Текст книги "Лжесвидетель"
Автор книги: Михаил Левитин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
И тут он увидел того самого человека из сна, подошедшего к нему близко-близко.
– К вам это не относится, – сказал Рибб ентроп так, чтобы адъютанты не слышали. – Ну и что, что у вас длинный нос? С кем не бывает.
Но человек смотрел так проникновенно, и Рибб ентропу снова показалось, что они о чем-то договорились в детстве.
– Пожалуйста, – сказал подошедший священник, – позвольте, ваше превосходительство, я провожу вас в кабинет Падроне.^14
– А Папа? – быстро спросил Рибб ентроп . – Я приехал к его святейшеству.
– Вам всё объяснят.
И объяснили.
– Это невозможно, – сказал Падроне. – Канцлер великой Германии, вероятно, шутит.
– Какие тут шутки, – угрюмо ответил Рибб ентроп .
– Папа не вправе обсуждать вопросы, касающиеся существования целой нации, он отказывается быть посредником в вашей затее. Сама же затея кажется Папе глубоко негуманной.
– Это почему же? – спросил Рибб ентроп . – Вам что, не жалко евреев?
– Именно потому, что мы испытываем к этому народу огромное сострадание.
– А мы, по-вашему, не испытываем? – не выдержал Рибб ентроп . -
Сколько может фюрер заниматься этим проклятым вопросом? Мы предлагали массу различных идей.
– Но речь идет о депортации целого народа!
– Ну и что? Они же собирались в Палестину.
– Но это же Святая земля.
– Хорошо, обеспечьте им Палестину, и мы умываем руки.
– К сожалению, это тоже невозможно, – с грустью сказал Падроне.
– Вот, – удовлетворенно сказал Рибб ентроп , – а мы обеспечиваем целый остров.
– Аудиенция окончена, – сказал Падроне, вставая. – Папа не собирается ни с кем обсуждать этот вопрос.
– Черт побери, – сказал неожиданно Рибб ентроп . – Что же такого плохого вам сделали эти евреи?
У него даже слезы навернулись на глаза, так ему стало жалко своего вагонного попутчика с длинным носом.
– Послушайте, – сказал он, – а может быть, еще попытаемся, а? Я объясню.
– Папа не может вас принять.
– Да за что же вы их так не любите? – спросил Рибб ентроп , теряя терпение.
– Кого? – удивился Падроне.
– Ну этих… евреев.
– Вы прекрасно знаете, что Папа печется обо всех детях Божьих.
– Не любите, не любите, – продолжал Рибб ентроп , – а между тем они такие же люди, ничем не хуже нас с вами.
– Кто с этим спорит?
– А остров пожалели! Маленький островок в Индийском океане.
– Папа не распоряжается чужими территориями.
– Папа! Папа! У вас свой Папа, у нас – свой. Это так легко – сделать людей счастливыми.
– Что с вами, господин Рибб ентроп ? Вы излагаете новую позицию фюрера? Это ультиматум?
– Какая там позиция, просто людей жалко.
В этот момент он очень жалел евреев, вероятно, представляя, какую задаст ему взбучку фюрер, когда он вернется.
А еще раньше был Бангкок, не первый в моей жизни, жаркий, ночной, жадный до наслаждений.
Брат предлагал сестру, сидя на мусорном ящике. Дороги пересекались мостами. Ты не видел, куда шел.
Машины преследовали друг друга. Им было все равно. Я шел.
Если я уже приехал сюда, надо было идти.
В полной тьме мне предложили каких-то червей, жаренных тут же на сковороде. Я съел. Это был мой первый грех.
Я ел, не расспрашивая, что я ел. На меня смотрели, улыбаясь. Это я чувствовал. Мне предлагали еще и еще. Я отказывался. Они не настаивали. Тоже хотели спать.
Я не насытился, но перестал бояться. Почему-то я перестал бояться океана, которого не видел еще.
Гимм^15 начинал свой день рано. Сегодня же он превзошел самого себя. Понял, что что-то неправильно, на часы не взглянул, сказал только:
– С этого дня начинается новое летоисчисление.
А что, собственно, оставалось ему делать? Врагов у рейха не было, СС следовало упразднить. Как иначе он мог объяснить себе эту историю с
Мадагаскаром?
Мир изменился в одну минуту. Оставалось обустраиваться в новом мире.
– Изучайте географию, – говорил фюрер. – Лучше по старым учебникам.
Они надежнее.
Что он имел в виду? Гимм отказывался жить, не понимая фюрера.
До вступления в партию он преподавал именно географию. Учителей в сельской школе было мало, каждый, как мог, осваивал новый предмет.
На географию был отведен час в неделю. Немыслимый час. Гимм терпеть не мог расширяющегося в сознании пространства. Он с удовольствием подменил бы новые карты древними, когда открытие других земель еще только предполагалось. То, что мир существовал вне Германии, он догадывался, но представлять его реально не хотел. Так, какой-то мир. Всё, что лежало за пределами суши, вообще не представляло интереса, так, вода. И этот еврей Колумб с его выдумками… Америка вполне могла остаться неоткрытой. Меньше хлопот.
Людям достаточно собственного дома. Но есть такие, что в жажде прославиться, удивить любимую девушку готовы пожертвовать не только собой, но и семьей своей, тем, ради чего и создавался великий Рейх, согревая в своей утробе самое главное достояние немца – мечту о доме, собственном доме, с печью, мансардой, собакой, с детскими игрушками, скрытыми за стеклами окон, но между тем поблескивающими тайной и принадлежностью к Богу, непременными банками с вареньем, там же рядом, на подоконнике, и, конечно же, кухней, в которой рассаживается вся семья, помолясь, опустив глаза в кремовую расчерченную квадратами клеенку, не упуская тем не менее возможности видеть перед собой казанок с солянкой, которую предстояло в следующую же после молитвы секунду начать есть.
А передняя, этот узкий простенок между лестницей, ведущей наверх, и стеной? Достаточно двух-трех пальто, чтобы начинало казаться, что в доме полно гостей. И всё опрятно, всё опрятно.
А поленья во дворе, которые предстояло допилить, когда отец вздремнет немного после обеда, допилить и сложить в поленницу. А пока они лежат разбросанные на снегу, придавая двору видимость какого-то страшного беспорядка, чего-то уж совсем человеческого, что можно потерпеть, даже неплохо потерпеть, но очень недолгое время.
Дом внизу, в лощине под склоном, на котором росли такие огромные деревья, что казалось, рухнут – и прощай благополучие. Но они служили только защитой от ветра.
Вот и вся его география.
Он был уверен, что дело расширения пространств опасно, их надо было сужать и передавать в его ведомство, чтобы вообще довести до точки.
Если он о человеке не слышал даже, то решал, что того не было, и прекрасно обходился.
Гимм ловко орудовал только в пространстве собственного сознания.
Этим он отличался от фюрера. Фюрер был всеохватен, встречая Гимма на каких-то пересечениях судеб, он смотрел недоуменно – ты-то откуда здесь взялся?
А между тем Гимм был руководителем внутренних войск, и от него во многом зависело благополучие фюрера.
В юности люди относились к Гимму хорошо. Каждому хотелось для него что-то сделать. Он был бледный прилежный мальчик, слово «спасибо» не сходил у него с языка. Он благодарил за все и, вероятно, тонкий человек почувствовал бы в этом некое изысканное издевательство, но таких чутких людей в окружении Гимма не было.
Теперь же, когда новое положение сделало его недосягаемым для добра, он не знал, как к себе вернуться.
Будущее отлетало, не успев расцвести. О, какие птицы пели сейчас в душе освобожденного от забот Гимма! И отец звал тонким голосом из глубины двора, этой уютной преисподней его детства, – Гимм! И он, раздирая пальтишко, летел вниз со склона навстречу огонечкам во дворе и падал в сугроб, как в отцовскую ладонь, – обморочно. Он был рожден не для СС, для недомогания.
Он никогда не смотрел в ту сторону, где что-то происходило. В конце концов происходило не с ним же. Он просто боялся узнать о событии, придававшем еще больше работы его несчастному воображению.
Оно было построено на несбыточном.
Всё, происходящее здесь, на Земле, было таким унылым. Забавное коварство, когда все внимательны к тебе, готовя твою гибель.
Как такое двоедушие существует в человеке? Может быть, человек оставляет себе зазор для маневра? И не столько хочет тебя уничтожить, сколько отойти вовремя? И в этом резком броске от зла к добру и есть главная радость существования?
Но, когда людей много, они рано или поздно почему-то выступают в поддержку зла.
Чудес вне тебя не бывает, только в твоем доме с тобой. Всё остальное кажется представлением, видимостью. Собственно мира нет, с ним можно делать всё что угодно. Фюрер снова сбил немцев в семью. Все согревали телами друг друга. Гимм не мог жить без фюрера.
Возникало чувство неловкости, будто он носит чужой мундир, чужие ордена. Он сам себе казался некрофилом.
А между тем кроткий по натуре, он разогревал в себе страсти, не сердцем, скорее пучком нехитрых знаний, что составляли его интеллект и верность которым поддерживала воля фюрера. И вдруг – этот Мадагаскар.
«Что же мне делать, что делать?» – Гимм обдумывал свое будущее.
Что делать с людьми? Я ухожу. У меня очень болит голова.
СС следовало разделить, распилить. Он так и подумал – распилить.
Жалко.
Ему нравилось его воинство, оно возникло вдохновенно, в охотку.
Принцип был верен, а когда принцип верен, люди сами летят, как мухи на мед.
Где-то между безумием и сказкой располагалось СС – страна фантазеров и мечтателей.
«Дети», – думал он о своем воинстве.
– Вы свободны, – сказал он им. – Фюрер передумал. Мы не нужны. С сегодняшнего дня начинается новое летоисчисление.
Они продолжали как-то странно топтаться на месте.
Особенно он запомнил лицо того, маленького, в конце колонны.
– Уходите, уходите, – закричал Гимм.
Но они стояли.
От края до края раскинулась Германия. Из-за плеча судьбы смотрело на них сейчас его узкое лицо.
– Вот что, – сказал он им. – Следует признать, что в некоторых вопросах мы здорово поднаторели. Но нам это не пригодится. Так решил фюрер.
И он развел руками, невольно признавая, что сам не приемлет такое решение.
Струйки дождя путались со слезами на лицах воинов. Но это только казалось Гимму. Его солдаты забыли, что такое плакать. Он отучил их.
Они поверили и с интересом стали причинять боль тем, кто умел.
Сами же боялись заплакать даже во сне и потому спали недолго.
– Идите, – сказал Гимм. – Может быть, я позову вас, когда понадобитесь. Не знаю, доживу ли до этого часа. Вы услышите зов.
Он почувствовал, как руки вспотели. Это идея выходила из него через поры. Он мог ощутить только ломоту в костях и неприятную дрожь – в мире не было женщины, которая согласилась бы обнять его сейчас, даже собственная мать. Таким он был мокрым и осклизлым. Но мать умерла.
Еще один огонечек погас.
– Отпорите руны, – сказал он войнам, – и сохраните. Их понесут за вами, когда вы умрете.
Они молчали.
Надеяться было не на кого. Фюрер далеко, этот же, стоявший перед ними, уже все решил. Прощай, СС!
Только теперь они догадались, что всегда подозревали его в малодушии. Ими руководил слабый человек. Ими, могучими, руководил тщедушный.
И они возроптали. Но только внутри, только внутренним клекотом, ни одной жилкой не выдав себя. Ну и закрутил же он им мозги!
А каково это – жить с закрученными мозгами?
Им хотелось его убить, но приказа не было.
Они с недоумением смотрели на источник приказа – почему он молчит?
– Рейхсфюрер, вы же обещали нам вечную жизнь, – крикнул солдат с края шеренги.
Гимм только махнул рукой.
И тогда они стали возникать. Это было ужасно. Перестали притворяться, состарились сразу и стали тем, чем были всегда, – пильщиками поленьев.
Сироты мира, они смотрели на него угрюмо. Он оставлял их сникому не нужными знаниями, умениями, которые никогда не понадобятся. В тот момент они и не задумывались, как им повезло.
А в Польше я был очень пьян, очень. Я шел по площади, где торговали люди. Они торговали всем. И мной тоже. Как оказалось.
Четверо шли за мной. С четырех углов площади они сходились, чтобы сблизиться за моей спиной и направить меня.
Я знал – отсюда не возвращаются. Мне показалось, я умираю.
– Пожалуйста, – сказал я.
– Не стоит, – сказал я.
Они глупо улыбались.
Я обманул их, только когда взлетел и растаял на солнце.
Когда Хорст и Эрик^16 собирались на прогулку, за девушек становилось страшно. Они были настоящие охотники, ясно, что без добычи не вернутся. Но это дома, в Германии. А здесь, в Париже?
И потом ответственность. Нельзя понять, что капрал запретил, что разрешил. А время идет.
Они шли и гоготали над собой. Вот положение! В кои веки в Париже, и на тебе! Туда нельзя, сюда нельзя.
Да и Париж оказался не тем, чем слыл, девушки улыбались, но как-то скованно, будто им неловко было за Хорста и Эрика, слишком уж громко те балагурили, предлагая себя. А до чего неуклюже!
Втайне стыдясь немного, они жаждали разгула, безобразия, всего, о чем слышали дома.
И такого, наверное, здесь было достаточно, но как-то сложно преподнесено, слишком красиво, что ли.
– Глупая штука Париж, – сказал Хорст.
– Почему? – удивился Эрик.
– А черт его знает. Чего только нет, а зачем?
В чем-то Хорст, несомненно, был прав, Париж предлагал только ненужное, но, чем больше они шлялись без дела, тем желаннее он становился.
Вроде всё как в Берлине, но иначе.
Ветер, что ли, дул с какой-то неизвестной стороны?
Ребята разволновались. Им показалось, что стеснение в груди, разброд мыслей предлагают что-то новое, к чему они были пока еще не готовы.
– Всего-навсего французы, – напомнил Хорст.
– Да-да, – согласился Эрик.
Здесь нужно было разговаривать, а они не умели, шутить, а они не умели, сидеть за столиками на улицах и обсуждать прохожих или пристроиться с девушкой друг против друга, лоб в лоб, в кромешной тьме любви, а они не умели. Да и девушек у них не было.
Они умели договариваться, а это было ни к чему. Даже проститутке достаточно взгляда, а они не умели.
Им даже взгрустнулось настолько, что говорить расхотелось.
«Может быть, это только с нами, – думали они, – а другим повезло больше».
Они вспомнили, что встречали в толпе своих ребят из части, и те оживленно жестикулировали, но никто не остановился, каждый спешил в свою сторону – солдат вывезли в Париж.
Они заглядывают в окна кафе, два желтоволосых паренька, и все отворачиваются. Даже проститутки неприязненно покусывают губки, парни смотрят враждебно. Война! Она еще не началась, но уже идет, идет вечно.
– Пойдем отсюда, – говорит Эрик Хорсту. – Что мы им такого сделали?
На Монмартре, куда они поднялись угрюмо и съели, сидя на ступенях, мороженое, они увидели, как нежна с негром его французская подружка, прошла мимо, колени на уровне их лиц, смеялась без принуждения.
Нет, были, конечно, француженки, прямо смотрящие в лицо, даже подмигивающие. Но, в основном, женщины, стоящие у ворот, на боковых улицах, годящиеся им в матери. Они стояли прямо в халатах рядом с собственным подъездом, так удобнее. Чем это отличается от немецких бардаков, где девушка лежит перед тобой, как струна, а потом изгибается, как змея?
Куда идти, с кем знаться?
Самыми мирными и милыми оказались щеночки в зоомагазине, два симпатичных уродца. Они сидели в ящике на опилках, за тонкой металлической сеткой, и смотрели на них. Щеночкам было не больше месяца. Какими они видели Хорста и Эрика? Перевернутыми? Какими-то особыми, не похожими на других? Во всяком случае, мирно сидели, не раздражались, разглядывали.
– Бульдожки? – спросил Хорст у продавщицы. – Французские бульдожки?
– Что ты спрашиваешь? – сказал Эрик. – Они. По ушам видно.
– Еще рано что-либо видеть, – сказала продавщица. – Они совсем маленькие. Но это, действительно, французские бульдоги.
– И они продаются?
– Конечно же.
Хорст и Эрик застенчиво поежились. Денег было немного, но, раз им все равно не повезло, соблазнительно привезти с собой из Парижа пару французских бульдогов.
– Вначале никто не поймет, что бульдоги, а когда начнут расти – вот смеху-то будет.
– Главное, что в Париже купили.
– А они породистые?
– У нас сертификат, – обиделась продавщица.
– Ну мы походим, подумаем. Вы их пока попридержите.
– Я не уверена, – засомневалась продавщица, но Хорст перебил ее:
– Попридержите, попридержите, все-таки память. Когда мы еще сюда вернемся.
– Ну ладно, – все еще важничая, согласилась она.
– Симпатичная, – сказал Хорст на улице.
– А эта? А эта? – не выдержал Эрик. – Ты видел, видел?
Времени до возвращения в отель оставалось совсем мало.
– Подумаешь, – сказал Хорст.
– Ну их, – согласился Эрик.
Но все-таки эта прогулка здорово их пришибла, развязность куда-то подевалась, молниеносного впечатления произвести не удалось, вот будь на них военная форма!
Вспомнив о форме, они в первую минуту приосанились, потом взгрустнули – кому она нужна здесь?
– Денег не хватит, – сказал Хорст, вспомнив о щенках.
– Впритык, – сказал Эрик.
На набережной они для вида остановились у прилавка с разложенными старыми журналами. На обложке одного из них, семилетней давности, портрет фюрера, в том году ставшего рейхсканцлером. Смешно было видеть фюрера на набережной Сены.
– Немцы? – спросил книготорговец. – Купите, ребята. Раритет.
Сердце сжималось, как хотелось купить фюрера, но бульдожек – больше.
Они показали продавцу большой палец, держа в руках журнал, а потом положили на место, глупо улыбаясь. Ужасно захотелось домой.
Вот тут-то они и познакомились с предназначенными им подружками, одной – маленькой и немного приплюснутой, другой, как сказал Хорст, слишком умной.
– Вы не против с нами посидеть? – намекая на кафе, спросил Хорст.
– Пива выпить, – тоскливо сказал Эрик, мысленно прощаясь с покупкой бульдога.
Девушки нехотя согласились. Уговаривать долго не пришлось. В Париже слов не надо. Здесь либо понимают друг друга, либо проходят мимо.
Эти, невзрачненькие, их поняли, и настолько поняли, что, когда стало понятно, что говорить не о чем, привели в квартиру, где не было никакой мебели, кроме козьей шкуры, расстеленной на голом полу, и когда они легли на жесткую вонючую шкуру, предоставив своим подругам лучшие места, то есть самих себя, то из-за спин сидящих на них верхом в голое, незанавешенное окно, казалосьХорсту и Эрику, за ними кто-то подглядывает.
Все было как-то неудобно и совсем невесело. Эрик настаивал поменяться, приплюснутая оказалась совсем бесстрастной, разумная же, наоборот, все тянула и тянула к себе Хорста и пришла в ярость, когда почувствовала, что грудь ее держит совсем не он, а другой. Пришлось
Эрику извиниться и снова уткнуться в приплюснутую.
Рассчитавшись с девушками, они пошли искать свою гостиницу, и Хорст всю дорогу издевался над Эриком, которому не повезло.
– Она какая-то тухлятина, – говорил Эрик, сердясь.
Теперь уже не было ясно, стоит или не стоит покупать щенков, что-то похожее на покупку у них только что произошло и не слишком порадовало.
– А вдруг в Германии из них бы выросли огромные овчарки? – предположил Хорст.
– Почему? – опешил Эрик.
– Климат другой!
И они стали хохотать, грубо, как взрослые, по-солдатски, настроение вернулось к ним, они возвращались как победители, пока не увидели у входа в гостиницу рассерженного сержанта.
– Где вас черт носит? – крикнул он, не дожидаясь, пока подойдут. -
Наши все на вокзале. Мы возвращаемся.
– А что случилось?
– Черт его знает! Но что-то серьезное. Каникулы кончились.
А случилось вот что. Фюреру отказали в Мадагаскаре. И он велел
Кейту^17 в течение нескольких дней, а лучше часов, разобраться с французами.
– Это невозможно, – сказал Кейт. – Нет никаких оснований.
– Мадагаскар, – сказал фюрер раздраженно. – Никому не нужный дерьмовый кусок земли они пожалели для несчастного народа. Это ли не основание? И вообще действуйте, Кейт. Дипломатией займутся другие.
Указательный палец фюрера был похож на горбатый мост между мечтой и действительностью. Кейт обиженно следил за передвижением этого пальца по макету местности.
Франция лежала перед ним. Игрушечная Франция лежала перед ним и ничем, кроме масштаба, не отличалась от настоящей.
Кто выклеил этот рельеф, какие умельцы? Кому была обязана Франция таким знанием местности, где каждая немецкая пушечка знала, где притаиться, а танки почти вслепую после этих репетиций на макете могли пройти сквозь Арденны к Седану, а самолеты даже не выклеивались, они сами собой предполагались в воздухе над рельефом, они существовали где-то в воображении фюрера и летели к Парижу неуязвимо.
Фюрер был похож на пасечника, вскрывшего улей, из которого вырвались послушные пчелы и полетели оплодотворять французские луга.
Операция должна была занять не больше времени, чем объяснял фюрер.
Когда все кончилось, Кейт, стараясь не уронить достоинства, все же спросил:
– А не проще ли отторгнуть остров, не затрагивая Франции? Пройти по
Суэцу?
– Ах, мой упрямый фельдмаршал, – ответил фюрер, – я не карманник, на мелочи не размениваюсь. Не беспокойтесь, французы будут наказаны, прежде всего морально. Известно, какие они антисемиты, они должны быть посрамлены. Не пройдет и трех дней, как они капитулируют. Не волнуйтесь, Кейт, все получится.
И вот что удивительно: все произошло именно так, как об этом говорил фюрер и как спустя много лет писали учебники истории.
Эрик и Хорст катили на крытых грузовиках вслед за легко бегущими танками по дорогам Франции, те в свою очередь катили вслед летящим над ними бомбардировщикам, все это в сопровождении канонады. И так этот общий шум оглушил Францию, так встревожил, что она, не поняв из-за чего сыр-бор, бодро и быстро капитулировала.
Дорога на Париж была открыта.
Прогулка продолжалась. Хорст и Эрик мысленно переглянулись, держа равнение направо, когда прошли Елисейскими полями мимо домов, тремя сутками раньше не ответивших им взаимностью.
Посвистывая, спали в тишине ящика бульдоги, не подозревая об опасности, или их еще днем увезли от греха подальше, неизвестно.
Они шли, гордясь своим фюрером.
И никто не объяснил им, что захватывать чужие земли врасплох – это раз плюнуть.
Там жили орлы. Это я помню. Вверх я еще был способен смотреть. Они воровали овец. Овцы паслись на краю обрыва. У овец кружилась голова.
Орлы падали и начинали возноситься вместе с добычей. Все выше и выше. Пока не упирались в облака.
– Наконец-то!
Фюрер только поднял голову, чтобы выкрикнуть это навстречу Шпе,^18 и снова углубился в бумаги. Как всегда, ненужное комкал, отбрасывая.
К оставшемуся был нервно внимателен, он не просто рассматривал, он что-то черкал карандашом, углубленно, уйдя в это занятие весь.
Кончики ушей, если подойти поближе, пылали от удовольствия.
– Никогда не думал, что это так интересно, – сказал он. – Мир – это музей, можно восстановить совсем чужую историю и поставить на полку.
Не надо привязываться к местности, ты сам выстраиваешь экспозицию, твое чутье, любую комнату можно организовать, исходя из собственных представлений. Чудо! Где Палестина, где Мадагаскар, а я вот сижу, рисую и прошу вас, дорогой Шпе, оценить мои реставрационные попытки.
Он передал Шпе листок с еще дымящимся от вдохновения рисунком.
Под низким, убегающим к океану небом, на куске земли были разбросаны на расстоянии друг от друга какие-то блиндажи с кривыми крышами.
Фюрер был верен себе. Вполне военный ландшафт. Если бы только
«блиндажи» не стояли на сваях, как на тонких ножках.
– Это на случай потопа, – засмеялся фюрер. – Вдруг Бог обидится на меня из-за евреев. Все-таки вокруг океан. Кстати, как евреи относятся к воде?
– Как все люди, мой фюрер, – сказал Шпе.
– Да? Мне казалось, они предпочитают пустыню. К черту подробности!
Вам нравится? Интересно?
Шпе продолжал держать рисунок, легкий, как любовное письмо. Затея становилась явной. Фюрер обживал Мадагаскар. Но нарисовано было так неточно, что при первом же порыве ветра «блиндажи», как Шпе мысленно обозвал строения, будут сметены в одну минуту.
– Думаете, что непрочно, – как всегда опережая собеседника, спросил фюрер. – Можно вернуть на землю. Там, говорят, вокруг одни холмы, будет совсем библейский вид. Слушайте, откуда вообще взялся этот остров?
– Откололся, – сказал Шпе. – Не очень ясно, как это было на самом деле, но по очертаниям – явно недостающий кусок юго-восточной Африки.
– Ах, как интересно, – сказал фюрер, продолжая чертить что-то на бумаге. – Какая предусмотрительность природы! Дать мне возможность укрыть древний народ со своей верой, своими особенностями, в стороне от всех, окружить портами, там же со всех сторон океан, чтобы никто не смел посягнуть, слышите, Шпе, никто! Им придется еще немного потесниться, евреям, возможно, будут еще и аэродромы, но все для их же блага.
– А аборигены? – осторожно спросил Шпе.
– В Африку, в Африку! Вернем континенту его коренных жителей! Кто бы мог подумать, Шпе, что мы способны возвращать одному народу его исконное место жительства, а другому, вечно бездомному, подарить родину?
– Да, – сказал Шпе.
Фюрер стал передавать ему рисунки, придирчиво следя за реакцией.
Чувствовалось, что он увлечен и не даст свою затею в обиду.
А Шпе, как всегда, умилялся настойчивыми прихотями фюрера, почти детской страстностью его желаний и, рассматривая, думал о том, что выпросит один из них, унесет домой и пополнит свою коллекцию.
– Только не говорите, что я забыл о реконструкции Берлина, – сказал фюрер. – Берлин подождет. Все вы архитекторы – эгоисты. В конце концов нам пока есть где жить.
– А синагоги?
– Что?
– Здесь не хватает синагог.
– Господи, неужели я забыл, господи!
Фюрер так разволновался, что вскочил, подбежал к одной из книжных полок, вгляделся и стал вытягивать оттуда огромную книгу, указательным пальцем цепляя ее за корешок.
– Все по памяти, по памяти, – выкрикивал он. – А память никуда не годится! Лишить евреев синагог! Это мог только я. Вот!
Он положил на стол огромный старинный том с еврейскими письменами на обложке и стал перелистывать справа налево.
– Сами взгляните, Шпе! Здесь все синагоги. Выберите, прикажите скопировать наиболее интересные и сами определите, сколько их должно быть, исходя из возможностей общей территории и численности населения.
Тут взгляд его затуманился.
– А может быть, легче взять лучшие в мире синагоги и просто перевезти на остров? Такое возможно? Что вам подсказывает ваше архитектурное чутье?
– Их не взвалить на плечи, – сказал Шпе.
– А мы поможем. Совместно выкупим святыни и перевезем. Конечно, не бескорыстно. Дадим им заем. Евреи умеют возвращать долги.
– А сколько вы предполагаете туда свести евреев? – спросил Шпе и понял, что уже давно жаждет ответа на этот вопрос.
– Всех, – коротко ответил фюрер и, вдруг склонившись к книге совсем низко, почти сунув в нее голову, прошептал: – А знаете что, Шпе, знаете…
– Что? – спросил одними губами Шпе, как всегда чувствуя невыносимое волнение перед мощью момента, предшествующего очередному приступу вдохновения любимого вождя.
– Мы им вернем Храм, – сказал фюрер почти зловеще и протянул Шпе еще один листочек, на котором ничего не было нарисовано, кроме стрелы, уходящей в небо.
– Но это… – хотел было сказать Шпе, но фюрер перебил его:
– Мы им вернем их невидимого Бога. Пусть стоит Храм посреди океана.
Какая красота! Какое подтверждение моих благих намерений. Если евреи вознамерятся отблагодарить меня и переименуют этот остров в остров моего имени, я не откажусь. Храм посреди океана, библейский ландшафт, сама история под бескрайним небом. Ноев ковчег, Иудея, красная земля. Там, говорят, красная земля и холмы. И совсем нет ядовитых змей. Куда они подевались, Шпе? Совсем нет змей, что за чудо? Как жаль, что я не могу увидеть эту землю.
Тут взгляды их встретились, и Шпе показалось, что в этот раз фюрер смотрит не в лобную кость, а как бы в душу самого Шпе, в сердцевину его души.
– Да-да, – произнес фюрер. – Да-да, вы правы, Шпе. Кто мне может помешать? Франция капитулировала.
Он встал из-за стола и быстро-быстро заходил по огромному кабинету, сам с собой разговаривая. Шпе еще раз порадовался, что его собственная архитектура тоже способна дать волю воображению вождя.
– Увидать Стену Плача, постоять у стены…
Стало ясно, что все сочиненное за столом уже давно стало для него явью.
На глазах у Шпе Мадагаскар из предоставленной себе самой земли, брошенный на произвол посреди Индийского океана, превращался в
Святую землю.
– Вы полетите со мной, Шпе, – сказал фюрер, – завтра же.
Мир был полон мной. Казалось, я иду по собственному следу.
Господи, говорил я сам с собой, отстань, пожалуйста, как ты мне надоел.
Но океан уже лежал передо мной, деться было некуда. Серый-серый.
Покрытый плесенью.
Потом обнаруживалось, что это не плесень, а тишина, покой. Потом обнаруживалось, что ему некуда было торопиться.
Глазей не глазей, он даже не заметил меня. Пришлось уйти.
Этого полета Шпе не забыть. Сначала его проклинал Гер, разоряясь:
– Никакого самолета не дам, не понимаю, что вы там забыли, даже порядочного аэродрома нет, одна взлетная полоса, и почему ночью, вы подумали, что с вами сделает нация, случись с фюрером что-нибудь?
Если с фюрером что-нибудь случится, то же самое случится и со мной, подумал Шпе, но вслух не произнес, спросил только:
– Что мне ответить фюреру?
– Как что? – опешил Гер. – Не собираетесь же вы на самом деле туда лететь?
– Сегодня же, ночью.
Они летели целую ночь, и, когда начался день, ночь все равно продолжалась, потому что на время полета фюрер велел прикрыть иллюминаторы, он не хотел, чтобы солнце мешало спать. Так он проспал весь полет, а Шпе, глядя на сидящего напротив фюрера, молился.
Фюрер спал сладко. Ни разу не шевельнул недовольно носом во сне, не попытался удобней устроиться, как сел, так и уснул.
«Какое мощное самообладание, – подумал Шпе. – Интересно, самообладание связано как-то с инстинктом самосохранения? Или нет?
И есть ли этот инстинкт у фюрера? Сомневаюсь. При чем же тогда самообладание?»
«Просто устал», – подумал Шпе. И, как любой усталый человек, отключился, почувствовав, что теперь от него ничего не зависит.
Неизвестность – хорошее лекарство.
Потом он вспомнил Гера – нет ли во всем этом волнении игры, не воспользуется ли тот ситуацией, и не взлетит ли самолет на воздух?
Как-никак уГера появляется возможность из второго человека рейха стать первым.
Но тут же сам себя и высмеял. Не такой дурак Гер, чтобы взять на себя обязательства фюрера перед народом. И не такой дурак немецкий народ, чтобы сразу довериться другому фюреру, не перепроверив. Да и глупости это. Кто поднимет руку на Бога?
И только он в очередной раз успокоился, как почувствовал на себе чей-то взгляд. Боясь сразу взглянуть на фюрера, он взглянул в сторону иллюминатора и как бы между прочим перевел глаза на сидящего напротив. Не он ли наблюдает за ним из-под прикрытых век?
Так они сидели долго, потом фюрер вздохнул во сне, да так жалобно, что Шпе стало стыдно своих мыслей, он встал и пошел в туалет. Там он слегка освежил лицо салфеткой, глядя на себя без всякого удовольствия в зеркало. Отметил кое-какие недостатки в пропорциях туалета и вернулся на свое место, чтобы теперь уже окончательно стряхнуть с себя всю эту шелуху и уснуть.