Текст книги "Лжесвидетель"
Автор книги: Михаил Левитин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
– Куда мы летим, Шпе? – неожиданно спросил фюрер. – Вы что-нибудь понимаете?
Потом, кружась над Антананаривой, они искали ту самую взлетную полосу, о которой предупреждал Гер, и Шпе несколько раз, несмотря на запреты фюрера, входил в кабину пилота и выказывал некоторое нетерпение.
Потом, наконец, приземлились. И странное невероятное тепло вперемежку с дождем окутало их. Шаги стали мягкими, а тело перестало подчиняться само себе, будто его подхватили сумерки.
Они шли по траве, а высокие кусты из-за изгороди этого вполне деревенского аэродрома пытались дотянуться и задеть их.
Фюрер чихнул и рассмеялся.
– Я аллергик, – сказал он. – А тут прямо кладбищенское благоухание!
Он был прав. Так мог пахнуть только Элизиум. В воздухе носились жуки, играя с дождем.
Пахло магнолией и еще какими-то неизвестными ароматами, которые обнаружатся к утру. Пронзительный запах тропических цветов.
– Если вы не устали, Шпе, – сказал фюрер, – я предложил бы проехаться по острову сейчас же. Самые сильные впечатления мы получаем в темноте. Поэтому всякий здоровый мужчина, прежде, чем лечь в постель, обязательно просит партнершу погасить свет.
Близость океана не чувствовалась, хотя переход из сумерек в сумерки вызывал у Шпе волнение, и всё казалось, что они не приземлились, а провалились куда-то под воду.
Фюрер велел зажечь фары, две сопровождающие машины тоже сделали это, и тотчас же какие-то испуганные зверьки, прикрываясь от света лапами, начали кричать на деревьях, вероятно, призывая других на помощь.
Фюрер коротко спрашивал сидящего сзади рядом со Шпе полковника. Что это за животные? Представляют ли они опасность? И можно ли их отстреливать без риска привлечь к его приезду внимание?
– Сами успокоятся, – сказал полковник. – Это лемуры. Они у них тут вроде святых, их нельзя трогать.
– А дорога везде такая? – спросил фюрер, когда машину в очередной раз стало заносить, и сравнение с океаном, только уже не спокойным, а начинающим бурлить, снова посетило Шпе.
– Дорога отвратительная, – сказал полковник виновато. – А тут еще эти дожди.
По тоскливому звуку его голоса становилось понятно, что, если бы не великий пиетет перед сидящим впереди него человеком, не вся странность и таинственность их ночного прилета, он не преминул бы спросить, чья дурная прихоть забросила вас, мой фюрер, на этот проклятый остров, куда даже французский генерал-губернатор, в бытность свою, конечно, генерал-губернатором, ухитрялся приезжать только два раза в год, предпочитая отсиживаться в своем доме в
Париже, и почему в крайнем случае нельзя было передохнуть в специально приготовленных для них апартаментах, бывших королевских покоях, в Антананариве, а мчаться по острову, распугивая птиц и животных, заставляя жителей в разных концах острова выбегать из хижин и смотреть на небо, полное отблесков автомобильных фар, гадая, чем это грозит в будущем, что разозлило их предков.
Но спрашивать не стал. За все время существования рейха он отвык чему-либо удивляться, тем более задавать вопросы. Он и сам был ошарашен своим новым назначением на этот остров, который принадлежал другой стране, но в мгновение ока стал подмандатен Германии и, следовательно, ему лично.^19
Во всяком случае, его предупредили, что фюрер придает острову какое-то особое значение. Полковник, видя остров при солнечном свете вот уже который день, никак не мог понять, какое такое особое значение можно придать этому острову, разве только стратегическое.
Но и это имело смысл, только если воевать с Африкой, неужели фюрер будет воевать с Африкой?
– Климат тут странный, – сказал полковник. – Три четверти года дожди, плантации гибнут, у них тут все больше рис.
– Удивительно, – сказал фюрер, не любящий, когда поддерживают не начатый им разговор. – Почему так?
– Непонятно, – ответил полковник, – непонятно.
И замолчал надолго.
Дождь не прекратился. Но солнце начало вставать, производя какое-то смятение там наверху, над землей. Некоторое время они молча смотрели друг на друга, солнце и дождь, но потом дождь смирился, позволив каждую свою струйку окрасить в особый, отдельный цвет.
От этого дождь стал как бы плотней, и стена необыкновенной красоты возникла перед ними.
Но Шпе снова забеспокоился, зная, как относится фюрер к цвету, всему на свете он предпочитал угольные штрихи офортов. Здесь же он неожиданно отреагировал доброжелательно.
– Довольно красиво, – сказал фюрер.
Сопровождающий продолжал молчать.
– По-моему, очень красиво, – сказал Шпе.
– Значит, поездка себя уже оправдала, – сказал фюрер. – Такой восход не может не понравиться евреям.
Тут Шпе взглянул на сопровождающего и увидел, как у того отвалилась челюсть. Он с ужасом поднимал глаза то на солнце, то на фюрера, но произнести после услышанного хоть что-нибудь путное уже совсем не решался.
– Я думаю, надо ехать прямо к побережью, – сказал фюрер. – Здесь есть дороги? – спросил он, обращаясь к сопровождающему.
«Конечно, есть», – хотел ответить тот, но получилось только «кваркур».
– Что? – недовольно спросил фюрер, собираясь обернуться, но Шпе опередил:
– Есть, мой фюрер, дорога, если ее можно, конечно, так назвать.
– Вы настроены слишком критично, – сказал фюрер каким-то не своим голосом. И неожиданно даже не приказал, а попросил шофера: -
Остановите, пожалуйста, здесь.
К удивлению, он не пригласил никого из вскочивших военных следовать за собой, а исчез сам в довольно густой массе остролиственного кустарника.
Шпе хотелось немедленно бежать вслед за ним, но приглашения не было.
Так, в тревоге, все стояли вытянувшись, не сводя с кустарника глаз довольно долгое время.
Потом из зелени появился фюрер явно в улучшившемся настроении.
– Никаких змей, – удовлетворенно сказал он. – Я все время смотрел на землю.
Дальше ехать было проще, и, несмотря на броски автомобиля, Шпе даже порадовался за евреев: стояло тут в воздухе какое-то обещание избавления. Ну хотя бы обещание одиночества. Что-то равнодушное и одновременно надежное.
– Почему нет наших постов? – спросил фюрер. – Где немцы?
– Основной гарнизон в Антананариве. Других приказов не было.
Они начинали привыкать к дождю. Конечно, сквозь стекла машины деревьев становилось как бы вдвое больше, они множились сквозь рябь дождя, лезли в машину. Остров напоминал пустырь, неожиданно взорвавшийся всем своим содержанием. Пустырь, цветущий гигантскими лопухами, не прореженный и слипшийся, настороженный от присутствия океана вокруг, как и всякий остров.
На нем росло всё, занесенное когда-либо ветром, и разматывалось непросто, люди пытались навязать ему облик, но он не давался, всё на нем следило за солнцем и продвигалось вслед. Всё крутилось в такт и в конце концов запуталось и пересеклось, потому что нигде на земле не было среди растений такого смешения рас и наций, такого нелепого и случайного соседства, такого желания жить во что бы то ни стало.
Может быть, в этом и была сила острова – в неразберихе, в этой взаимной ответственности друг за друга. Он был движущейся массой, казалось, всё на нем мигрирует в сторону когда-то покинутого континента. Террасы, каналы, джунгли, холмы. С событиями, происходившими незаметно внутри природы и не претендующими на катаклизмы.
«Я никогда не запомню этот остров, – подумал Шпе. – Какой-то дрейфующий материк».
Рябью заволокло холмы; озеро, растянутое под дождем, легко вместило на своей поверхности как бы второе, искусственное, временно приспособившееся. Уныния не было. Чувствовалось, что дождь здесь не нашествие, а необходимость, ритуал, привычка. Люди продолжали жить под этим дождем, не замечая его. Здесь наблюдался торжественный момент, когда человек не воспринимает дождь как назойливого соседа, не тяготится его присутствием, а начинает жить в его ритме, то есть весело.
Было где спрятаться – под деревьями, в хижинах, но люди не хотели.
Конечно, они были бы не прочь заскочить в случайно проезжающую мимо машину, посмотреть, как там – без дождя, и они бросились к ним, когда машина стала буксовать, чтобы помочь, но фюрер сделал какой-то неопределенный знак рукой, кому адресованный, непонятно, и поэтому офицеры выскочили из машин и стали гнать туземцев прочь, размахивая оружием и кулаками, а потом сами, отчаянно кряхтя, вытянули машину.
– Варвары, – сказал фюрер. – Всюду бедно, никакого плана, никакой системы, и зачем всевышний заселяет лучшие места подобным сбродом?
– Они сами сюда перебрались, – сказал Шпе.
– Значит, они – завоеватели. А вы знаете, что делают с завоевателями? Их бросают на съедение акулам.
Шпе опустил голову, чтобы не видеть растерянно отступающих к своим лачугам туземцев. Особенно жалко было детей. Они оглядывались на взрослых, как бы ища объяснений.
– Тут есть какая-то новизна, Шпе, – сказал фюрер. – Неприятная новизна. Мир в его неприглядном виде. Вот вам и красота природы, она же полная ее беспомощность. Бесполезно милитаризировать этот остров. Здесь нужно жить безмятежно, как цивилизованные люди, не бороться за существование, а доживать счастливо. Мы впишем евреев в рельеф, они будут вполне довольны.
– Тесновато немного, – сказал Шпе.
– Восточным евреям не привыкать, Сталин их расселил по так называемым коммуналкам, что-то вроде общежитий, и они прекрасно уживаются друг с другом. Здесь не должно быть иерархии.
Главенствующий, не главенствующий, не надо забывать, что это все-таки мы подарили им это чудо природы. Какое-то подобие государственности, конечно, надо будет сохранить. Пусть им кажется, что они сами отвечают за свое существование, но на самом деле за ними следует следить, как за малыми детьми.
Будут возникать страсти, капризы, евреи – страстный народ, а здесь требуются осторожность, покой и терпение, да-да, именно так, осторожность, покой и терпение, чтобы освоиться и выжить.
Сейчас становится совершенно ясным, что в наших построениях было утопичным, что реальным. Всегда надо брать в расчет природу. Лучше бы ее, конечно, беспощадно уничтожить и построить настоящую цивилизацию, но это займет много времени и будет иметь последствия.
Здесь земля сама себя кормит, они каким-то образом сориентируются, что стоит есть, что не стоит. Это очень удобно, не правда ли, Шпе?
Проблему пропитания я бы исключил сразу. Прелестно и то, что одежды особо не требуется. Кое-какой текстиль приобретут у Германии, развернут производство. До чего додумается еврей, мы с вами не додумаемся, Шпе! Они здесь еще и золото найдут, я вас уверяю!
– Золото здесь есть, – сказал задумчиво полковник. – Французы пытались организовать добычу, у них не получилось.
– Да, – сказал фюрер и замолчал надолго, но Шпе показалось, что он стал смотреть в окно с большим уважением.
По мере приближения к побережью дождь стал проходить, уступая место большой воде.
– Так вот ты какой, океан, – произнес фюрер, выходя из машины. – Вы раньше были у океана, Шпе?
– Да, меня возили родители на Атлантику.
– А вот меня никуда не возили. У меня не было детства, Шпе. Поэтому я равнодушен к природе. Но, признаюсь вам, это потрясает.
Он потянул носом в сторону океана, и нос завибрировал, будто хотел забрать океан весь с собой или почувствовать исходящую от него опасность.
– Ничтожно мало места остается для человека, – сказал фюрер. – А мы еще продолжаем называть себя венцом творения, грозой природы.
– Нет, – наконец произнес он. – Мир – это огромная лужа.
Он велел всем оставаться на месте и ждать, а сам пошел вдоль океана вместе со Шпе, всем своим видом предупреждая, чтобы тот не задавал лишних вопросов и шел сзади.
Океан колыхался рядом, демонстрируя полное пренебрежение к ним обоим.
«Две вечности встретились, – подумал Шпе, неодобрительно взглянув в сторону океана, – и ни одна из них не хочет уступать другой. Кто победит: эта, полная страстей, бушующих на ее поверхности, или та, ленивая, огромная, со скрытыми в глубине страстями?»
«Мне не увидеть», – подумал Шпе почему-то и неожиданно остро пожалел себя. Так сильно пожалел, что от напряжения сил, от всей невозможности их все-таки состоявшейся поездки, от опасности, которая то ли прошла, то ли приближалась, его стало знобить.
– Скажите, Шпе, только честно, вы любите евреев? – спросил фюрер, остановившись и глядя на океан.
– Не очень, – неожиданно ответил Шпе и повторил с облегчением: – Не очень.
– Я тоже.
Это признание вылетело у фюрера со вздохом, каким, вероятно, бывает последний вздох, когда уже совсем нечем жить.
Шпе показалось, что он присутствует при важнейшем историческом событии, из которого не надо делать выводы, оно произошло незаметно и было предназначено не всем народам, а только одному Шпе, ну, может быть, еще немного и океану.
– Я тоже, – повторил фюрер, – но я всегда хотел сделать это.
Он кивнул в сторону острова.
– Как вы думаете, Оно сильнее? Как вы думаете, Оно обладает силой?
Шпе задумался. Раньше он никогда не размышлял о силе евреев.
– Вообще-то евреи живучи, – наконец сказал он.
– Евреи вечны, – поправил фюрер. – Я это понял в детстве, когда увидел избитого еврея. Он сидел на земле у стены сарая, и раны прямо на моих глазах затягивались у него на лице. Я подошел близко, чтобы рассмотреть, я видел. Потом, когда его лицо стало на тех местах, где раны, блестящим и гладким, я убежал. Но я запомнил.
Я понял, что возможно возмездие. Оно в том, что раны затягиваются сами. А сколько я видел в окопах солдат, которым нельзя было помочь!
Я хотел крикнуть: позовите еврея, еврея! Но мне казалось, что меня засмеют. Сумасшедший ефрейтор! Безусловно, они о чем-то договорились с Богом. А вдруг они сами – Бог?
Фюрер оглянулся. Вероятно, ему показалось, что рядом стоит еврей, он же Бог.
– У меня не было какой-то отдельной симпатии к евреям. Признаюсь, больше мне нравились погромщики. Я вообще не сентиментален, вы знаете. Но этого я запомнил. Раны сами затягивались на его лице.
Сначала лицо стало багровым, потом естественный цвет вернулся к нему. Борода помолодела, – прибавил фюрер как-то жалобно. – Вы заметили, Шпе, что волосы имеют свойство молодости, когда все складывается к лучшему? Волосы – барометр самочувствия. А я все лысею и лысею…
Он засмеялся.
– Представляете, Шпе, мгновенно, усилием воли. Вот только чьей?
Своей или Божьей? Я долго думал об этом позже. Я и сейчас думаю. Они справятся, в то время как справимся ли мы, – проблематично.
– Может быть, они и не люди вовсе? – спросил Шпе.
– Люди. Прежде всего, люди. Читайте Тору, вы увидите, как они базарно ругаются с Богом, торгуются. Они очень люди, слишком. Но вот, насколько надо быть людьми, чтобы раны сами по себе затягивались, я не знаю.
Париж тоже был. Но это раньше. Претендовал, но сравнения не выдержал. С Лондоном.
Что-то сиреневое поднялось во мне и не уходило, пока я не уперся в решетку Люксембургского сада. А что – сад, что – сад? Чем он лучше городского в Одессе? Ничем.
Просто Париж. Просто Люксембургский сад, и я, как дурак, стою на одной из его аллей и смотрю, как целуются студенты на скамейке взасос, и не знаю, куда мне деться.
Работа шла по ночам. По ночам раздавались это безумное «жу-жу-жу» и чужая приглушенная речь. Немцы пытались не разбудить Прагу. Но она уже давно проснулась, люди лежали в постелях и прислушивались.
Запретить они не могли, вроде дома и не дома вовсе. Может быть, ради этого «жу-жу-жу» и вошли в Прагу немцы и вся тайна этой бескровной войны именно в непонятной деятельности по ночам?
Ставни открывать по ночам не рекомендовалось, но любопытство превозмогало, и так по одному, по одному они выбегали во двор и, как чужие, пробирались через подворотню, чтобы выглянуть и подглядеть.
Немцы, как сахарную голову, облепили синагогу, они расчертила ее от вершины до основания, каждый сегмент отмаркировали и начали пилить по размеченному. Они не крушили ее, а пытались аккуратно разобрать и не перепутать, будто хотели еще раз собрать, но уже в другом месте.
– Зачем им это нужно? Стоило огород городить! Что они ищут там внутри? Может быть, мы вот так рядом с евреями живем, а ничего про них не знаем, или фюрер на самом деле рехнулся из-за евреев?
Грузовики стояли вдоль всей Парижской улицы притихшие. В кузовах были сложены обитые войлоком изнутри деревянные ящики. Это чтобы не изуродовать камни.
Гимм мог быть доволен. Его люди действительно пригодились, но не на фронте, а на работах по демонтажу синагог.
– Побаловать наших евреев, – говорил фюрер. – Там на острове хоть что-то должно напоминать им о Европе. А я помню эти славные синагоги в Праге. Да и время для евреев было славное. Пусть полакомятся.
Прага обойдется. В ней еще достаточно синагог.
То, что для этого пришлось лишить чехов независимости, не обсуждалось.^20
Было что-то такое стыдное в демонтаже синагог.
– Будто во сне с меня рубашку сорвали, – говорила Марта Янечекова.
Старо-новая синагога, уходящая глубоко в землю, чтобы потолки казались выше, а снаружи никто не заподозрил в желании возвыситься над другими домами.
Старо-новая синагога с барочной крышей, рядом с ратушей, на которой единственные в мире часы шли справа налево.
Можно перевезти камни, но как перевезти воздух между стенами, это пространство жизни, когда-то заполненное людьми?
А где сами эти люди? Почему сейчас ночью чехи нервничают, прислушиваются, а евреев нет у синагог? Где придурковатыйСемка, сторож, где раввин, жена раввина, цадики, меламеды, где самые верные прихожане?
Не узнать они не могли, почему не стоят у синагоги, отталкивая солдат и отчаянно крича? Где евреи?
– Все в порядке, – сказал пан Гонзелка. – Евреи продали синагогу.
– Что же будет? – спрашивала напуганная маленькая пани Гонзелкова.^21
– Построят другую.
– Так весь город могут вывезти, – шептались пражане по ночам.
– Кому мы нужны? Это только евреи.
Нет-нет да и приходила в голову мысль, чем будут заполняться эти пустые места? Ведь Прагу не строили, ее отливали, выковывали, ошибки быть не могло, всё нужно, даже евреи.
Когда в саду выкорчевывают одно старое дерево, давшее мощные корни, надо помнить, что оно уже давно там под землей переплелось с корнями других деревьев и не затронуть не может. Дерево уходит, и его провожает весь лес.
А может быть, всё это только сказки, а раны затягиваются быстро?
Вот смотрите, умер человек, и уже кто-то другой на его месте. Даже из памяти вытесняет, потому что и память смертна. В Европе скоро не останется евреев, зачем тогда синагоги?
Все обретало смысл.
– Ух, возня, – жаловался группенфюрер СС Дитрих.^22 – Главное, нас просили не тревожить местное население, разобрать аккуратно. А как тут не шуметь? Это же камень, он тяжелый. А уж кладка у евреев так кладка. Чувствуется, что камень немец клал, евреи только платили. И хорошо, чувствуется, платили.
Он был прав, немцы, конечно, умели всё, но вот рушить синагоги они не умели.
Впрочем, как и строить, – кто бы им дал? Они умели поставить дом, прочный, по старинным правилам, мост воздвигнуть за ночь, найти воду, вырыть колодец, они много чего умели, но вот разбирать древнюю синагогу не умели – совсем новое дело.
И сейчас, облепив ее, как упыри, они соображали. Собственно, сообразили еще раньше, до них, в Берлине. Вся технология была разработана до мелочей, инженеры самые лучшие, но вот на месте оказалось, что синагога не готова к переменам. Она намеревалась так стоять еще несколько веков, она упрямилась и своевольничала.
И то, что с ней обходились бережно, как с невестой, или нет – внезапно разболевшейся, всеми уважаемой старухой, ее совсем не радовало. Она не просила ни разбирать ее, ни собирать, ни маркировать, ни складывать в ящики. И то, что это делают отборные части СС, а прорабом выступает сам Гимм, ее уж совсем не устраивало.
Она и знать не хотела этого маленького человечка в генеральской форме, находящегося на вершине блаженства.
Стены светились изнутри, будто маслом смазанные, матово светились.
Кажется, прикоснешься, и все на тебе останется, а смотришь – ни пылинки. Гладкие важные стены.
Прагу резали по живому без наркоза – ее не спросили. Чего спрашивать? Сколько в мире разрушенных гробниц, скульптур, храмов.
Одни руины. Это только евреи не могут свой храм забыть. Весь же мир давно сменил одежду и на прошлое не претендует. Какой Рим стоял, какой Рим! А теперь останки одни, да и те больше для устрашения – вот, смотрите, какая у нас была история! Была, да сплыла!
А у евреев она всегда с ними, вот что удивительно. Они все на своих плечах тянут. И храм выстраивали дважды и дважды теряли. Если надо, выстроят и в сотый раз.
Что-то такое они пообещали Богу и не обманут. Кого угодно могут обмануть, только не его. Они с Богом в сговоре. Если такое возможно.
Только обидно для Праги – в одночасье лишиться своих синагог. Если честно, раньше казалось, что они рухлядь в золотом городе, выбрасывать надо, а сейчас стало понятно, что без этой рухляди дом не дом. Что-то такое милое, ветхозаветное, и запах особый, ванильный. Как-то без нее неуютно.
Что там бормочут евреи в своих синагогах, неизвестно. Но ничего плохого для Праги они не набормотали.
Надо быть людьми. Надо быть людьми – иначе все рухнет. А это значит, что потерпеть других надо, научиться терпеть.
И противных, и с длинными пейсами, и суетливых, и с чесночным запахом изо рта.
Мы-то сами разве знаем, какое впечатление производим на других?
Вот, кажется, и чех, стопроцентный, коренной, – а вот идет багровый от пива и скверно отрыгивается. Так что ж, убить его за то, что он пиво любит, что кнедлики ест и что пузо у него размером с синагогу?
Ну он так любит, ну привык так жить. При чем тут ваши выдумки, научитесь терпеть других.
Немцы – молодцы. Если им сказано, ни одного камня не уронят, лишнего шума не произведут, унесут незаметно, как воры. Немцы молодцы, не спросят – зачем, приказ есть приказ. В книгах потом расскажут, что как было.
А пока идет работа на углу Парижской улицы. Выкорчевывают синагогу, а фотографы вокруг только и прыгают, только и щелкают.
Не чешские, чехам запрещено, газетам необязательно об этом знать.
Так щелкают, для отчетности, и чтоб воздвигать их потом проще было.
«Не легче ли выстроить новые, – думает Гимм. – На этом проклятом острове? Из бамбука? Или пальмовых листьев? А может быть, выдолбить в скалах наподобие бомбоубежищ? Надежнее будет. Многофункциональное сооружение. Кто сейчас ходит в синагоги? Одни старики. Они же когда-нибудь помрут!»
Не может понять рейхсфюрер, что старики не помрут никогда. А если помрут, то только вместе со всеми, потому что мир так устроен, не бывает он без стариков ни одного дня. И отвращение они вызывают, и скуку, а нужны для чего-то. Стоят они между нами и смертью, как столбы, мы ими до конца света защищены.
А то, что они ропщут, то, что сами они – конец света, это неважно, пусть болтают, пусть грызут, только бы не умирали.
Куда немцы тащат наши синагоги, на кой черт они им дались, кто из
Праги на край света поедет молиться? Ведь не доедут же!
А может быть, именно доедут, потому что пригрелись, и штаны пообтерлись о скамьи, и скамьи пообтерлись, и камень поднатерпелся, желтым стал, как масло, и послушным.
А старенькая подушечка у раввина? Ее что, тоже отдать? А свитки
Торы? Они ведь потянутся за своими камнями.
Конечно, города жалко. А что – город, еврей сам себе город, да еще какой. Еврей сам себе – Прага, и эту Прагу, если надо, сохранит в себе даже еще лучше. Еврей, прежде всего, берет город изнутри. Он те самые места трогает, которые силу хранят, он главные места знает.
Если болит где-то, он знает, как лечить, с чего начинать.
Он не умеет быть беззаботным, жалко еврея, он не умеет быть счастливым.
Не всем же байдыки бить!
Весело на земле, невесело на небе, а если честно: и там, и там невесело.
Так зачем же все это, зачем? А черт его знает, зачем! Может, природа тоже недовольна, разве мы знаем, а живет! Так принято, будем считаться.
Вот только синагоги выкорчевывать – это уже слишком. Легче разрушить, такое бывало, но перевозить-то зачем?
Ведь непредупрежденное сердце не выдержит, выйдя на угол Парижской улицы, увидит дыру и разорвется.
Здесь же столько переговорено, такие друзья были!
Где ты, Наум, где Израиль, где Моше, где ты, дружок мой Исаак, тебя тоже, что ли, перевезли?
А кладбище? Что оно будет делать без нас? Или кладбище туда же? Ай-я-яй!
Начальству, конечно, больше известно, лучше знать, кого куда, но кости можно было бы и спросить, где им легче.
Аккуратно работают немцы на углу Парижской улицы, исправно.
От Лондона я отказался сразу. Не подходит он для житья. Он и не предлагался. Просто перебросил с улицы на улицу, обдал дождем, повредничал и ушел. Но сколько там было солнца, и каким оно было, честное слово!
Сначала фюрер назначил парад победы в Париже. И Хорст и Эрик любили его, как дети. Затем фюрер отменил парад, и они его разлюбили. Затем объявил снова, но в это уже не очень верилось.
А им так хотелось еще раз пройти по Елисейским полям торжественным маршем назло этим парижским хлыщам, и пусть девчонки поймут – кому они отказали. Вернее, пытались отказать, потому что после возвращения в Париж Хорсту и Эрику везло гораздо больше.
Правда, щенков увезли куда-то, а они уже твердо решили их купить.
Правда, лучшие парижанки куда-то подевались с бульваров или ходили ненакрашеные, с обернутыми шарфами мордами. Но все-таки это был
Париж, обязанный немцам свободой от самих себя.
– Но почему? – спрашивал Хорста Эрик. – Почему?
– А вдруг англичане прилетят бомбить, – объяснил Хорст, – представляешь, какой из парада конфуз может получиться?
Ох, уж эти англичане! Казалось бы, чего лучше последовать примеру союзников и тоже капитулировать, так нет же, лезут на рожон, задираются.
– Так будет все-таки парад или нет? – спрашивал Эрик у капрала.
Но вместо ответа их берут и отправляют в маленький город Кале, что на побережье, а вместе с ними почти всех, кто первыми входил в Париж.
Тем, кто побывал в Париже, в Кале нечего делать. Если только прислушиваться к звукам с другой стороны Ламанша, где английский берег.
Но Англия далеко, а плохая погода делает ее еще более далекой.
Торчат из воды остатки французских кораблей, разбомбленных англичанами, чтобы не достались немцам, и раздражают. Кому охота все это видеть? Если уж легкая молниеносная война, так пусть без потерь.
Сначала парад отменили, теперь эти мачты, торчащие из воды рассматриваем. Корабли не успели даже с якоря сняться, как их разбомбили и улетели назад в туманный Альбион.
Кому верить? И не договорились ли французы с англичанами, чтобы именно так получилось?
Ох, уж этот прославленный городок Кале! Если весь гарнизон, согнанный сюда для чего-то фюрером, задержится у берегов Ламанша, то от таких маленьких городов следа не останется.
Хорст и Эрик попытались как-то пойти прогуляться, вытянуть красавиц из домов, но здесь пришел приказ строить плоты самим, и зачем столько плотов? Вся гавань забита баржами, неужели придется всем скопом грузиться – и через Ламанш?
«Пропали», – думают Хорст и Эрик. Такую махину через Ламанш под огонь противника. Кому это в голову могло прийти.
Ясно кому. Лучше бы провести парад Победы в Париже, а потом можно и утонуть в проливе.
Но никому этих мыслей не высказывали. Продолжали вместе с остальными строить плоты и помалкивать.
Скучно в Кале. Единственное развлечение – самолеты. Они сталкивались над Ламаншем. То вражеский самолет загорался, то свой. Иногда недобитый англичанин уходил как-то боком в сторону своего берега, и эхо взрыва доносилось уже оттуда, из Англии.
Немецких самолетов летело через Ла-Манш много, на них была главная надежда. Артиллерия тоже не переставая обстреливала побережье, но пристреляться не могла. Края меловых скал на той стороне обваливались, рельеф менялся.
Английские же пушки молчали, одни зенитки били в небо. Это была первая в жизни Хорста и Эрика настоящая война. Они следили за ней пораженные, странно было поверить, что это происходит на самом деле.
Ни в инструкциях, ни в учебных играх, а прямо здесь, пока еще не с тобой, а над тобой, но так буквально, так прицельно, что будто бы с тобой.
Армия торчала в Кале вот уже три недели. А никакой ясности не было, будто командование пребывало в неуверенности. А нет ничего в мире, что так раздражало бы солдата, как не умеющий принять решение командир.
Ведь солдат ждет, он готовится. Он что-то меняет в себе перед боем, он так перетряхивает собственный организм, что потом, если выживет, долго ищет собственное сердце – где оно, куда он его переложил?
Сколько могут упрямиться эти англичане, на что они надеются? Сами объявили войну, сами пусть и выпутываются. Тут главное – не запутаться бы в собственных сомнениях. И командование, понимая это, меняло части, отправляло в тыл одних, заменяло другими.
Эрик и Хорст попали в так называемую дивизию первой волны, она оставалась в ожидании.
Появились легкие танки-амфибии, их привезли по железной дороге, и они прямо с платформы по скату побежали к берегу взглянуть на воду, которую им предстояло преодолеть. Не всю, конечно, они должны были на баржах приблизиться к тому берегу как можно ближе, а там уже наподобие водоплавающих птиц нырнуть в воду и вынырнуть уже у самого берега, чтобы прикрыть пехоту, добирающуюся за ними на плотах.
Хорошенькое дело, все море у побережья в минах. Каждый день проносят мимо саперов с разорванным сознанием, вывороченным нутром. Бессильно свисает рука с носилок, или торчит из-под шинели то, что называлось рукой. Им теперь вода не страшна, они бы многое могли о ней рассказать. Но ни Эрику, ни Хорсту… В другом месте будут рассказывать.
Воды Хорст и Эрик боялись. Она стояла у самых глаз. Это была темная чужая вода. Как бы вспученная кем-то невидимым, вздутая. Это была вода войны. А тогда при чем тут пехота? Тут нужен флот, а Хорст, если честно признаться, и плавать толком не умеет.
– Ты доложи командиру, что не умеешь, – советовал Эрик.
– А как начнут учить, – отвечал Хорст, – в осенней воде?
Он говорил правду. Уже были те, кого учили. Они бежали с берега в воду, задыхаясь, потом барахтались, как девчонки, потом возвращались под свист и улюлюканье с одной только мыслью – где полотенце? Скорей полотенце! Но полотенце уже припрятали однополчане, и приходилось метаться между ними, вымаливая, сквернословя, плача.
Нет, Хорст скорее утонет, чем признает свое неумение. Затем снова пришло известие, что парад все-таки состоится, их снова стали собирать с обратный путь, но в конце концов отменили возвращение, и они остались под брюхом своих эскадрилий, летевших бомбить Лондон плотными стайками, а затем обратно, стайками, изрядно поредевшими.
И главное, никто не пытался прикрыть их дислокацию на французском берегу. Не нужно даже неприятельских агентов, чтобы посчитать, сколько здесь дивизий, сколько танков. Никто не прикрывал их, да, собственно, и прикрывать было нечего, никто не нападал. Утомительная возня, топтание на месте.