355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Семевский » Тайная канцелярия при Петре Великом » Текст книги (страница 19)
Тайная канцелярия при Петре Великом
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:59

Текст книги "Тайная канцелярия при Петре Великом"


Автор книги: Михаил Семевский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 43 страниц)

18. Многолетие Екатерине Алексеевне

Праздником мы начали, под шумок праздничного веселья и окончим настоящий очерк. Мы в городе Переяславле. Пред нами Даниловская обитель. Зайдемте в келейку отца Иоакима…

На дворе прекрасная декабрьская ночь, с 30 на 31 число 1721 года. В келье несколько человек; все они как русские люди весело провожают праздники – и нет ничего удивительного, что отец Иоаким еще до вечерни послал псаломщика Никиту за вином на три алтына.

В келью собрались отцы Даниил, Ираклим, Ефрем, Иосаф, Евстафий и Маркел. Последние два, рано утомившись излишним угощением, крепко спали, первый – тут же на лавке, второй ушел куда-то в чулан, на дворе. Шумно и весело говорило собранье; наконец утомились и разлеглись спать. Задули свечу. Не спалось отцу Иоакиму. Трехалтынная покупка произвела свое действие, и вдруг ему, ни с того, ни с сего, пришла мысль спеть многолетие.

– Благочестивейшему, тишайшему, самодержавнейшему великому государю нашему, Петру Алексеевичу – многая лета! – Так загремел отец Иоаким; многолетие подхватил Ираклим.

– И святейшему, Правительствующему Синоду, – продолжал Иоаким, – многая лета!

– Многая лета! – подтянул Ираклим.

– А ну его… – заговорил первый.

– Нет, ты постой, – начал Ираклим, – для чего ж мы о царице Екатерине Алексеевне многолетие не помянули?

– Да она какая ж нам царица? – отвечал Иоаким. – Нам царица старая, что была… первая супруга царя…

Услыхав такое мнение, Ираклим благоразумно заметил: «Что ты врешь!» – оставил товарища и «отбежал в другое место».

– Полно тебе там орать, – прикрикнул на Иоакима Даниил, – перестань петь да кричать, ложись спать.

Легли спать крикуны, но не лег отец Иосаф, один из свидетелей события. Он тихо выбрался из темной кельи и поспешил к архимандриту Варламу; в его келье, наедине, тайно донес отец Иосаф о всем случившемся. А три дня спустя Варлам уже передонес в Синод; 4 января 1722 года все виновные и свидетели были налицо в Синоде; с каждого из них порознь сняли допросы.

Отец Иоаким при первом показании сознался только в том, что он весьма шумно провожал праздники, что этому немало способствовала трехалтынная покупка, но многолетия никакого и ни с кем не певал, замечания от Ираклима – «для чего не поешь многолетие Екатерине Алексеевне» – не слышал и ему в ответе про государыню ничего не говорил. «В подтверждение слов моих не шлюсь я на Иосафа, – говорил Иоаким, – для того, что он на меня доносит, на Ираклима не шлюсь – он был в ту ночь вельми шумен: я шлюсь на Даниила, Ефрема, Евстафия и Маркиана».

Между тем, пока Иоаким запирался, его хорист Ираклим сознался во всем, указал на состояние, в каком они были оба в ночь на 31 декабря 1721 года, сообщил порядок пенья многолетия, разговор по поводу Екатерины Алексеевны и проч. Затем тот же Ираклим, как видно крепко струсивший, опроверг ссылку Иоакима на Евстафия и Маркиана: ни тот, ни другой ничего не могли слышать, ибо спали крепчайшим сном, первый в келье, а последний на дворе в чулане.

Рассказ откровенного Ираклима вполне подтвердился показаниями Иосафа, Ефрема и Даниила; последние добавили о резкой выходке Иоакима насчет Синода, после чего его сотоварищ отошел в сторону.

После отбора показаний дана очная ставка Иоакиму с его обвинителями. Улики были так ясны и сильны, что обвиняемый поспешил принесть во всем вину – и повторил все то, что уже было известно из показаний его сотоварищей. «А все это, – каялся Иоаким, – говорил я в пьянстве, понеже в тот же вечер, купя, пил вино; а в трезвости ни противных слов, ни помышления подобного никогда не бывало».

За обнаружением преступления последовало обнажение виновного от монашеского чину; вместо Иоакима он наименован именем, которое имел в бельцах,[51]51
  Бельцы – лица, проживающие в монастыре, но не монахи (готовящиеся к пострижению в монахи).


[Закрыть]
― Яков Венедиктов.

В один день покончено было духовное исследование, совершен и духовный суд; и уже 5 января 1722 года архиепископ Феодосий отправил арестанта и при нем весьма любезное письмо свое к Петру Андреевичу Толстому.

Письмо это начиналось словами: «Изящный и превосходительный господин, действительный тайный советник и кавалер Петр Андреевич!». Затем Феодосий вкратце излагал результат дела, также послал подлинные расспросы до «его изящества», «для надлежащего следования и учинения указа (т. е. экзекуции), понеже оное дело надлежит до Тайной канцелярии; а прочие иеродиаконы и монахи, чрез которых доношение и свидетельство оный обличился, – отданы до указу архимандриту Варламу с распискою. О чем объявив, пребываю вашего изящества всегдашний доброжелатель молитвенник, Святейшего Синода послушник Феодосий, архиепископ Новгородский и архимандрит Александро-Невский».

8 января расстрига Яков приведен в застенок. Он во всем покаялся, не входя еще в Тайную канцелярию. Казалось бы, не о чем бы его и спрашивать.

Не так думали, однако, неизменные три деятеля кнута да застенка – Петр Толстой, Ушаков да Писарев. Им нужно было знать: почему именно, из каких видов, на каком основании сказал расстрига непристойное слово.

И вот плетет допрашиваемый, стоя пред орудиями пытки: «Сказал я суще для того, что в Евангелии от Матфея написано: аще пустит муж жену и поймет иную, прелюбы творить. И эти слова про нея великую государыню императрицу я говорил; а в мысли пришли мне эти слова в то время, как стал со мной говорить Ираклим о многолетствии ее императорскому величеству. А прежь этого ни с кем я таких слов не говорил и ни от кого не слыхал; а говорил ли еще что – того не помню, ибо был вельми пьян».

Всего сказанного было мало – Якова Венедиктова вздернули на дыбу.

Говорил он те же речи – дано 15 ударов кнутом.

После двухдневной отдышки новая пытка.

Яков говорил то же – дали 25 ударов, но фантазии его этим не оживили.

20 января пытали, как и следовало по закону, в третий раз; истязуемый ни слова не показал нового, его спустили и не нашли нужным записать число ударов.

Приговор состоялся 5 февраля 1722 года: «Якова Венедиктова за непристойныя слова, говоренныя в пьянстве, сослать в монастырь, по назначению Синода». Подписали Толстой, Ушаков и Скорняков-Писарев.

Проводив в ссылку нового либерала петровского времени, остановимся пока и переведем дух. Пред нами громадный, нескончаемый ряд подобных дел, и мы бы никогда не кончили, если бы вздумали на основании их подымать все политические преступления первой четверти XVIII века. А между тем, кто не согласится с нами, кто не пожелает, чтобы эти дела все, одно за другим, явились на свет божий? Они во многом отношении проливают свет на русское общество той переходной эпохи… Толки и рассуждения пьяного и трезвого русского люда знакомят нас со взглядом различных сословий на личность Преобразователя, на его супругу, его приближенных, наконец, на самые преобразования…

19. Богохульник

Лютые пытки в то суровое время как бы порождали людей, способных переносить самые ужасные истязания, натуры железные, которые сами, очертя голову, как бы напрашивались на ряд всевозможных мучений. Без всякого повода, нередко без особой причины и умысла, эти люди извергали хулу на все святое, бранили земного владыку и тем самым делались преступниками первой важности, для которых, по тогдашним законам, не могло существовать пощады.

Нельзя сказать, чтоб эти люди всегда были раскольниками, постоянные преследования которых невольно вызывали ожесточение. Нет. Пред нами, например, посадский человек яицкого (уральского) городка Гурьева, Иван Орешников. Он вовсе не раскольник, но ожесточен неловко сложившеюся жизнью, неудачами, да, может быть, и горьким пенником – утешителем русского человека.

В 1721 году донес он в Астрахани на посадского человека Яковлева, торговца из кружевного ряда. «Отпускает он, – говорил Орешников, – в Хиву, между прочими товарами, свинец да порох». Яковлева допросили в таможне – извет оказался ложным. Орешникова били кнутом и сослали на три года в Гурьев.

Здесь, среди ссыльных поселенцев, естественно, нерасположенных к правительству, новый ссыльный несколько раз выражался насчет высоких лиц и предметов в самых крупных, непристойных выражениях: поносил веру, богохульствовал и избранивал «скаредною бранью» его царское величество.

Такое поведение при крутом, неуживчивом характере поселенца не могло остаться безнаказанным, и на него послан в Астрахань донос «в богохулении и в невежных словах против высокой чести его царскаго величества».

«Слово и дело!»

Виновного привезли в мае того же года в Астрахань, бросили в тюрьму и, по приказу губернатора Артемия Петровича Волынского, пытали в застенке. Орешников сознался во всем, а Артемий Петрович поспешил препроводить в Тайную канцелярию экстракт из дела с просьбой учинить резолюцию.

Тем временем арестант сидит в особой казенке, получает кормовых по две деньги в сутки и, не видя исходу из своего положения, как бы обезумев от пытки и заточения, решается на новое преступление.

При одной из караульных смен, при сдаче, капрал приказал ему встать; Орешников отвечал ругательством, схватил капрала за галстух, стал душить, укусил руку и тут же, при всем карауле, всячески поносил веру и царское величество.

Новое преступление повлекло за собой новое объяснение в застенке со свежей пыткой.

Допрашиваемый сознал себя виновным.

Спустя несколько месяцев Волынский получил из Тайной канцелярии указ: «Освидетельствовать Орешникова посторонними людьми: не безумен ли он? Если окажется, что он в здравом уме, то его пытать трижды, выведывая, по чьему наущению он говорил? Оговоренных лиц пытать накрепко ж. А если то он учинил сам от себя, и зато, в силу первой статьи I главы Уложения, казнить его в Астрахани: „сжечь живаго“.

Артемий Петрович не решился, однако, учинить расправу и на основании высочайшего указа: всех, сказывающих за собой и за другими «слово и дело», отсылать в Преображенский приказ либо в Тайную канцелярию, – послал его в Петербург под строгим караулом, скованным по рукам и по ногам. Провожавшему его капитану дано кормовых и прогонов от Астрахани до Петербурга 5 руб. 13 алтын.

Вместе с государем и двором, отправившимся в Москву праздновать Ништадтский мир со Швецией, перевезли сюда важнейших колодников Тайной канцелярии. Между ними был Орешников. Судьи при первом с ним свидании положили: расспросить его в застенке под пыткой, так как он несколько раз и в разное время говорил злые слова о Пресвятой Богородице и про его царское величество.

Человеком опытным шел Орешников на дыбу: ему хорошо были знакомы и ремень, туго охватывавший ноги, и ручной хомут, вывертывавший руки, и бревно, просовывавшееся между ног, и кнут, столь часто кровавым следом бороздивший его спину.

– Для чего ты говорил те злые слова? Не было ли у тебя в тех словах согласников, кого ты знаешь? Скажи без утайки.

Надо думать, что пытка была страшная, со всеми тонкостями, со встряской на дыбе, с ошпариванием спины горячим веником, с растравлением язв солью, с завинчиванием пальцев и тому подобным. Орешников, изнемогая от боли, выкрикивал бог знает что – все это записывали; но лишь только давали ему отдых – он отпирался от своих слов.

– Бранил я… Бога… Пресвятую Богородицу… бранил его царское величество… а с того стал бранить… мысль мне та пришла… в Гурьеве городке… Зимою, пред сырною неделею… в станишной избе… довелось говорить – с работными людьми… с Мешковым, с Кулпою, да с толмачем… имя его забыл… Все три живут домами в том городке… Был разговор… работные люди… скаредно бранили царское величество… послал-де он в Хиву Черкаского и хоть… бы… – де и сам он (царь) пошел… было бы… – де и ему там… место… Все три работные человека… также и другие жители города… все богоотступники… и в церковь не ходят… и я, того ради… злые слова свои говорил…

Дали Орешникову перевести дух – и он спешил сознаться, что тех людей оговорил напрасно: они-де ничего подобного не говорили.

Снова заговорил кнут – и истязуемый плетет: «Я… еретик… богоотступник… чернокнижные письма у меня в Астрахани… дома, в коробке».

Дано 25 ударов.

– Нет, я не еретик, не богоотступник, – заговорил несчастный, спущенный с дыбы, – я ничего того не знаю, а говорил все это, не стерпя розыску. Никаких ни дел, ни умыслу против здравия его императорского величества ни за собой, ни за кем не знаю.

Прошло три недели. Раны стали подживать… Орешникова вновь повлекли в застенок.

– Хулил я Пресвятую Богородицу, бранил его императорское величество, а с какого умысла – сам не ведаю… да и умыслу не было, ни с кем я о том не говорил… Не еретик я… не богоотступник…

Было ему 23 удара.

Дальнейшие истязания были бы делом совершенно излишним. Судьба колодника была уже решена; но судьи находились в недоуменьи по поводу одного обстоятельства, за разрешением которого обратились в Синод:

– Богохульника Ивана Орешникова допускать ли пред смертной казнью к исповеди и причастию?

– Ежели он кается, – отвечал Синод после целого месяца толков и рассуждений по этому поводу, – если кается, то исповедовать его искусным священником, по обыкновению. А буде на исповеди принесет чистое покаяние, то и причастить.

Искусный проповедник, наряженный от Синода, был Рижского корпуса обер-иеромонах Радышевский. Отец Маркел всячески увещевал заблудшую овцу, употребил все искусство для наставления его на путь истины и добродетели. Орешников внимал душеспасительному слову, каялся в богохульстве и в невежных словах против высокой чести его императорского величества, говоренных вне ума, но ничего нового не прибавил к прежним ответам.

– Приношу во всем, – говорил он на духу, – чистое покаяние, и ныне по чистой совести веру содержу, как христианин, и во святую церковь верую и его величество, несомненно, почитаю и исповеди с причастием, несомненно, желаю.

Все желания переданы были духовником и внесены в дело Тайной канцелярии. Они не остались втуне.

На другой же день командирован был новый священник. Попробовал он было еще попытать духовным допросом, но не узнав ничего нового, поспешил напутствовать раба грешного в жизнь лучшую, загробную.

Законы, приличные делу, были уже подведены; сделаны выписки: из Уложения гл. I ст. 1, на основании которой богохульники обрекаются сожжению; гл. II ст. 1: оскорбителей чести царского величества казнить смертию; из Воинского артикула, гл. I арт. 3: богохульнику прожигать язык раскаленным железом и потом отсекать голову; арт. 4: поносителей Пречистой Матери Божией и св. угодников наказывать телесно, либо, по вине смотря, отсекать им суставы, либо вовсе казнить смертью; гл. III арт. 20: у хулителей царского величества отсекать голову.

Измученный рядом всевозможных пыток, Орешников готовился совсем уже отдать Богу душу: из горла и нижнего прохода, так доносили караульные, била у него кровь почасту; однажды течь была так сильна и несчастный до того ослабел, что просил священника для новой исповеди. Внимательные члены тайного судилища спешили выполнить его просьбу: вновь командировали священника, с подтверждением отобрать, буде можно, какие-нибудь свежие показания. Но ничего важного, по крайней мере пригодного к делу, духовный пастырь не проведал и не мог выполнить желания судей. К прежнему показанию Орешников присоединил рассказ о бывшем с ним припадке во время содержания под караулом.

«На этих днях, – говорил арестант, – нашло на меня обычное безумство: драл я на себе рубаху, кусал руки, метался и бился, и говорил ли, нет ли какие-нибудь непотребные слова – того не помню, понеже у меня животная, тяжкая болезнь. А как та болезнь меня схватит, тогда бываю вне ума и что говорю, того не помню. Дела же за собой его императорского величества никакого не знаю».

Об этом припадке, действительно, в свое время доносили караульные, причем согласно свидетельствовали, что арестант метался, рвался, кусал руки и кричал: «Слово и дело!»

Месяца два спустя припадок повторился… Удивительно, чего мешкали с экзекуцией достопочтенные судьи?…

«Братцы, а братцы! – кричал колодник караульным солдатам. – За мной государево „слово и дело“. Ведаю я его за астраханским вице-губернатором Иваном Кикиным. Он хочет убить его императорское величество! Я это подлинно знаю. Он злодей! Ведите меня. Я скажу, кому след, что для этого посылал Кикин в Хиву порох да свинец! Донесите, донесите о всем этом его величеству!»

Караульные струсили – и в доношении обо всем случившемся прямо говорили Тайной канцелярии: «Просим мы то наше доношение принять, опасаяся, чтоб нам от таких слов Орешникова не пострадать».

На этот раз судьи не оставили без внимания беспокойного Орешникова и сняли допрос, что за причина была его крику и нового оказывания за собой государева «слова»? «А я ничего не знаю, – отвечал арестант, – за Кикиным злого дела не ведаю; кричал ли, нет ли – того не помню».

Были ли эти припадки следствиями действительного сумасшествия: кричал ли несчастный из притвору, в слабой надежде смягчить тем наказание – неизвестно. Известно только то, что смягчения не было, да и не могло быть.

Инквизиторы столько пропустили мимо себя самых разнородных людей, отправляли их на такие наилютейшие истязания и казни, что не могли снисходить ни к кому. Сердца их были чужды жалости, не ведали сострадания: слово «отмена» либо только смягчение наказания были им незнакомы. Да им было некогда и разбирать дело подробно: при каких обстоятельствах сказано то-то, пьян ли был человек, не безумен ли он – все едино. Слово сказано, следовательно, преступление сделано – а преступнику может ли быть пощада?

Не для пощады, а для страшной и постоянной кары над провинившимися сделаны они членами могущественного тайного судилища!

5 июня 1722-го застало богохульника городка Гурьева в Москве на Красной площади, у позорных столбов, на помосте, среди собравшегося народа. В этот день решалась его судьба после четырнадцатимесячных пересылок из тюрьмы в тюрьму, передергиваний с виски на виску, с дыбы астраханской на петербургскую, с петербургской на Преображенскую…

«Иван Орешников! – возгласил секретарь, развертывая приговор. – В бытность свою в Астрахани за караулом, на полковом казенном дворе говорил ты некоторыя весьма злыя слова против Бога, Пресвятой Богородицы и его императорскаго величества. О сем преступлении как свидетели, так и сам ты в разспросах и с розысков показал именно. И за те слова надлежало было тебя сжечь, но оной казни его императорское величество тебе чинить не указал для того, что ты временно не в твердом уме бываешь и многажды показывал за собою его императорскаго величества „слово и дело“, а как придешь в память, то тех слов ничего не показывал, объявляя, что все говорил вне памяти. А вместо жжения тебя живаго, государь всемилостивейше повелеть соизволил учинить тебе, Орешникову, смертную казнь – отсечь голову»

Палач приблизился к жертве… Разорвана рубашка, шея оголена, голова пригнута к плахе; сверкнул топор – и обезглавленный труп тихо скатился на помост…

Тело лежало на площади два дня; после чего Тайная канцелярия позаботилась отправить его для погребения в убогий дом за Петровскими воротами, к Воздвиженской церкви. При этой посылке Тайная канцелярия в особой отписи успокаивала местного иерея, чтоб он хоронил безбоязно по чину, для того, что казненный и исповедывался, и причащался святых тайн.

Бросимте горсть земли на гроб преступника, искупившего свою вину или заключившему душевный недуг страшным тюремным заточением и рядом пяти или шести пыток, на которых он должен был вынести около полутораста нещадных кнутовых ударов. Проводим его грешное тело в могилу вздохом сожаления и – переведемте, переведемте дух.

Аресты… допросы… тюрьмы… дыба… кнут… клещи… жжение живых… плаха… стоны… вопли… мольбы о пощаде… и всюду кровь, кровь и кровь!

20. Кикимора

Вечером, 8 декабря 1722 года, не без страха и смущения стал солдат Данилов на караул к соборной церкви, во имя животворящей Троицы, что на Петербургской стороне. Страх и смущение часового были понятны: в городе ходили толки о том, что недели три тому назад в церковной трапезе стучал и бегал невидимый дух… То не были сказки, так толковали в городе, несколько часовых солдат сами слышали этот стук: то кто-то бегал по трапезе, то что-то стремглав падало. Соборный псаломщик Максимов положительно уверял, что стук несколько раз повторялся; рассказчик ссылался на солдата Зиновьева, и солдат поддерживал псаломщика.

«Состоял я в карауле при соборной Троицкой церкви, – говорил Зиновьев, – с самых Петровок 1722 года по зимнего Николу 1723 года, и недели этак за три до Николина дня, ночью, подлинно довелось мне слышать превеликой стук в трапезе; побежал я в камору, разбудил псаломщика и солдат караульных, и в то время в трапезе застучало опять так, яко бы кто упал».

Все эти рассказы не могли не пугать простодушных, и можно себе представить, с какою боязнью прислушивался новый караульный собора к каждому звуку. Однако ночь на 9 декабря 1722 года проходила спокойно; перед часовым лежала пустая площадь; в австериях и вольных домах (тогдашних трактирах и кабаках) потухли огни, умолкли брань и песни бражников, и на соборной колокольне «ординарные часы» глухо прогудели полночь.

Еще последний удар часового колокола не успел замереть в морозном воздухе, как Данилов с ужасом заслышал странные звуки. По деревянной лестнице в колокольне кто-то бегал; ступени дрожали под тяжелыми шагами, привидение перебрасывало с места на место разные вещи… «Великий стук с жестоким страхом, подобием бегания» то умолкал, то снова начинался… Так продолжалось с час… Испуганный часовой не оставил своего поста, он дождался заутрени, но зато, лишь только явился Дмитрий Матвеев благовестить, солдат поспешил ему передать о слышанном.

Дмитрий стал оглядывать колокольню и скоро усмотрел, что стремянка-лестница, по которой карабкались обыкновенно для осмотра к самым верхним колоколам, оторвана и брошена наземь; «порозжий» канат перенесен с одного места на другое, наконец, веревка, спущенная для благовесту в церковь с нижнего конца на трапезе, на прикладе обернута вчетверо.

Псаломщик передал о виденном и слышанном всему соборному причту; утреня и обедня проведены были в толках о странном привидении.

– Никто другой, как кикимора, – говорил поп Герасим Титов, относясь к дьякону Федосееву.

Тот расходился в мнениях по этому предмету: «Не кикимора, – говорил он, – а возится в той трапезе… черт…»

Между тем служба идет своим чередом; знакомый уже нам псаломщик толкается в народе с кошельком в руках и звонком напоминает православным о посильных даяниях на церковь Божию. Отзвонивши, он входит в алтарь и застает иереев и дьякона, беседующих о той же кикиморе.

– Что ж, с чего возиться-то черту в трапезе?

– Да вот с чего возиться в ней черту… Санкт-Петербурху пустеть будет.

Дело получает огласку.

– Что у вас за черти возятся? – спрашивает протопоп Симеонов попа Титова.

– Не знаю, – отвечает тот, – не знаю, сам не слыхал, а вот сказывает псаломщик… – и следуют затем подробности о таинственном явлении.

– Пожалуй, что и впрямь кикимора, – замечает протопоп.

– Питербурху, Питербурху пустеть будет, – вмешивается отец дьякон.

– Полно тебе врать! – кричит на неосторожного толкователя отец протопоп.

И вот молва о том, что объявилась-де на Троицкой колокольне кикимора, не к добру-де она, Питербурх запустеет, электрическою искрою пробежала по площадям и задворкам столицы. Болтовня иереев вызвала в черни «непристойные разговоры», и попечительное правительство (государь был в то время в Москве) спешило зажать рты говорунам.

Синод сведал о кикиморе от своего асессора, троицкого протопопа; его преподобие к известию о кикиморе долгом почел присоединить и замечания, которые были высказаны по этому поводу попом и дьяконом. Замечание последнего особенно было преступно – «слово и дело!». И преступников приглашают к объяснению; оно началось с рассказа псаломщика. Обстоятельно передав Св. Синоду о виденном и слышанном, Матвеев заключил обычным призывом на свою голову царского гнева, буде сказал, что ложно, а о чем допрашивали, о том обещался никому не сказывать, под лишением живота. За ним дьякон с полной искренностью сознавался в нескромном толковании события.

– С чего ж ты это толковал?

– А толковал с простоты своея, в такой силе: понеже императорскаго величества при С.-Питербурге не обретается, и прочие выезжают, так Питербурх и пустеет.

– Не имел ли ты с кем вымыслу о пустоте Питербурха?

– О пустоте С.-Питербурха вымыслу я, дьякон, ни от кого не слыхал и о себе того не знаю.

Главное, что особенно интересовало членов синодального судилища: не было ли-де вымыслу на запустение тем либо иным способом любимого создания монарха.

Вымысел, впрочем, за отцом дьяконом не объявился; по крайней мере его не оказалось из ответов попа Титова. Соборный псаломщик, наконец, караульный солдат – все были допрошены порознь, с обычными приемами, все толковали о кикиморе и ничего о вымысле на запустение Петра-бурха.

Рассказчика-псаломщика заарестовали, но отца дьякона отпустили, до окончательного вершения дела, на «знатную росписку» нескольких церковников и типографских справщиков;

такого рода снисхождение делалось ради того, что при Троицком соборе обретался один дьякон, а дни наступали «знатных господских праздников Рождества Христова». Не трудно представить, с какими чувствами должен был праздновать Рождество неосторожный дьякон: застенки Петропавловской крепости были от него так близки, и он хорошо знал, что как туда, так и оттуда на эшафот, под кнут да клещи всего чаще вело единое «неприличное» слово…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю