355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Семевский » Тайная канцелярия при Петре Великом » Текст книги (страница 20)
Тайная канцелярия при Петре Великом
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:59

Текст книги "Тайная канцелярия при Петре Великом"


Автор книги: Михаил Семевский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 43 страниц)

21. Швед-ведун

В то время, когда кикимора шалит по ночам на Троицкой колокольне, а отец дьякон воссылает теплые мольбы: да пройдет грозная туча, им самим на себя накликанная, в это время, в вольном доме[52]52
  Во времена Петра вольные дома заменяли прежние водочные кружала; вывески вольных домов гласили так: «Казенный питейный дом». Целовальники сначала выбирались из иногороднего купечества, потом из старообрядцев, и только после этих опытов найдено было, что вовсе не зазорно допускать в содержатели вольных домов столичных купцов. (Прим. автора.)


[Закрыть]
на Выборгской стороне, в приходе Самсона странноприимца, пляшут, поют, играют и болтают веселые гости у радушного Питера Вилькина…

Но прежде, нежели подслушаем их болтовню, познакомимся с хозяином заведения.

Питер Юрьевич Вилькин, природы шведской, веры лютерской, родился в Риге и занимался торговлею; в 1708 году, в качестве маркитанта, последовал он за отрядом генерала Левенгаупта и в баталии под Лесным попался в плен. Положение шведских пленных в Московском государстве было незавидно. Петр считал вполне справедливым вымещать на них тяжесть содержания русских пленных в Стокгольме; шведов держали в тюрьмах, нередко в оковах, наконец, толпами ссылали в Сибирь, в тяжелые работы, немногие спасались тем, что находили среди вельмож милостивцев; те брали их на свой страх и в свое, разумеется, услужение. Вилькин взят был в казначеи графом Андреем Апраксиным. Подержав казначея довольное время, граф передал его купецкому человеку, англичанину Горцыну, в качестве приказчика. Только по прошествии шести лет Вилькин освободился от обязательной службы и занялся браковкой юфти и содержанием вольных домов.

В одном из них, на Выборгской стороне, мы застаем особенно веселую «вечерину» 15 января 1723 года. Множество гостей, откармливаемых хозяином, услаждались пением и игрой на гуслях и скрипице Рубана, Чайки и Лещинского, императрицыных певчих. Поздно ночью разбрелись гости, но певчие, опоенные до положения риз, заночевали.

На другой день, за утренним чаем, музыканты вновь стали тешить хозяина игрой да пением; Вилькин, под влиянием ли музыкальной мелодии или со вчерашнего похмелья, пустился в задушевную болтовню.

– Болят у меня ноги, – жаловался Чайка, – есть на них раны; хотя я, как пошел ныне на стужу, обертел ноги тряпичками.

– Недолго ж, недолго тебе жить, – говорил хозяин, стоя за стулом и глядя на певчего, – признаваю я, что проживешь ты всего только год, много три, понеже лицо у тебя пухлое, к тому ж на ногах есть раны; а буде три года проживешь, то станешь долго жить.

Музыканты перестали играть.

– Врешь ты, – заметил один из них, – врешь; почему ты знаешь, сколько кому прожить?

– Ведаю я с того, – отвечал Вилькин, – как был болен на почтовом дворе иноземец, купецкой человек Дистервал. К оному больному сошлись я да лекарь Роткин. Я лекаря спрашивал: будет ли жив тот иноземец? И лекарь молвил: а Бог-де знает! А на те слова молвил я: смотри ж, как у больного живот поднимается, знатно у него уже сердце повредилось, а потому более трех часов жить не будет. Итак, болящий по трех часах умер… А сколько лет императорскому величеству? – внезапно спросил Вилькин.

– Пятьдесят четыре.

– Много, много ему лет, – молвил в ответе швед, – вишь непрестанно он в трудах пребывает; надобно ему ныне покой иметь; а ежели и впредь, – продолжал Вилькин, – в таких уже трудах станет обращаться и паки такою же болезнью занеможет, как четыре года тому назад в С.-Петербурге был болен, то более трех лет не будет его жизни.

Заслышав «непотребныя» слова, испуганные музыканты поспешно встали, завернули инструменты и послали за извозчиком. Присмотря их страх и суетливость, Вилькин начал с Чайкою «от книг разговоры иметь».

– Врешь ты все, дурак! – изругали хозяина испуганные музыканты.

Вилькин же спешил уверить их, что его предсказания не от дурости. «Который человек родился на Рождество Христово, – уверял швед, – или на Пасху в полуночи, и тот, как вырастет, может видеть диавола и станет признавать, сколько кому лет жить; сам я, например, проживу лет с десять…» – и пошел говорить от Библии.

– Я Библии не читывал, – отделывался Чайка.

– Полно тебе с ним и говорить-то, – останавливал Чайку его товарищ Рубан.

Рубан решительно струсил. Казалось, Тайная канцелярия выросла пред его умственным взором со всеми своими принадлежностями, а прежде всего с любезным генералом заплечных мастеров – Андреем Ивановичем Ушаковым. Двенадцать бутылок рейнского, выданные Вилькиным в подарок певчим, нимало не залили страха и смущения Рубана.

Дня два спустя после гулливой «вечерины» он уже стоит пред Мошковым, своим непосредственным начальником, и заявляет за собою грозное: «Слово и дело!» Не корысть, а чувство сохранения собственной спины от розыска вызывало извет певчего.

То же чувство заставляет Мошкова того ж часа, как явился пред ним изветчик, препроводить его в Тайную без всяких расспросов.

И только Тайная начинает действовать обычным в то время порядком: отряд солдат с изветчиком или языком командирован арестовать немчина-болтуна под крепкий караул.

«И во всех тех непотребных словах Вилькина про его императорское величество шлюсь я, – заканчивал показанье язык, – шлюсь на своих товарищей, что и они все то слышали. В правом же своем показании на Питера подписуюсь под лишением живота без пощады, ежели я какой ради страсти да ложно доношу».

Животом своим (т. е. жизнью) Рубан, однако, не рисковал, так как товарищи почти слово от слова повторили его показания. Зато была маленькая рознь с ними в ответе ведуна-шведа.

«Сказывал я все то певчим, – объяснял Вилькин, – в такую силу, что могу я отчасти признавать болящих. Лет тому с двадцать, в Риге, учился я такой науке признавать чрез человеческие признаки, сколько кому жить и много ль будет у кого детей, и о прочем к гадательству. А говорил я, по тем человеческим признакам, что государю более жизни его не будет, как лет десять».

Таким образом, швед-ведун в надежде, если не вполне избыть, то, по крайней мере, значительно облегчить свое наказание, накинул жизни императору Петру Алексеевичу лишку семь лет.

Следователи не могли удовольствоваться ни этою прибавкою, ни ссылкою подсудимого на какие-то «человеческие признаки»; они решительно требовали, чтобы тот объяснил: на каком знании пророчит он столь мало жизни государю?

«С того знания, – отвечал ведун, – что, когда его величество, года тому с четыре, был болен и в то время все дохторы и лекари от него не отлучались и между собою имели коллегиум, на котором и учинили приговор: которые ныне его величеству лекарства от болезни пользу учинили, а впредь буде государю прилучится паки такая болезнь, то уже те лекарства его пользовать не будут для его великих трудов и беспокойств, и от того может чрез десять лет жизнь его скончать. Об этом консилиуме сказывали мне лекаря государыни, Раткин да Лейн. А чтоб только три года жить его императорскому величеству, таких слов я, Питер, не говаривал».

Очная ставка только и могла разрешить столь важное противоречие: сколько лет предсказатель давал на прожитие его императорскому величеству: десять или только три года?

«Молвил я или нет, – колеблется на очной ставке швед-ведун, – что государю только три года жить, конечно, не говаривал».

Преступность его в глазах инквизиторов растет: целая комиссия, по указу его императорского величества и по приказу Канцелярии тайных дел, отправляется на Выборгскую сторону, перерывает все добро шведа, запечатывает шкафы, ящики, амбары, даже погреба и кладовые с сельдями и красными напитками; все это отдается под караул, стаскивают в одну кучу весь бумажный хлам, разбирают его, силятся найти в нем что-нибудь злокозненное и преступное «в государственном важном деле». Наконец, так как большая часть переписки хозяина велась на немецком языке, то Тайная канцелярия выписывает для ее разборки особого переводчика из Синода.

Как мы ни стараемся стать на ту почву, на которой стояли деятели петровских застенков, как ни стараемся воссоздать в своем воображении те обстоятельства, среди которых они действовали, решительно не можем разрешить вопроса: с каких побуждений, для каких целей инквизиторы вдавались в самые мелочные, зачастую совершенно ребяческие расследования. Расследования эти касались такого дела, которое людям мало-мальски толковым, а Петр Андреевич Толстой и Андрей Иванович Ушаков были далеко не глупы, с первого же раза должны были представиться в настоящем своем ничтожестве. А между тем эти от природы умные люди влекут всех и каждого к допросам и передопросам, пишут инструкции, требуют справок и объяснений от разных учреждений, плодят переписку, словом, бьются и хлопочут, по-видимому, Бог знает из чего. Да, но это только по-видимому: все эти распоряжения, старательно выполняемые, клонились к одному: являть пред недоверчивым и подозрительным императором Петром как можно больше усердия и преданности его особе. Отличия, земли, крестьянские души были щедрыми воздаяниями за скромные и посильные труды верных холопей.

Обратимся, однако, к нашему ведуну. Дело его ясно: швед Вилькин – болтун, не совсем удачно разболтавшийся; сознание в проступке почти полное; казалось бы, что за справки, к чему они?

Но нет: идет переписка о том, где обретаются доктора Раткин и Лейн? Оказывается, что первый отпущен, за старостью лет, за границу, второго же не существует, но есть вместо него Гейн.

– Не Гейн ли? – спрашивают судьи.

– Действительно так: доктор, про которого я говорил, не Лейн, а Гейн.

Идут справки, запросы и отписки – где обретается Гейн? Он лежит при смерти в Москве и ответить на какой-либо запрос не в состоянии. Тайный трибунал, скорбя об этом, посылает государю обычный всеподданнейший экстракт из дела.

Несколько месяцев томятся в казематах швед-ведун и соборный псаломщик; к ним присоединяют и троицкого дьякона, толковавшего о кикиморе.

По миновании больших праздников, отца дьякона отлучили от священнослужения и препроводили в Петропавловскую крепость.

Только на четвертом месяце – 12 апреля 1723 года – дела и шведа-ведуна, и дьякона, чающего запустения Питербурха, вершены государем и, по его обычаю, вершены крутенько:

«Иноземца Питера Вилькина за то, что при других словах говорил про его императорское величество: ему-де более трех лет не пережить, и за те слова непотребныя учинить наказанье: бить батоги нещадно и отпустить с запискою: бит нещадно и освобожден по всемилостивейшему указу».

«А дьякона Троицкаго собора Федосьева, за непристойныя слова: „пустеть С.-Питербурху“ послать на три года в каторжную работу, чтоб, на то смотря, впредь другим таких непотребных слов говорить было неповадно».

Продолжала ли возиться на колокольне кикимора – из подлинного дела не видно, но великий император и впрямь скончался на третьем после того году – почти так, как о том предсказал швед-ведун.

22. Колодник

Шалости кикиморы на Троицкой колокольне, послуживши пищей многих «непристойных разговоров» в петербургской черни, послужили поводом к гибели не одного только дьякона Федосеева.

Кикимора доконала одного из колодников Петропавловской крепости.

Камкин давно уже шел к погибели. Дворовый одного из аристократов, молодой парень, он взят был в солдаты. Четырнадцать лет тер он лямку, вынося все трудности и лишения походов и битв в низовых городах России. Это был солдат старательный, смышленый и способный; он выучился, между прочим, токарному мастерству, но этим не избавился от безвыходного положения вечного работника. Его, как способного мастерового, препроводили в столицу, в Адмиралтейство, к блочному делу, и здесь началась для него еще большая страда.

Камкин не устоял и пал… Ничтожный проступок, затем первое взыскание толкали и толкали его к дальнейшим преступлениям…

Подгуляв однажды, Камкин потерял или пропил медный точильный инструмент – овал; из боязни штрафовки бежал, но, вскоре пойманный, определен в комендантский полк. Едва ли новое положение было лучше прежнего. По крайней мере, Камкин и его не вынес, бежал и приютился у государева повара Степана Грача.

Камкин уже сделался полнейшим пьяницей и негодяем. С год жил он заведомо, что беглый, у государева повара. Повар, усмотря на руке гостя рекрутское клеймо, посоветовал ему назваться боярским отпущенником или дворцовым крестьянином и, вообще, берег его, со странною для того времени смелостью. Камкин отплатил ему черною неблагодарностью: он украл пять рублей, жемчужный перл, разворовал довольно припасов, прогулял все это и явился сам в гарнизонную канцелярию.

Пытанный в побеге и в воровстве, преступник препровожден для дальнейшего решения в надворный суд.

Толкаясь между колодниками, Камкин надоумился попытать счастия отделаться от кнута и каторги.

Легчайшим, весьма обыденным, но в то же время и опаснейшим для этого средством было крикнуть: «Слово и дело!»

0 чем же крикнуть? Камкин стал подыскивать государево «слово и дело».

Колодников выводили на сворах и цепях по городу просить милостыню.[53]53
  Положение арестантов в царствование Петра Великого было самое ужасное. В этом отношении дело оставалось в том же виде, как было в XVII веке: арестантов кормили и одевали их родственники; у которых же таковых не оказывалось – из тех менее важных выпускали каждый день по два человека скованными просить милостыню; окруженные солдатами, арестанты вопили по улицам, взывая к состраданию проходящих. Все тюрьмы на Руси в то кипучее время, время ломки всего строя России, чуть не ломились от множества заключенных. (Прим. автора.)


[Закрыть]
Каждый раз арестанты возвращались в свои подвалы с даяниями усердствователей и с разными новостями. Таким путем проникли в арестантские палаты толки о троицкой кикиморе и о предсказании некоего иноземца о близкой смерти императора Петра. Эти-то толки и дали содержание «слову и делу», которое не замедлил закричать Камкин… В этом крике он чаял спасения от наказания за прежние и за новое свое преступления: он украл у одного из колодников четыре рубля и, жестоко избитый за то палками, ждал розыска.

Но вот сказалось «слово и дело», и его влекут к допросу в Тайную канцелярию под крепким караулом.

«В то время, как был я, – показывал Камкин, – держан в надворном суде, под караулом, отпускали меня в то время с колодником, новгородцем Трохою Власьевым, на связке, для милостыни. Пришли мы в один день за Литейный двор, ко двору, а чей не знаем, и прокричали (т. е. устали кричать). А у того двора какой-то офицер (а подлинно знает его Троха) да стряпчий того дома говорили меж себя: „Императорскому величеству нынешняго года не пережить! А как он умрет, станет царствовать светлейший князь (А. Д. Меншиков); разве тогда только нам будет хорошо, а ныне всё служба“. Заслышав те слова, – продолжал показывать Камкин, – отошли мы прочь. А придя в колодничью, я в тот же день стал о тех словах сказывать караульному капралу: „Полно врать, не твое дело“, – закричал на меня капрал и ударил по голове палкою. А более того, – заключил колодник, – я не за собою, ни за другими, ни за кем государева „дела и слова“ не знаю».

Но и сказанное было делом фантазии колодника, да притом делом, мало обдуманным; караульный капрал первый обличил ложь. Из его слов оказалось, что Камкина давным-давно не выпускали «на связке», т. е. просить милостыню; о подслушанном разговоре он никому и никогда не доносил, палкой его никто не бивал. Тщетно слался колодник на очной ставке с капралом на «всю бедность» (т. е. на арестантов) – ему уже не верили. К довершению злополучия доносчика, товарищ его, колодник Троха (Трофим), сообразив, видно, что донос придется подтвердить пыткой, изменил другу и сознался, что никаких непотребных слов ни за Литейным двором и нигде ему не довелось слышать.

Сознание друга и очная с ним ставка доконали Камкина.

«Все, что я говорил в расспросе, – повинился колодник, – на офицера и на сержанта в важных словах, я говорил напрасно. Бил меня палкою офицер в колодничьей палате за воровство, и я, видя свою вину, сказал за собой его императорского величества – „слово и дело“, отбывая розыску».

Зато теперь он сам на себя навлек новый, добавочный розыск. Пытанный прежде два раза в гарнизонной канцелярии в покражах и побеге, он теперь должен был подтвердить свое сговаривание – тремя очистительными пытками.

18 марта 1723 года была первая. «Важные слова про его императорское величество… – простонал на виске Камкин, – говорил я напрасно… затеял из себя… сговариваю то сущею правдою… не по засылке… не по скупу…»

10 ударов.

Несколько дней спустя второй розыск и те же речи.

Неделю спустя приговор: пытать «в третьи и усечь огнем».

Колодник, однако, не дождался третьей очистки: 4 мая 1723 года он испустил последний вздох в смрадном подвале Тайной канцелярии.

Не он первый, не он последний!..

По-видимому, страдания, им вынесенные, были (по тогдашнему времени) вполне заслуженными. Покойник был вор, беглец и пьяница. И таких было много… Но их ли мы только осудим?… Не было ли чего в окружающей среде, в тогдашней администрации такого, что как бы толкало многих и многих из так называвшейся тогда «подлой» породы на путь порока и погибели?…

Крепостное рабство, немецкий педантизм, выправка и дисциплина, доведенная до зверства в военной службе, презрение тогдашних высших к личности низшего и прочие обстоятельства – дань веку и тогдашним нравам – не могут ли они служить объяснением, почему «подлая» порода не единицами, не сотнями, а тысячами гибла в преобразовательную эпоху Петра Великого?

23. Боярская толща

В конце декабря 1724 года по тракту в Архангелогородскую провинцию из Петербурга гнали партию арестантов. В толпе оборванных, грязных, окоченелых от морозов и метелей баб и мужиков особенное внимание обращали на себя две женщины. По одежде ясно было видно, что они принадлежали к «подлой» породе, но лица их, запечатленные особенными страданиями, резко выделялись из других… Изнеможенные, бледные, изрытые морщинами – плод физических и нравственных мук, они красноречиво говорили о том, что довелось вынести этим женщинам прежде, нежели указ обрек их на ссылку в Пустоозеро, где и повелено было им «быти тамо неисходно с прочими таковыми же, до их смерти».

Перелистаем же следственное о них дело, поищем в нем причины гибели злополучных женщин и вместе с тем постараемся отыскать новые черты для характеристики петровской эпохи.

В июне месяце 1723 года на Петербургской стороне, на Оружейной улице, на отписном дворе, к Авдотье Журавкиной, проживавшей в работницах у посадского человека Бобровникова, зашла в гости солдатка Преображенского полка Федора Баженова. Федора вылечила от какой-то порчи Авдотью, за что последняя была очень признательна Федоре. Между двумя приятельницами шла болтовня о разных разностях: хозяйка жаловалась на немочи; говорила, что о ту пору, как у столба каменного человека жгли (одного из раскольников), она от болезни своей была вовсе без ума.

– Надоть думать, – говорила Авдотья, – что та болезнь случилась со мной, потому я испорчена…

Воспоминание о жжении человека-раскольника дало беседе политическое направление; соседки с глазу на глаз стали судачить «непристойно и непотребно» уже потому, что дело, как мы увидим, шло о царской особе и боярах. Авдотья, между прочим, пророчила, что там, где повешен Гагарин,[54]54
  Гагарин, князь Матвей Петрович, губернатор сибирский, за злоупотребления властью и взятки предан был суду, несколько раз пытан и 18 июля 1721 года повешен пред окнами Юстиц-коллегии (на Васильевском острове, в ряд прочих коллегий, ныне здание университета); впрочем, тело его раза три перевешивалось на новые шесты в разных частях города, прежде нежели, по истечении нескольких дней, было предано погребению. (Прим. автора.)


[Закрыть]
на том месте явится столб огненный и произойдет суд и проч.

Переговаривая о всем этом, ни та, ни другая собеседницы не предчувствовали, какие страшные муки навлекали они на себя.

Проносу, однако, быть не могло: слушателей никого не было, проболтаться только мог кто-нибудь из них. Так и случилось.

В начале декабря 1723 года, на особом дворе, близ Преображенских казарм, между несколькими солдатами, содержавшимися по полковым винам, находим мы Баженова; он содержится здесь за пьянство и буйство; тут же и жена его, добровольная заточенница, Федора Ивановна; Баженова приносит мужу вино и угощается вместе с ним.

В колодничьих каморках она как у себя дома. Преображенцев, впрочем, не любит; она их называет, вслед за посадскими и крестьянами, самохвалами да железными носами, что, впрочем, не мешает ей быть женой преображенца и сблизиться в колодничьей палате с Комаровым, денщиком Преображенского капитана; денщик сидит за какой-то не совсем правый извет на господина.

В Николин день, поздно вечером, приятели и приятельницы сильно кутнули; Баженов мычал и вельми шумный чуть бродил с места на место, без всякой определенной цели; что до Федоры, то она, полупьяная, в отдельной каморке, в углу, вела беседу с денщиком.

– Господи ты Боже мой, – печаловалась между прочим Федора, – какую я только мужу своему тайну не скажу, как напьется, то бепременно и скажет всем вслух. А ведомо мне великое дело, да ему вишь сказать-то нельзя – выговорится.

Комаров был парень смышленый, ловкий; один уже извет его на господина обнаруживал, что это был пройдоха, не отступавший ни пред какими средствами, чтоб только выйти из своего холопского положения. Царские указы, чуть не каждый месяц возвещавшие о наградах и отличиях доносчикам, открывали людям пронырливым дорогу – всякого рода изветами добиваться выхода из какого-либо стесненного положения. Сознание всей гнусности шпионства гасло с каждым указом, относившимся до «слова и дела»; подобные вещи чрезвычайно развращали русского человека. Итак, можно себе представить, с каким наслаждением стал прислушиваться денщик к болтовне полупьяной солдатки.

– Скажи же ты мне, Федора Ивановна, – стал прилежно выспрашивать Комаров, – скажи, пожалуй, что ты знаешь? А будь же сведома – проносу о твоих словах от меня не будет.

Как ни пьяна была Федора, но она еще сознавала грозящую опасность и долго и упорно отрицалась; денщик не унывал и вытянул наконец следующий рассказ:

– Государя у нас изведут, а после и царицу всеконечно изведут же. Великий же князь мал, стоять некому. И будет у нас великое смятенье, – пророчески заметила солдатка. – Разве же что государь, – продолжала она в виде совета, – разве государь толщину убавит, сиречь бояр, то, пожалуй, не лучше ли будет. А то много при нем толщины. И кто изведет его? – свои! Посмотри, скоро сие сбудется…

Впился слушатель в болтунью.

– От кого ты знаешь это, от кого слышала? – пытливо и прилежно доведывался он у солдатки.

– Да вот от кого: приехала к подьячему из Москвы теща, она и сказывала все те слова и про царское величество, и про толщину… Да она к тому ж еще мне говорила, что было на Москве, в Успенской соборной церкви, явление. И то явление…

Дверь распахнулась, и на пороге каморки, при тусклом свете лучины, появился весьма шумный Баженов. Это явление оборвало беседу. Впрочем, для Комарова и сказанного было довольно, он и не выспрашивал более; в голове его округлялся донос и все выгодные для него последствия.

– Хочу я сказать за собой государево «слово», – шепнул он в тот же вечер сотоварищу-колоднику.

– Слово сказать за собой – то дело будет великое. Коли знаешь, так сказывай. А от кого ты-то слышал? – спрашивал колодник, – от наших ли (то есть арестантов-преображенцев)?

– Нет, не от наших.

– Скажи же мне, какое то дело? – любопытствовал колодник.

– Нет, не скажу, не смею сказать, – отвечал Комаров, старательно оберегая любезный для себя секрет.

– Ну, коли не смеешь, так и не сказывай.

Понятна и эта боязливость, и это ревнивое сохранение секрета, могущего быть пригодным изветчику. Ему были известны упомянутые нами указы; еще не прошло двух лет, как один из них был опубликован с особенною торжественностью во всеобщее ведение и руководство. То был указ 22 апреля 1722 года, вызванный делом Левина. Этот раскольник в фанатическом увлечении кричал всенародно в Пензе «многия злыя слова, касающиеся до превысокой чести его величества и весьма вредныя государству». Фанатик погиб на эшафоте после долгих предварительных истязаний; что до доносчика, посадского человека Федора Котельникова, то ему, в видах поощрения всех таковых верноподданных, пожаловано 300 рублей, сумма по тому времени огромная; ему же дозволено вести торговлю по смерть беспошлинно и всем командирам, какого звания ни есть, ставилось на вид оного доносчика от великих обид охранить. Указ вновь повторял всем и каждому: тщиться немедля доносить местным ближайшим начальникам о всяких непотребных и непристойных словах, явно или тайно произносимых; в то же время напоминал доносчикам, что за всякий извет дано будет милостливое награждение. Знавшим же, да не донесшим, грозила «смертная казнь без всякой пощады».

Все это вспомнил, взвесил и сообразил Комаров и лишь только наступило утро – крикнул обычное и грозное: «Слово и дело!»

Начальство спешит препроводить Комарова в Тайную канцелярию.

«Благородный и высокопочтенный» Андрей Иванович Ушаков принимает его, отводит квартиру в каземате, т. е. сажает доносчика «под честный арест» и предписывает утром рано приступить к допросу и аресту им оговоренных.

Изветчик передает слышанное с полною откровенностью, «не затевая и не отбывая ни для чего напрасно», и только для придания важности делу уверяет, что как он, так в особенности солдатка, были совершенно трезвы.

Страх отшиб память у злополучной женщины. Схваченная внезапно и поставленная пред грозным судилищем, одно имя которого заставляло трепетать всех и каждого, она совершенно одурела.

– Дня, когда был разговор, – лепетала Федора, – не помню; о чем был разговор – и этого не помню… А нет, погодите, кажися, говорила я про прежние случаи, как бывали бунты и смятенья, да говорила ж про Александра Кикина.

Угрозы и строгий запрос «высокопочтеннаго» Андрея Ивановича заставляют Баженову точнее вспоминать, но ответ ее все-таки не тот, какой потребен для судьи.

– Молвила я о Ни колин день, – говорит Федора, – государь-де неможет, помилуй его Бог, да дай Бог ему здоровья и долги веки! А каков будет час, что его не станет и государыню императрицу посадят на царство, чтобы не было какова смятенья, ведь великий-то князь еще мал… Кто из колодников что сказал и где я все это говорила, не упомню; была я гораздо в тот день шумна, а сказывала в ту силу, что мужики преображенских солдат не любят, называют самохвалами да железными носами…

Затем всю сущность извета Федора отрицала. А она-то и интересовала Ушакова; кроме того, что дело шло о изведении их царских величеств, о великом смятении и проч. – в болтовне солдатки была подозрительная двусмысленность: высказывалось желание поубавить толстых; правда, тут же добавлялось: сиречь бояр, но кто знает, быть может, это намек на Петра Андреевича Толстого, первенствующего члена инквизиционного судилища. И вот благородный друг и его сотрудник увещевает солдатку быть откровеннее.

Кто только имел случай изучать характер Ушакова, тот, без сомнения, воздаст полную похвалу необыкновенной ловкости, изворотливости, дару убеждения и чутью сего преславного сыщика. Справедливо находят в Петре I необыкновенную способность угадывать и назначать на соответствующие места сановников; выбор Ушакова в инквизиторы был как нельзя более удачен; способнее его для розыску был только один Петр Андреевич Толстой. Удача при постановке лица на такое место тем более замечательна, что система шпионства, разыскивания и преследования не только за дело, нет, за слово, полуслово, за мысль «непотребную», мелькнувшую в голове дерзкого, в то время только что возникла в нашем отечестве. Допетровская Русь, «грубая и невежественная», не взрастила у себя шпионов, не созрела до необходимости «благодетельнаго» учреждения фискалов, пред которыми столь наивно умиляется один из исторических монографистов позднейшего времени, – не выработала да и не могла выработать столь неподражаемых разведчиков, какими явились при Петре Андрей Иванович Ушаков и Петр Андреевич Толстой.

Однако обратимся к «многому увещанию» Ушакова. Оно подействовало, да и не могло не подействовать: в нем были и льстивые обещания свободы и прощения – при откровенности, и угрозы пыток и истязаний – при упорстве; солдатка не устояла: трепещущая, волнуемая то страхом, то надеждой, она признала извет Комарова почти во всем справедливым, объявив при том, что противные слова слышала от Авдотьи Журавкиной.

Женка боцмана-мата Журавкина схвачена. Она заявляет, что действительно Федора посещала ее, Авдотью, летом 1723 года, но в том, что меж них говорено было нечто «непотребное о высокой чести его величества», в том положительно запиралась.

Допросы женщин всегда были и будут затруднительны. Прекрасный пол, говоря вообще, по слабости, ему свойственной, болтлив; допрашиваемая обыкновенно то показывает, то оговаривает показание, путается в многословии, впадает в противоречия, забывает важнейшее, вспоминает неверное и проч. В петровское же время, ввиду кнута и пылающего веника – им же вспаривалась спина вздернутой на дыбу – показания женщин обыкновенно были особенно спутанны, но в настоящем эпизоде обе подсудимые являют редкую твердость и постоянство.

На восьми очных ставках, бывших в течение производства дела, каждая осталась при прежних показаниях.

– Стоишь ли ты на том, – спросили Комарова, – что Фекле сказывала непристойные слова приезжая из Москвы подьяческая теща?

– Молвила ль то слово Фекла про подьяческую тещу или про кого другого, – отвечал Комаров, – памятно сказать не могу.

Последнее обстоятельство, могущее спасти от розыску Авдотью Журавкину, устранено; Комаров сомневается, подьяческую ли жену выдавала Фекла за источник своих россказней, следовательно, источником могла быть и не подьяческая жена, а Журавкина.

Баб – в застенок!

10 декабря 1723 года Федора на дыбе; виска…

9 ударов кнута.

Авдотья на дыбе; виска…

6 ударов кнута.

Пытка первая… показания прежние.

10 января 1724 года Федора на дыбе; виска…

8 ударов кнута.

Авдотья на дыбе; виска…

15 ударов кнута.

Пытка в другоряд; показания прежние.

6 февраля 1724 года Федора на дыбе; виска…

15 ударов кнута.

Пытка в-третьи; показания прежние.

Каждая новая пытка, как видно из чисел, обозначенных в деле, производилась в расстоянии друг от друга месяца. Не нужно слишком быть чувствительным, чтоб представить себе, какие физические и моральные страдания выносили заточенницы, поправляясь от первых язв и каждое утро просыпаясь с мыслью: вот-де сегодня доведется идти на новые раны.

Что же могло поддерживать их упорство и стойкость на первых показаниях? – вот вопрос, перед которым невольно остановится каждый, кому не довелось копаться в старинных делах русско-уголовного судопроизводства. А вот что: истязуемые ведали, что троекратная пытка, сопровождающаяся одними и теми же показаниями, освобождает от дальнейших истязаний, а зачастую очищает и от обвинения, и от наказания.

Слабые женщины, они, однако, дотерпели до конца; каждая из них троекратно закрепила показания собственною кровью; теперь судьям остается исполнить закон, т. е. освободить и ту, и другую.

Действительно, подсудимые хотя не освобождены, но истязания прекращаются. В это время Комаров за донос о «злых, важных, непристойных словах про его императорское величество и его семейство» получил от его императорского величества жалованья десять рублев.

Что же делать с бабами? Чем разрешить случай, редкий в тогдашней судебной практике? А для того стоит только обойти закон с помощью указа его императорского величества; на основании его Тайная канцелярия, на седьмом месяце после третьей пытки, приговорила: «Федорою вновь разыскивать накрепко, чтоб показала истину: конечно ль те слова слышала от Авдотьи или от других кого, и в чем будет утверждаться и говорить на кого, то тех людей по тому ж спрашивать и пытать и доискиваться истины».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю