригибаясь от молний, что били на этом острове бесшумно, без сопровождения громов, бежал, путая следы, чтобы молния не увидела его и не застала врасплох.
Иногда ему даже казалось, что он бежал так всегда, целую жизнь, только ради кого и от кого – он не помнил. Ради сына? Но у него не было сына. А если был, как же он посмел оставить его одного?
Возможно, он просто боялся умереть. Но разве он уже не умирал много раз? И ничего, и оставался среди людей.
Прошлое казалось ему каким-то густым осадком в бутылке, в бутылке, куда он был загнан самим своим рождением и откуда был выбит сильным и грубым ударом. Прошлое стлалось за ним полосой дыма, и, что он оставил так в дыму, какую и к кому нежность, Захар не помнил и мучался этим все время.
– Кому-то я нужен, – говорил он, – кто-то зовет меня. Кому же я нужен, кому?
Никто не отзывался.
Навстречу Захару шла пара. Казалось, они просто прогуливаются под тяжелым, мрачным дождем. Он знал их по имени. Клара Ароновна и
Борис Львович.^33 Она называла его Борис и Львович, что придавало этому маленькому человеку еще больше значительности, делало вдвое больше. Но, несмотря на это, она все же шла на шаг впереди и Бориса, и Львовича, прикрывая их свои телом от дождя, как от расстрела.
«Это любовь, – думал Захар. – Это любовь. Почему же меня так не любит никто?»
Он вспомнил про Розу Пинхас и застыдился. Между ними не было тайны, ей было ясно, как он к ней относится, и она, повстречав его, всегда смеялась доброжелательно и смотрела прямо в глаза. Если бы она отвела глаза, смутилась, все еще было бы возможно, но она не скрывала, что догадывается, ей было достаточно его чувства, ей было приятно.
– Я еще не стар, – хотелось сказать Розе. – А у вас нет кавалеров.
Никто здесь не замечает вашей красоты, кроме меня. Почему? Я не знаю. Я расхваливаю вас на всех углах. Я кричу о вас. Я как шадхен, но никто до сих пор не сделал вам предложения. Или я не знаю о вас того, что знают они?
Однажды я видел, как вы готовились ко сну. Простите. Я пробрался к окну и подсмотрел. Могу поклясться, вы были первой женщиной, которую я увидел обнаженной. Вы – атлас мира. По вашему телу скользили контуры материков, руины городов, отблески рек. Я видел отца и маму, покинутых мной когда-то, я видел сына, вы знаете, возможно, у меня был сын!
Ничего страшного, что у вас немного тяжелая нижняя челюсть, вам это идет, мне не нравятся эти мелкие круглые личики, где даже носа приличного нет, одна пупочка. Странно, но на еврейку вы похожи мало, серые глаза, светлые волосы, здесь есть, с кем сравнивать, я даже не знаю, хорошо это или плохо.
И тогда Роза прикоснулась к лепешке, которую он принес, и притронулась к ягоде губами.
– Вы так стараетесь, – сказала она. – Не обижайтесь – эти люди столько пережили.
– Что, я не знаю? – возмущался Захар. – Я тоже еврей.
– Вы другой еврей, – тихо говорили Роза. – Я сразу поняла, что вы другой. Вы здесь, я думаю, по ошибке.
Он начинал кричать, лысая голова его багровела, этим бессмысленным криком своим он хотел утвердить право на свое пребывание здесь, но
Роза уже ничего не слышала. Она уходила в какие-то свои мысли, прямо-прямо сидя на стуле перед Захаром.
И тогда он оставлял на столе хлеб из маиса, фрукты, воду и на цыпочках уходил.
Ей нужно мясо, думал он. Хорошее мясо. Но где я его возьму? Я не охотник, оружия на этом острове нет. А если бы и было, здешняя молодежь стрелять отказывается. Живут себе бездумно, ждут манны небесной. А может быть…
Стоя под навесом Розиного дома, он посмотрел на дождь совсем другими глазами, потом протянул ладонь, но дождь был такой силы, что капли выбили из ладони самих себя.
И тогда он лизнул ладонь, и почувствовал, и почувствовал, что всё так, он не ошибся, что-то было в этом дожде, тысячу лет идущем, предназначенном не для них, что-то было в нем утоляющее голод.
И тогда он с ужасом стал осознавать тщету своих усилий.
«Они все это знали, знали, а я кручусь, кручусь».
Ему стало неловко за себя. Надвинув на глаза шляпу, он пошел по направлению к дому, проклиная судьбу, что она создала его таким глупым.
Долейжек^34 стоял посреди леса, вздернув голову, с вызовом рассматривая огромный продолговатый плод.
– Всё без названия, и не у кого спросить. Куда они подевали островитян? Не могу же я дать название тому, что уже один раз было названо. Это не по правилам науки.
– Главное – не ошибиться, – сказал Захар, очень уважающий познания
Долейжека, – съедобно – несъедобно. Здесь ничего не стоит отравиться.
– Вы все о том же, – сказал Долейжек, глядя на Захара слегка выпученными глазами. – Между тем совершенно точно доказано, что без еды можно обойтись, когда ты захвачен мыслью. Вы живете низменно и скучно, Левитин. Между тем природа нуждается в вас. Это огромная удача, что мы попали именно сюда.
Захар смотрел на Долейжека с состраданием. Его надо бы подкормить, длинное легкое тело покачивалось от недоедания. Ему только казалось, что он на острове в поисках истины, сам, наверное, ищет, чего бы поесть в этом лесу.
Но переубедить Долейжека было нельзя. Повсюду Захар натыкался на человека, поднявшего вверх согнутый в крючок лекторский палец.
Долейжек нуждался в слушателе.
– Надо пройти остров насквозь, – сказал он. – Природа здесь неповторима. Только на нашей стороне я насчитал сорок видов деревьев. Это говорит что-нибудь вашему воображению? Пойдемте, я вам покажу что-то удивительное.
Он шел впереди Захара, пытаясь отвести ветки руками, но они не давались, били по лицу, Захар хотел помочь, но Долейжек оттолкнул его.
– А почему они, собственно, должны нам подчиняться? Мы иждивенцы в этом раю. Каждый день мы можем видеть океан, это роскошь, Левитин. У меня такое чувство, что все начинается сначала. Вопрос – готов ли я к этому, хватит ли у меня сил? Но тут выбирать не приходится. Ты стоишь перед совершенно незнакомой природой и пытаешься назвать ее по имени. Причем заметьте, Захар, мы в равном положении. И она, и я, мы совершенно не знаем друг друга. Возможно, это рай и мы с вами лишние в этом раю. Возможно, чья-то шутка, вроде этой хамской махины на холме, изображающей храм. И могло же такое в голову прийти! Храм из папье-маше, латунные колонны и эта старая развалина, именуемая синагогой. За кого они нас принимают, Левитин? Мы что, похожи на нищих?
– Как вы думаете, – осторожно спросил Захар, – это когда-нибудь кончится?